Голодная кровь. Рассказы и повесть - Евсеев Борис Тимофеевич 2 стр.


8

Шествие Гориславы по полям, по бездорожью, по тепловатому днём, а ночью колко-холодному песку, сквозь лесопосадки и сухостой никто не хотел или не мог остановить. Она шла, выдавая себя то за сбрендившую с ума, то за прорицательницу, то за Бабу-войну, то за Белую Бабу. Перед Тягинкой снова взобралась на курган, продела голову в прозрачную кисею, в правую руку взяла валявшийся близ дороги вывернутый снарядом из могилы, синий от глины череп. Но потом, череп отбросила в сторону, достала из рюкзака старинный жатвенный нож. Так, провожая редкие БТРы и ожидая пока тучи закроют луну, с серпом в руках она и стояла, пока с одной из БМП её с хохотом не обстреляли. Скатившись с кургана, вывалялась в расчавканной грязи, но поднялась наверх снова. Её ещё дважды проверили, правда, с собой не увезли и особо не трогали. Кто-то из офицеров или солдат, всегда с опаской произносил: «Нэ чiпайте ii. Бачите? Божевiльна вона» Тогда же, перед вечером, рядом разорвался снаряд, она поняла, что стала пристрелянной целью и спустившись с кургана повернула обратно на север: южнее Тягинки уже были выставлены укро-кордоны. Быстро сообразила нужно в Берислав! Там переждать, там обдумать: что дальше? Степь, ещё не отдавшая до конца тепло, отзывалась под ногами таинственными пустотами. Повествовательное сопровождение жизни, рождавшееся внутри, наполняло беглянку новой силой, выплёскивало странные образы, доводившие до неимоверной радости. Огоньки живой человеческой страсти, струимые сквозь рождённую войной полуявь, блуждали по оцепеневшим полям Новороссии. Она их видела, чуяла и наслаждалась: как наслаждаются в детстве мерцающими гнилушками и светляками


К Бериславу подходила Горя одетой и отдохнувшей. Вдруг что-то остановило.

9

Рыбы!

Рыбы небесные плыли косяком по синей эмалированной тверди: из Высокополья, через Дудчаны и Тягинку к Херсону. Впереди осётр-рыба, за ней поменьше: краснопёрки, ротаны, плотва. Это были не «сушки», не вертаки, не повредившиеся в программных расчётах дроны, представшие перед раздражённым зрением рыбами небесными. Это и впрямь были огромные рыбы: блещущие чешуёй, с чуть отвисшими сизо-алыми брюшками, и при этом сильно походившие на людей. Ног-рук у рыб, конечно, не было, но уж больно хари их напоминали людские лица! Смутные рыбьи полуулыбки внятно говорили: внутри у них не икра, не молоки, а людские души, перевозимые из земных сборных пунктов в пункты сбора небесные.

«Мать-сыра-земля на рыбе покоится. Вот рыбы небесные и пособляют рыбе, удерживающей Землю. Про что бабка Настасья всегда и рассказывала»,  успокаивала себя Горя. Но успокоение не приходило. Возросло лишь окрепшее после похорон деда желание: жить затаённой, но яростной, с неслыханными авантюрами и притом молниеносной жизнью. Возбуждение гнало вперёд: быстрей, круче! Из пригожей научной сотрудницы небольшого химзавода стала она превращаться в ненасытную лаборантку, ищущую нечто в этих местах запретное: в стволах колодцев, в продолговатых посудинах озер, в прозрачных кубах отграниченного опорами электропередач степного пространства, чуялся ей, временно канувший на глубину, русский дух.

Вместе с медленным ветерком,  а может, и со святым духом,  мягко катившим свои туманы над изрытыми войной степями возвращалась к ней утерянная под Гараем сила, входила жёсткая и весёлая уверенность в своей правоте. Порезав ногу под Тягинкой обула высокие американские ботинки-берцы, которые отыскались в одном из сараев разнесённого в щепу придорожного хутора. «Как на меня шили! Ножка-то у чужака была махонькая, корейская!» Набрела она по дорогое и на разбитое, новенькое орудие. Рядом, в одном из раскрытых металлических ящиков обнаружилась маскировочная сеть из белых, мелких, всего с ладонь, лоскутов. Орудийщики готовились к зиме, но до зимы не дожили. Бросив испачканную и уже кое-где рваную бабкину кисею, жатвенным ножом откромсала кусок маскировочной сети и закутавшись в неё поверх одежды пошла дальше по оставленному одними и не до конца занятого другими простору. Под Бериславом стало лесистей. Пошли лощины, мелкие и покрупней овраги-балки. Было где заночевать и даже обогреться в какой-нибудь из пещер, выдолбленных в ракушняке. Горя снова передвинула взгляд от лощины на небо.

Рыбы небесные продолжали плыть на Бургунку, на Отрадокаменку, на Казацкое, всё заметней смещаясь к Херсону, к Антоновке «Началось?  на миг прикрыла она глаза.  Конец света, что ли, настал?» Когда глаза сами собой открылись рыб небесных уже не было, а вот багряный закат, обещавший на завтра сильный ветер и немалую кровь тот остался.

В трёх-четырёх местах продолжала полыхать уже подмерзающая по ночам степь. «Холода Скифии пылают жаром веры»,  вдруг припомнилось из институтского курса. Древний стих искривил рот, передёрнул проволочной дрожью. Захотелось стих резко поправить: «Жаром обмана и верой в ничто, Скифская степь теперь полыхает»

Из лощины дохнуло сыростью. Ещё раз передёрнув плечами, двинулась Горя к наполовину скрытому ольшаником и кустами бузины углублению. Но тут же упала наземь. Из лощины донеслись голоса.

 Давай быстриш!

 Так им таперя спешить некуды. Начальству нашему тож. Вечерком запустят в ноздрю коку и давай молотить ракетами по степям и озёрам!

 Не болтай, копай глубже.

 Щэ мудохаться тут з мэртвякамы, а там усю водяру выжруть.

 Ладно, чуть привалим и хорош. Лисы и шакалы дело докончат.

 Звiдкiля тут шакалы?

 Из Аскании Новой, из заповедника сюды добёгли. Видели их тут. И вчера, и позавчера

 Аич Букурешт. Радио дэ сэра. Баста! Руманэшты не дурной, на каруцу и домой! Голоса стихли. Повременив, осторожно выставилась из-за кустов. Подошла ближе. Брошенных в яму мертвяков, прикидали землёй, прикрыли ветвями. Под беременной, выкатившей жёлтое пузо Луной, первым делом увиделся сгусток гноя и крови под носом у трупа в российской форме, лежавшего поверх других. Толстый слизень, уже прилепился к продырявленной в двух местах безглазой голове. Вдруг на глубине раздалось кряхтенье, затем стон. Горя попятилась. Кто-то жив? По сипу и кряхтенью поняла: жив, жив!..

Раня пальцы о корни и сучья, откопала то ли мужика, то ли подростка. Стала рассматривать: маленький, криворотый, сорокалетний, в украинской полевой форме, веки схлопнуты, лысостриженый. Дотащила до пещеры криворотый очухался. Поздней ночью, уже вдвоём, сняли с мёртвого штатского ботинки, брюки и джемпер, криворотый содрал с себя украинскую форму, переоделся. Прошло полчаса. Криворотый молчал. Потом вдруг встал, двинул в лесопосадку и вмиг пропал.

10

 Не хочу такой воли!  Услышала Горя и враз проснулась,  не хочу-у!

Над ней, потерявшей во сне ощущение часов-минут, забывшей, куда и откуда идёт,  наклонился криворотый.

 Не хочу! Сечёшь? Свои, свои меня закопали! Волю дали, волю взяли Не хочу, не буду!

 За что они тебя так? Ты ж ихний.

 За то, что пацанку-шестилетку пожалел. Неудобно им рядом со мной после этого жить стало. Токо спешили они сильно. А я, когда расстреливали, грохнулся со всего размаху. Аж земля зазвенела. Подумали готов. Им на меня тьфу! Я ж смертник пожизненный. Из тюряги на войну выдернутый. Выпустили, дали автомат. Иди, мочи, москалей! Токо не сладилось у меня это дело. Ну, когда всех подряд, и гражданских тоже, валить надо. На воле, двоих за милую душу пришил. Без армии мог. В армии никак. И шо за армия у нас теперь, я тебя спрашиваю? Накормили свинью солью, дали выпить три ведра воды, бока у свиньи раздулись, как бочка, того и гляди лопнут. Так и наша армия. Всё. Пойду я.

 Тебя как зовут?

 Секарь.

 А по-настоящему?

 Имечко тебе на хрена? Я тебе не базарило. Не хочу святое имя в грязи вываливать.

 Малахией, что ль, назвали?

 Ну, почти: Яремой.

 Ладно: не хочешь быть Иеремией будешь Секарь. Так ты, Секарь, хоть потискай меня напоследок! Любовь и война в одной упряжке идут. Чем круче война тем сильней любовь разрастается: к дереву, к слизню, к яме расстрельной.

 Не. И тебя не хочу. Брешешь ты про любовь. Из меня война, всеми вами втихаря боготворимая, всю душу вытрясла. Хоть у вас, у профур, может, всё по-другому.

 Куда пойдёшь?

 Назад подамся. В Бердичевскую исправительную колонию  70 пробиваться буду. В отдельный сектор. Там пожизненно заключённых держат. Или в российскую тюрьму если на левый берег переберусь проситься буду. Смертник, он в камере посильней вас, вольных, к жизни прикасается. И вообще: особые люди смертники. Одни мягкие, как манка на молоке. Другие пожёстче акациевых колючек будут.

 Не ходи в тюрягу, Ярема! Здесь время тебе отпущенное, как-нибудь протянешь.

 Не. В тюряге время по-другому стучит в темечко. Каждый миг на счету: вдруг дело пересмотрят? Скостят срок. Или амнуха выйдет. В тюряге надежда подскакивает аж до неба. А воля теперь хуже неволи. Так и прокурор Холодняк говорил: «Преступными помыслами жизнь на воле под завязку набита, пан Ярема». Вот и вижу: тут у вас, в какую дырку ни глянь одна война! И шо она такое, теперишняя война? Игрище для заправил, кишки на заборе для подневольных. Ну, прощевай. Дорогу знаю. Сама теперь куда?

 В Херсон.

 Так там уже, наверно, ВСУ. А ты призывная.

 Знаю, только чую, не призовут меня. Всё по-другому будет.

 А доку́мент у тебя есть?

 Российский в Херсоне. На Сухарном зарыт. Поддельный у подполковника Гарая остался.

 Значит, опять под командира ляжешь?

 Я тебе не подстилка! Что было, то было. Может, выкручусь. Ты пойми, Секарь: я хоть и знаю, что будет, но до полной ясности это дело никогда не довожу. Великое незнание меня будоражит и горячит, как ту солдатку перед ночной любовью! Чем больше любви, тем меньше страху. Ты вот никого не любил, потому и жить на воле не приспособлен

 Заткнись, алюра. А то сам тебя заткну,  Секарь пошевелил клоунскими, словно накачанными силиконом, кистями рук.

 Так ты попробуй!  Хохотнув, выдернула из соломы припрятанный жатвенный нож.

 Ладно, кончай костопыжиться. Пропадёшь ты без документа. И до Сухарного тебе пешедралом не добраться. Жди здесь. Пока ночь сгоняю в Берислав. Вдруг в канцелярии бумаги погибших найдутся. Я там пару раз на часах стоял, видел куда такие бумаги складывают. Может, что подходящее для тебя найду,  Секарь быстро натянул на себя украинскую форму, отвалил в ночь.

11

Писарь Омеля спал под включённой светодиодной лампой. Мертвящий свет разливался по комнате, заполненной компами, мешками с бумагами и рассыпанной по полу канцелярской дребеденью. Вдруг скрип-поскрип, скрип-поскрип! Омеля поднял голову.

 Ты откуль, Ярема? Тебя в списках нэма, нэма! Расстреляли тебя, голубчика. А ну геть в пекло!

 Так это Я мёртвый к тебе и явился, шоб правду вытрясти: хто на меня настучал, шо я пацанку пожалел?

 Не я, Христом Богом клянусь! Колька Варнаков нашепнул пану сотнику!

 Брешешь. Кольку тоже расстреляли, от и валишь на него.

 Вартовый!  Булькнул горлом Омеля.

 Часовой уже на том свете. Горилку из хрустальной чарки себе на темечко льёт. Значит, и тебе пора.

Омеля метнулся к окну. С правого боку, мягко и бережно засадил Ярема заточку в писареву печень. Медленно осел на некрашеный пол Омеля

Стало светлеть, и костерок почти прогорел, когда Секарь вернулся.

 Нашёл тебе документ подходящий. Справка ого-го! И с фоткой. Баба, конечно, хужей тебя личиком. А всё ж таки с тобой схожа: длиннолицая и курносая.

 Тебе за красивые глаза бумагу отдали или как?

 Как, как. Пришлось часового и Омелю-писаря успокоить Ты говорила, согреешь. Давай. Может, в последний раз.

 Ещё как согрею. Забудь про писаря, залезай под солому!

12

Три часа назад, дзенькнула мобилка, высветилась почта. Прилетело с незнакомого адреса письмо: «Если ты сын Тимофей Иваныча ответь». После кратких раздумий ответил: «Да, сын». Последовало новое письмо. «Адрес твой знаю. Заходить не буду. Через час в Хинкальной на трамвайном кругу. От тебя 400 метров. Привезла тебе отцовскую вещицу. Зовут меня Горя (Горислава). Я из Херсона. В Москве проездом»

Без всяких приветствий она сразу выложила на столик тёмно-вишнёвый старинный мундштук. Мундштук и впрямь оказался отцовским. Я хорошо помнил монограмму и два небольших клейма, на конце мундштука. Получил его отец в подарок, в Восточной Померании, в начале 45-го. В день, когда я родился, отец бросил курить. Но мундштук янтарный всегда носил с собой, считал оберегом. Говорил, что мундштук дважды спас его, сперва на войне, потом, когда работал директором Дома народного творчества в самом конце 40-х, на Западной Украине, в Дрогобыче. В начале 70-х я переехал в Москву, и про мундштук, ясное дело, забыл. С подозрением глянул я на Горю-Гориславу.

 Откуда он у Вас?

 У деда нашла. И фотку батяни твоего с надписью,  сразу и решительно перешла она на «ты»,  и открытку аж 78 года, про то, что сын его писателем стать собирается, а он всегда хотел, чтоб ты музыкантом был. Ну, и всякие там пожелания. Дед говорил: батяне твоему он по гроб жизни обязан. Оттащил его Тимофей Иваныч от цистерны с вином, в Мелитополе, в 43-м. Спас, короче. А то б дед, как и некоторые другие солдатики 51-й армии с превеликой радостью утоп в той цистерне. После госпиталей опять они встретились. Во время Данцигской операции. Дед мне по ушам этой операцией сильно поездил. Там он мундштук и надыбал. И в честь мелитопольского спасения батяне твоему подарил. Вещь дорогая, старинная. Короче: держи при себе, заместо ладанки тебе будет. Говорила она грудным, хрипловатым, едва ли не гипнотическим голосом. Подростковый наив вкупе с властной женской опытностью, чуть смешил, но и убеждал. Звук голоса, минуя сознание, входил прямо в кровь. На левой щеке при улыбке призывно углублялась ямочка. Обильная проседь, покрывшая каштановые, уложенные короной волосы и юное лицо с выставленным задорно кончиком носа, толкали спросить о возрасте.

 а мамка моя, почти сразу как я появилась, померла. Всё гладила перед смертью по головке, кручинилась, что дед Гориславой назвал. А чего кручиниться? Горислава дед сто раз объяснял не от горя, а от горящей славы произошла! Горящая слава я! Понял? Что смотришь? Ямочкой моей залюбовался? Так это ангел меня в левую щёку чмокнул!..

В Хинкальной Горе не сиделось. Её неотступно влекла страсть к приключениям. Это чувствовалось в каждом взмахе ресниц, в безотчётно-радостном потирании, явно не перетруженных совком и лопатой ладошек. Стало ясно: жить без смертельно-опасных историй, Горислава просто не может. Какое-то вмиг увлекающее собеседника возбуждение чуялось в её словах, некая скрытно бурлящая, даже, как показалось, биохимическая энергия, вкупе со склонностью к весёлой жертвенности проскальзывала!

 А давай под землю спустимся? Ты не боись, я метро имею ввиду. Поехали, поснимаем! Я тут одного начальничка вчера обаяла, так он мне на станцию ещё не работающую, пропуск выписал. У тебя какое-никакое писательское удостоверение имеется?

Я ошалело кивнул. Думал, Горя замолчит, чтобы я смог переварить всё, что за полтора часа она рассказала мне о войне сегодняшней, о войне грядущей Но она не унималась.

 Ты вот скажи. Тебе жить хочется для чего-то? Или просто так хочется?

 Конечно, для чего-то. Просто жить уже запалу нет.

 Вот, и я такая же! Ты думаешь, я сюда прятаться приехала? Лопушок! В куче я и правда действовать не хочу. Хочу отдельные задания выполнять,  она зачем-то мне подмигнула,  ну, как твой батяня. Дед говорил, Тимофей Иванычу в штабе всегда отдельные задачи определяли. Или ты думаешь я бесчувственно за обеими воюющими сторонами отсюда, из Москвы наблюдаю? Нет, лопушок. Наблюдать я, конечно, наблюдаю. Но как раз потому, что я сама баба-война и есть. И раз я тут, то и война  Она вдруг резко себя оборвала.

Назад Дальше