Транзиция - Бэнкс Иэн М. 5 стр.


Мадам дОртолан не удивилась бы, появись над его головой облачко со знаком вопроса, как в комиксах.

 Да вот так,  говорит она.  Некоторые имена и задачи в переданных вам инструкциях могут вас удивить. Тем не менее эти указания были тщательно согласованы на высшем уровне, причем одобрили их не один-двое, а сразу несколько благонадежных лиц, так что будьте уверены: ошибки здесь нет. Что касается заключительного пункта инструкции, которого вам рекомендуют придерживаться в каждом из случаев,  не обращайте на него внимания. Упомянутых субъектов не нужно подвергать принудительной транзиции. Все до единого должны быть устранены. Иными словами, убиты. Незамедлительно. Вам понятно?

Брови Кэндса взлетают вверх.

 Вы просите меня нарушить письменный приказ?

 Всего один пункт. Сущая мелочь.

 Мелочь?!  В глазах у него ужас хотя, возможно, его больше напугал выбор слова, чем предельная жестокость плана действий.

 На бумаге,  терпеливо объясняет мадам дОртолан,  вам предписано найти упомянутых лиц, подобраться к ним, а затем изолировать. Я лишь вношу устную поправку: сделайте все вышеперечисленное, только не похищайте их, а убейте.

 Значит, это приказ?

 Да.

 Но

 Письменные распоряжения поступают из моего кабинета, а затем согласовываются,  ледяным тоном продолжает мадам дОртолан.  Моя устная поправка также была должным образом рассмотрена и одобрена. И она вышла позже письменных указаний. Что в этой цепочке событий вам непонятно?

В наступившей тишине звенит обида. Официант приносит напитки. Как только он уходит, Кэндс говорит:

 Полагаю, устные уточнения будут подтверждены документально, и уже тогда

 Конечно нет! Не будьте глупцом! Есть причины, почему мы все устраиваем именно так.  Мадам дОртолан наклоняется ближе и кивком приглашает собеседника тоже придвинуться.  Разве вы не видите,  продолжает она чуть мягче и понизив голос,  что Совету, да и «Надзору» в целом угрожает опасность? Задание должно быть выполнено. Необходимо принять меры. Они могут показаться суровыми, но и угроза крайне велика.

Кэндс по-прежнему медлит.

Мадам дОртолан выпрямляется на стуле.

 Просто выполните указания, Кэндс. Все до единого.

Кристоф откупоривает бутылку, чистым носовым платком протирает стакан и наливает туда воду. Мадам дОртолан делает маленький глоток. Судя по виду, Кэндс страшно недоволен, но это не мешает ему чуть ли не залпом, в два захода, выпить эспрессо. У мадам дОртолан возникает непрошеная мысль, что и в постели он теперь такой же дерганый и торопливый. Хотя когда-то, конечно, был весьма искусен. Она отгоняет воспоминание о том, что лучше бы забыть, и кивает в сторону зала.

 Вот теперь можете идти.

Кэндс вскакивает, поспешно кланяется и делает шаг к выходу.

 Минуточку!  останавливает его мадам дОртолан.

Он со вздохом оборачивается.

 Да?

 Напомните, как там вас зовут?

 Аймен Кэндс, мэм.

 Что ж, Кэндс, надеюсь, вы все поняли?

Его челюсть ходит ходуном, словно он едва владеет собой.

 Разумеется,  цедит он сквозь зубы.

Мадам дОртолан награждает его ледяной улыбкой.

 Как вы, наверное, догадываетесь, Кэндс, вам поручили дело чрезвычайной важности. Можно сказать, первостепенной. В случае успеха вас ждет щедрая награда, но и плата за неудачу будет

 Ей-богу, мадам!  громко прерывает ее Кэндс, в чьем голосе звучит не только раздражение, но и намерение задеть.  Без вас разберусь!

Он разворачивается и, подергивая головой, исчезает в толпе.

Мадам дОртолан возмущена до глубины души.


Философ

Мой отец был зверем, мать ангелом. Отец здоровенный, сильный детина любил, как говорится, распускать руки. В школе его однажды оставили на второй год, после чего он стал самым крупным мальчишкой в классе. Настолько крупным, что временами запугивал учителей. В конце концов его вышвырнули за драку с другим учеником. Отец утверждал, будто старшеклассник, которого он избил, издевался над младшими. Лишь двадцать лет спустя, уже после смерти отца, мы узнали, что на самом деле он сломал челюсть однокласснице.

Он с детства мечтал работать в полиции, но так и не смог сдать вступительные экзамены. Устроился охранником в тюрьму, пока и оттуда не вышибли за неоправданную жестокость. Ничему жизнь не учила, согласны?

Мать воспитывалась в строгой религиозной семье. Ее родители состояли в небольшой секте под названием «Первая церковь Народа, избранного Господом нашим Христом-искупителем». Я как-то пошутил, что у этой общины слов в названии больше, чем прихожан. Тогда мать в первый и единственный раз меня ударила.

Она гордилась тем, что не спала с моим отцом до свадьбы. Они поженились в ее восемнадцатый день рождения. Думаю, она просто мечтала отделаться от родителей со всеми их запретами и правилами. А правил в их доме было хоть отбавляй. Перед тем как жениться, отцу пришлось пообещать местному проповеднику и старейшинам общины, что все его дети будут воспитываться в лоне Церкви, хотя он, похоже, усмотрел в этом удобный повод пренебрегать отцовскими обязанностями. Пока я рос, он уделял мне минимум внимания. Обычно он читал газету, беззвучно шевеля губами, или слушал музыку в наушниках, громко и невпопад подпевая. А если мне удавалось его отвлечь, отец, нахмурившись, опускал газету и отправлял меня к матери или же просто буравил взглядом, не выключая плеер, и указывал пальцем сначала на меня, затем на дверь. Он любил кантри и мелодии из вестернов чем заунывнее, тем лучше.

Отец никогда не скрывал, что сам неверующий, хотя в сильном подпитии мог обронить: «Там, наверху, наверняка кто-то есть». Он повторял это довольно часто.

Должно быть, маме он показался особенным. Возможно, как я уже упомянул, свою роль сыграло и желание избавиться от дурацких запретов и предписаний, с которыми она мирилась в родительском доме. Увы, как мы оба с ней выяснили, отец тоже был не прочь покомандовать.

Чаще всего о новом правиле меня оповещал шлепок по уху, а когда я совсем уж отбивался от рук, отец снимал ремень, швырял меня к себе на колени и хлестал. В общем, мама попала из огня да в полымя, а я сразу в полымя.

Мама души во мне не чаяла. Она отдавала единственному сыну всю любовь, которая предназначалась мужу, но отскакивала от него, словно мячик. Не подумайте, будто из-за нее я стал геем. Нет. Я вполне обычный. Просто получил однобокое воспитание в странной семье, где один родитель меня боготворил, считая пай-мальчиком, а другой обращался со мной, как с питомцем, которого жена принесла в дом без разрешения. Если б я хорошенько поразмыслил, то пришел бы к выводу, что семья у меня самая обыкновенная. Однако я об этом не думал и никогда не спрашивал у других детей, какая обстановка дома у них. Я вообще довольно редко общался с одноклассниками. Ровесники казались мне слишком шумными и разбитными, а они меня, должно быть, считали тихоней. Или букой. Меня задирали и подкалывали из-за христианской веры.

Многие, наверное, назвали бы мое детство трудным, хотя мне оно таким не виделось ни тогда, ни даже теперь. Во всяком случае, не так однозначно. Обычные превратности судьбы. Я усердно учился, а после уроков и по выходным подолгу бывал на природе. Домашние задания всегда выполнял идеально. Я много времени проводил в библиотеках школьной и в соседнем городке,  причем не только за чтением. Когда ездил в автобусе, глядел в одну точку.

Втроем мы еще худо-бедно уживались, а потом родилась моя сестра. Конечно, она ни в чем не виновата, хотя тогда признать это было сложно. Я не знал, кого еще винить. Разумеется, сестра ничего плохого не сделала, пусть и послужила причиной.

Мы жили за городом неподалеку от тюрьмы, по соседству с коллегами отца. Все детство до меня доносились родительские ссоры: стены в доме были тонкие. Впрочем, маму я не слышал, только отца. Она всегда говорила очень тихо, почти шептала, а он либо орал, либо громко ее отчитывал. Сомневаюсь, что он вообще умел общаться спокойно. Со стороны казалось, будто отец спорит сам с собой или с кем-то воображаемым. Обычно я прятал голову под подушку, а если не помогало затыкал уши пальцами и мычал, чтобы заглушить все прочие звуки.

Однажды я, должно быть, бубнил слишком громко, потому что в комнате зажглась лампа, и, открыв глаза, я увидел над собой хмурого, в одних трусах, отца. Он грозно спросил, какого черта я так расшумелся, а я, щурясь от яркого света, заплакал. Я не сомневался: сейчас мне прилетит, однако отец что-то неразборчиво проворчал и, хлопнув дверью, вышел. Свет мне пришлось выключать самому.

Я и прежде слышал вещи, о которых предпочел бы не знать про секс и тому подобное,  однако тем вечером мама вернулась из больницы, где около недели назад родила мою сестру. Важное, на мой взгляд, обстоятельство. Первые роды у мамы прошли с трудом, и вообще-то ей не следовало заводить еще детей. Тем не менее она вновь забеременела, и случилось как случилось. Отец предпочел бы избавиться от того, что затем превратилось в мою сестру, однако мать отказалась по соображениям веры и пошла до конца. Она пережила неприятную операцию, ей наложили много швов там, внизу.

Думаю, в тот вечер отец был пьян, и пьян очень сильно впрочем, как всегда. Даже пытаясь мычать себе под нос, я знал, о чем они говорят о сексе. Несмотря на то что мама едва выписалась из роддома. А так как в силу возраста я уже начал интересоваться взрослыми отношениями, какая-то часть меня захотела послушать.

И я услышал, как мать умоляет отца заняться с ней оральным или даже анальным сексом вместо обычного, ведь у нее швы и до сих пор все болит. Раньше отец сам упрашивал ее о чем-то подобном, но, судя по долетавшим до меня обрывкам ссор, она не соглашалась. Тем не менее той ночью он не принял ее подачку, особенно после месяцев воздержания.

В общем, не буду ходить вокруг да около: он взял ее силой, а мне пришлось слушать стоны, а затем крики. Очень громкие, хотя я каким-то образом понимал, что она сдерживается изо всех сил. Я засунул пальцы в уши так глубоко, что испугался повредить барабанные перепонки, и замычал что есть мочи, однако криков не заглушил.

Вы даже не представляете, как долго это длилось. Может, на отца так повлияло опьянение, а может, ее вопли. Наконец, крики стихли, сменившись всхлипами, а вскоре раздался храп.

Конечно, я рисовал себе, как врываюсь к ним в спальню, стаскиваю отца с матери, колочу его и так далее, однако мне едва исполнилось одиннадцать, и сложением я пошел в хрупкую мать, а не в грозного отца. Я ничего не мог поделать.

Звуки взбудоражили и мою сестренку. Она плакала, как обычно плачут младенцы,  возможно, уже долго, просто я не замечал из-за криков матери и своего мычания. Я услышал, как мама поднялась с кровати и подошла к колыбельке, чтобы успокоить дочку, хотя ее собственный голос дрожал от слез. Отец оглушительно храпел, мама всхлипывала и причитала, а сестренка надрывно ревела. Только тогда наши соседи застучали в стену. Их приглушенная брань походила на вялый, далекий репортаж о случившемся.

Мне не стыдно признаться, что почти всю оставшуюся ночь я проплакал, хотя в итоге все-таки уснул и наутро пошел в школу. Удивительно, как многое человек может пережить и принять. Практически все.

Думаю, именно той ночью я решил, что никогда не женюсь и не заведу детей.

3

Пациент 8262

Есть в моем образе жизни некая строгость, чистота. Элементарность. В определенном смысле, со мной почти ничего не происходит: лежу на койке, уставившись в одну точку или за окно, моргаю, сглатываю слюну, переворачиваюсь на другой бок, иногда встаю например, если утром меняют постельное белье. Всякий раз, когда я с отвисшей челюстью наблюдаю за медперсоналом и уборщиками, они пытаются завязать со мной разговор. В ответ я старательно выдавливаю улыбку. К счастью, мы говорим на разных языках. Я понимаю бо́льшую часть слов достаточно, чтобы в целом представить, как медики оценивают состояние моего здоровья и какими лекарствами намерены меня пичкать,  однако понимание это дается мне с трудом, а сам я на их языке ничего вразумительного вообще не скажу.

Время от времени я киваю, посмеиваюсь или произвожу звук, отчасти похожий на кашель, а отчасти на мычание, которое порой издают глухие; еще нередко хмурю брови, словно гадая, о чем мне говорят, или досадуя оттого, что остаюсь непонятым.

Периодически приходят доктора, чтобы меня проверить. Вначале и врачей, и тестов было много. Теперь меньше. Мне дают книги с фотографиями и рисунками предметов обихода или с большими, во всю страницу, буквами. Одна женщина-врач принесла мне ящик с детскими деревянными кубиками, на которых тоже красовались буквы. Я с улыбкой начал их ворошить, составлять красивые узоры и возводить башенки, чтобы со стороны выглядело так, будто я не понимаю букв, однако стараюсь сделать все возможное, лишь бы мной остались довольны. Врач молодая симпатичная женщина с короткой темной стрижкой и большими карими глазами то и дело постукивала по зубам кончиком карандаша. В отличие от иных коллег, она обращалась со мной терпеливо, без грубостей. Она мне очень нравилась, и я бы охотно приложил усилия, чтобы ее порадовать. Но не мог и следовательно, ничего не делал.

Я лишь захлопал в ладоши, растопырив пальцы, как малыш, отчего сбил башенки из кубиков, которые до этого выстроил. Женщина печально улыбнулась, постучала по зубам карандашом и напоследок сделала несколько пометок в блокноте. Я с облегчением выдохнул, так как боялся, что перегнул с ребячеством.

В уборную мне дозволено ходить одному, хотя порой я притворяюсь, что засыпаю там. Когда персонал начинает стучать в дверь, выкрикивая мое имя,  выхожу с виноватым видом и бессвязно что-то лопочу.

Меня здесь называют «Кел». Кажется, это прозвище то ли по какой-то причуде, то ли в шутку придумал один врач, но в начале года он уволился, в моих записях отсылок к имени «Кел» нет, а больше никто ничего не помнит.

Мыться мне самому не разрешают. Впрочем, не так-то уж плохо, когда тебя моют: если подавить чувство стыда, то процесс очень даже расслабляет, напоминая, в некотором смысле, о роскошной жизни. Утром в банный день я обязательно мастурбирую в туалете, чтобы потом не оконфузиться перед медсестрами или санитарами.

Одна из медсестер крупная и добродушная, с нарисованными бровями, другая миниатюрная крашеная блондинка, довольно симпатичная. Есть еще два санитара, или работника по уходу за больными: бородатый мужчина с длинными, забранными в конский хвост волосами и щуплая на вид, но поразительно сильная дама, которая выглядит старше меня. Если бы кто-то из них (не буду скрывать речь о хорошенькой блондинке) вдруг проявил хотя бы малейший признак сексуального интереса, я бы, наверное, пересмотрел свою привычку превентивного самоудовлетворения. Впрочем, пока вероятность такого развития событий мала, и во время мытья все четверо демонстрируют лишь деловую отстраненность.

В дальнем конце коридора есть комната отдыха, где другие пациенты смотрят телевизор. Я туда наведываюсь редко, а когда прихожу делаю вид, будто не понимаю смысла передач. Остальные в большинстве своем сидят с разинутыми ртами, и я им подражаю.

Кто-нибудь из больных то и дело пытается завязать со мной беседу. Я в ответ моргаю, улыбаюсь и бессвязно мычу, после чего собеседник обычно уходит. Только огромный лысый толстяк в оспинах меня не чурается. Когда мы смотрим телевизор, он садится рядом и бубнит мне что-то низким, усыпляющим голосом возможно, рассказывает о неблагодарной и надменной родне и своих любовных похождениях в молодости, излагает диковатые сюжеты из местного фольклора или хвастается изобретением вечного двигателя. Как вариант, признается мне в безудержной страсти и в красках расписывает, что сделал бы со мной наедине. А может, признается не в любви, а в ненависти и, опять же, в красках расписывает, что сделал бы со мной наедине. Я не разбираю почти ни слова; думаю, он говорит на том же отчасти понятном мне языке, что и доктора с медсестрами, просто на другом диалекте.

Назад Дальше