Она показалась мне здесь столь неуместной, что я на секунду даже забыл о боли. Посмотрел на каменщика, уже закрашивавшего кирпичи, на заплаканное лицо отца, на родственников, собравшихся снаружи, но затем мой взгляд снова вернулся к малышу.
Я хотел спросить, но то, что я видел, было настолько странным, что я испугался и решил, что младенца вижу только я один, что он привиделся мне вследствие скорби по маме и что если я спрошу, папа мне ответит, что там нет никого, и тогда мне стало страшно и я еще сильнее уцепился за его руку. Поднял голову вверх, в небо, и подумал, что сейчас он исчезнет, что его больше нет, но когда опускал глаза, фотография была на месте.
Когда через несколько дней мы с отцом принесли маме букет гвоздик, новорожденный никуда не исчез, и я снова задрожал от страха. Я прижимался к папе все время, пока мы были в склепе, но перед уходом увидел, как он целует мамину фотографию и прикладывается губами к младенцу.
«Значит, это не призрак», подумал я и задал отцу вопрос, на который долго не решался:
Папа, а это кто?
Он как будто вышел из ступора, на секунду замялся, а потом сказал:
Этого ребенка ты видел, когда еще был малышом, он тебя очень любит.
Но он же умер?
Отец присел и обнял меня:
Он твой ангел-хранитель.
Я подошел к фотографии и внимательно ее рассмотрел. Мне показалось, что я смотрюсь в зеркало, но уже без страха, который был развеян уклончивыми ответами отца. Вблизи я прочитал имя, написанное маленькими буквами: Ноктюрн Мальинверно. Я подумал, что это какой-то кузен.
Подражая отцу, я каждый раз, когда приходил сюда, целовал фотографию младенца.
Потом мой отец неожиданно умер.
Через несколько дней, когда вместе с дядей, братом моего отца, в дом которого я переехал, пришел навестить моих покойников и поцеловал фотографию новорожденного, дядя вдруг говорит:
Это твой братик.
Я отшатнулся, как от пощечины. Глядя на меня, дядя понял, что сболтнул лишку.
Разве тебе не рассказывали?
Я остолбенело стоял и молчал.
Ты уже взрослый, Астольфо, по-моему, пора и тебе узнать.
И он рассказал мне всю историю.
Я никогда ее не слышал, в доме об этом не говорили.
Это был мой брат-близнец, родившийся мертвым.
Родившийся раньше меня.
Я подумал о последней ночи, когда уснул возле мамы: двое людей, обнявшись, укладываются спать; утром один просыпается, другая спит мертвым сном; рождаются двое детей, один кричит и дышит, другой бездыханно молчит.
Не осталось даже его фотографии: в лихорадке событий о ней никто не подумал. Да и какой бы фотограф согласился снимать мертвого ребенка?
У моего близнеца не было даже имени, когда он родился.
Мама решила, что не имеет смысла давать имя мертвому ребенку:
Для чего оно ему?
Лучше забыть, ни имени, ни изображения, поскорей стереть из памяти этот кошмар.
Но не тут-то было, нужно было его назвать, чтобы зарегистрировать в реестре покойников, как будто нельзя умереть анонимно.
Катена не знала, что делать:
Я придумала только имя Астольфо, какое ему дать имя?
Безымянное какое-нибудь, отозвался отец, оплакивавший мертвого сына, как солнышко, скрывшееся за горизонтом.
Тогда назовем его Ноктюрном, сказала, всхлипывая, мать.
Когда встал вопрос о его похоронах, когда уже был заколочен гробик, могильщик потребовал его фотографию для надгробной плиты.
Родители растерянно посмотрели друг на друга.
Как можно хоронить без фотографии? Хотите его совершенно забыть? Хотите взять грех на душу?
Это слово, которое обычно произносит священник, подействовало, как звон колокола по покойнику, раздавшийся посреди ночи.
Что будем делать? Гроб уже закрыт.
В эту минуту, сказал дядя, я заплакал.
Они же у вас близнецы? сказал могильщик, которого вдруг осенило.
Катена кивнула.
Так снимите его, разве они не похожи?
Окститесь! Это наводит порчу!
Какую еще порчу?! Гораздо хуже захоронить без фотографии. Послушайте меня, я в этих делах понимаю. Снимок живого на могильном памятнике продлевает жизнь, это как увидеть во сне покойника.
Марфаро-отец в загробных делах знал толк, решили послушать его.
Меня тотчас отнесли домой, облачили в белую крестильную рубашку, на шею повесили золотую цепочку с блестящим распятием Господа Иисуса Христа, пригладили три волосинки на голове, уложили на диване на простыню, и фотограф сделал снимок.
Так на могильном камне мертвого младенца появилась фотография его живого близнеца, единственного в мире, наверное, кто мог видеть себя мертвым ребенком, единственного, приносившего себе на могилу цветы, напоминая невероятную судьбу Матти́и Паскаля.
Это был вещий знак, как будто мне дали гражданство в потустороннем мире.
Все окружавшие меня люди мало-помалу умирали, и в моей детской голове надолго засела мысль, что именно я являюсь причиной их смерти.
Смерть таилась повсюду: в органах, обеспечивающих жизнь, во сне, прибавляющем сил, в дыхании, без которого мы не можем существовать. Даже в пище, которой утоляем голод. Смерть внезапная и заурядная: мать, умирающая во сне, мертворожденный ребенок, отец, поперхнувшийся во время еды.
Он сидел за столом напротив меня с вилкой в руке, речь оборвалась на слове «завтра», он вдохнул и не выдохнул, в горле застрял комок, глаза закатились.
Я бдел над ним всю ночь, в те минуты он как бы еще не умер, я мог прикоснуться к нему, словно чувства измеряются пространством, словно смерть не есть остановка дыхания или сердца, а только изъятие тела.
Вынул вилку из его окоченевших пальцев, закрыл ему глаза, поцеловал напоследок веки и пошел сообщить людям, что сердце Вито Мальинверно перестало биться.
Я стал сиротой, жизнь моя изменилась, но гораздо сильней изменились мои отношения со смертью.
Я страдал сильнее, когда не стало мамы, но уход отца был в известном смысле гораздо тяжелей и хуже, и не только потому, что передо мной открылась перспектива одиночества и беспризорности.
У сирот особые отношения со смертью, ибо в последовательной смене поколений истинной мере нашей смертности, «до» и «после» покуда есть кто-то, кто готов ради нас принести себя в жертву, мы себя чувствуем в безопасности, как за непробиваемой стеной. Вначале деды, потом родители стояли горой между нами и потусторонним миром.
Мы рождаемся на свет с чувством вечности, ибо и до нас жили смертные люди; потом умирали деды, и это чувство уменьшалось вдвое, но пока у нас было еще прикрытие. Но когда умирает наш последний родитель, когда падает последний бастион, между нами и вечностью никого больше не остается, никаких поколений, никаких изгородей и укрепленных стен. Подошел наш черед.
Если мы отцы, то для нас не является жертвой быть защитой своему потомству, но если мы одиноки, все приобретает другой оттенок.
Смерть матери и отца первые звоночки нашей смертности. Уход Вито Мальинверно означает, что следующим в роду буду я.
Я был беззащитен, я должен был позаботиться о себе, подумать об укрытии, о непробиваемой стене. И тогда я подумал, что должность кладбищенского сторожа такое же благословление, как и то, что я стал библиотекарем. Соприкосновение, соседство, близость со смертью помогут мне привыкнуть и сродниться с ней.
В точности как косякам кильки, которые принимают форму своего врага в надежде выжить в случае его нападения.
11
Завотделом мэрии через посыльного просил принести муниципальную Книгу регистрации покойников в связи с прибытием инспектора из региональной администрации.
Я вынул Книгу и пробежался по именам упокоившихся жителей Тимпамары, мужчин и женщин во плоти и крови, ставших последовательной записью букв и цифр. Я просматривал их, как будто читая страницы романов, а имена и даты уточнял по словарю литературных персонажей. Этим путем я вышел на нее. Вирджиния Платани́я, жена мельника, захороненная в могиле номер 1412.
В ту минуту мне показалось странным, что после визита ее мужа к Эмме я не подумал навестить Вирджинию в поисках следа, который помог бы мне восстановить историю.
Могила находилась в том же секторе, в котором до сих пор зияла пустая могила Илии Майера, который как раз сидел на ее краю, болтая ногами в своей несостоявшейся вечности. Он кивнул мне в знак приветствия.
Если бы возле мраморной стелы Вирджинии Платании я увидел цветок репейника, это развеяло бы все мои сомнения и было бы окончательным доказательством. Но репейника там не было, равно как ни хризантем, ни лилий, зато стоял букетик полевых цветов вперемешку с травинками, собранными, самое позднее, вчера по полудню.
Донна Платания не отличалась красотой, особенно в сравнении с грациозностью Эммы. Рассматривая ее фотографию, я подумал, что не помню ее: она работала медсестрой в соседнем городе да еще помогала на мельнице мужу: иногда, проходя в тех местах, я встречал ее всю в муке. Если внимательно вглядеться в ее фотографию, то кажется, что и блузка ее обсыпана мукой. Есть работы, от следов которых не избавишься вовек. Моя, вероятно, в их числе. В городе рассказывали, что жена Гераклита Ферруцца́но, пятнадцатого хранителя кладбища в Тимпамаре и предшественника Меликукка, бросила его после двадцати лет брака и стольких же лет работы сторожем, поскольку втемяшила себе в голову, что от него пахнет смертью, хотя он после работы мылся и терся мочалкой с мылом, переодевался и выходил на проветривание. Я бы не смог сказать, есть ли у смерти свой отличительный запах; я где-то читал, что если долго и сильно тереть пальцами тыльную сторону руки, то на коже появляется запах, свойственный трупам. Я с недавних пор стал хранителем этой юдоли скорби и еще не чувствовал запаха разложения, раз почувствуете, сказал мне Марфаро, потом вовек не забудете. Путресцин и кадаверин называются эти зловонные субстанции, путресцин и кадаверин, повторил он с гримасой гадливости. Порой, выходя с кладбища, я обнюхивал руку в страхе, что рано или поздно этот запах въестся в меня. Как пыль от мела или как мука.
Я наклонился понюхать букетик. Репейника не было, но эти же дикорастущие полевые цветы могли быть неопровержимой уликой того, что Просперо сорвал их вместе.
По дороге в покойницкую я подумал, что давно не видел мельника. Несколько раз я даже менял свой обычный маршрут из библиотеки на кладбище, чтобы пройти мимо его дома, расположенного на верхнем этаже мельницы.
Книга регистрации лежала на столике, я перечитал запись Вирджинии Платании и, задерживаясь на пропущенных местах, понял, что это отличный предлог повидаться с мельником в его доме и постараться найти хоть какие-нибудь следы его связи с Эммой.
Поэтому в то утро я вышел с кладбища на полчаса раньше обычного, держа под мышкой регистрационную книгу.
Я вошел в мельницу, но там никого не было.
Разрешите войти?
Никакого ответа. Я с нерешительностью открыл дверь и, видимо, оказался на складе, где обнаружил мельника; он сидел в старом кресле из выцветшей кожи возле широкого окна со шторами, полы рабочего халата были откинуты в стороны; он спал с закинутой на спинку кресла правой рукой, левую положил на колени. Между креслом и окном стоял деревянный столик, на котором лежал безмен и стояла фарфоровая статуэтка влюбленной парочки, а вокруг валялись мешки из-под муки, разного размера и цвета, похожие на спущенные штаны циклопа: пустые мешки на подлокотниках кресла, старая рыболовная сеть, растянутая по стене, как занавеска, сломанная лестница, лопаты с черенками, источенными жучком, сита разных размеров и назначения, висевшие на крюке или водруженные на полу, а у его ног, сбоку от столика полупустой джутовый мешок, складки которого напоминали голову бородатого гиганта.
Я стоял, замерев по двум причинам: чтобы не разбудить его и потому что развернувшаяся перед моими глазами картина напоминала что-то очень знакомое, но что именно, я сразу сообразить не мог.
Решил подождать снаружи, пока он проснется, но ждать довелось недолго, поскольку вскоре примчался запыхавшийся и весь взмокший Ипполит Куринга с пустым мешком для муки.
Он ухватился за веревку колокола и четыре раза оглушительно позвонил, после чего проник на склад.
Я услышал голоса и вошел внутрь. Ипполит держал раскрытый мешок под широкой белой трубою, из которой Просперо, поднимая и опуская рычаг, насыпал муку. Когда мешок наполнился, Ипполит завязал его веревкой, вскинул на плечо и убежал с той же прытью.
Просперо широко зевнул, тыльной стороной руки протер глаза. Взгляд его стал сухим и уклончивым, когда он увидел меня.
Я выставил перед собой Книгу, как щит.
Простите за вторжение и беспокойство, но у меня безотлагательный вопрос.
Слушаю вас.
Для своих шестидесяти пяти Просперо Альтомонте выглядел отлично: высокий, крепкий, с сухими чертами лица; ранняя пташка, заядлый охотник и уважаемый всеми кроликовод.
В Книге регистрации усопших не хватает вашей подписи.
Я собирался открыть свой фолиант, как есть, стоя, но Альтомонте подошел к столу и одним движением смахнул все, что на нем было.
Кладите ее сюда.
Я колебался, стол был покрыт слоем муки, на черной обложке останутся ее следы.
Я думал, достаточно моей подписи в мэрии.
У нас тоже нужно, взгляните, я показал ему подписи родственников на открытой странице, которые я, направляясь к нему, быстро соорудил.
Он достал авторучку из висевшего на стуле поношенного пиджака, захватил ее всей пятерней, как рукоятку меча, уткнул указательный палец левой руки в нужное место и поставил неразборчивую подпись.
Готово.
Я закрыл реестр, аккуратно взял его со стола, стараясь не прикасаться к своей коричневой рубашке.
Извините меня великодушно, я должен сдать его на проверку сегодня.
Ну что вы, никаких проблем, напротив он вышел со склада и вернулся с двухкилограммовым пакетом муки.
Это вам за беспокойство.
Я был тронут этим жестом и на минуту даже забыл, что он мог быть старым возлюбленным Эммы, мужчиной, обладавшим ею раньше меня, элементом, занявшим мое место в периодической системе человеческих существ и их действий. Мне напомнила об этом природа, когда, распрощавшись, я вышел из дома и направился в мэрию отнести журнал: в заросшем травой огороде за домом я увидел куст репейника и растущие вокруг него полевые цветы.
Колючий.
Приставучий.
Сорняк.
Картина спящего посреди мельничьего барахла Просперо неотступно преследовала меня, как будто я ее уже где-то видел и которую, как ни старался, припомнить не мог. На улице. Дома. Когда собирался на послеобеденную работу. Казалось, вот-вот возникнет, но как бы не так. Надеялся, что это произойдет в библиотеке по принципу совпадения с литературными аналогиями, но однако же нет.
То был день выбора. После обеда я за полчаса закончил «Постороннего» Альбера Камю и, как часто бывало, выбор следующей книги был непростым. Я относился к этому с той же ответственностью, как к чему угодно, даже самому незначительному выбору своей жизни, раздумывая, зайти в кафе и выпить чашечку кофе или же нет, как если бы это определяло мое будущее. На каждый прочитанный роман приходится по одному непрочитанному и, может, из-за того, что его не выбрали в ту минуту, он будет забыт и никогда не будет прочитан. А между тем это была книга нашей жизни. Мысль, что ею пренебрегли, наполняла простейшее действие выбор книги трагическим смыслом.
Наряду с другими книгами я продолжал чтение рукописи Корильяно, она была такого объема, что взять ее домой представлялось затруднительным. В тот полдень я блуждал между стеллажами библиотеки, рассматривая корешки, обложки, названия и пытаясь определить, которая из них привлечет мое внимание. Я полагался на ощущения. Нужная история в нужный момент. Но разве мы выбираем книги, а не они нас? Почему, к примеру, не так давно я снял с полки «Возчика Геншеля» Гауптмана (учетный номер НЛ ГГ 01), а не «Башню» Гофмансталя (учетный номер НЛ ГГ 02), стоявшую рядом?