А получалось, будто смотрел он на ребят свысока и презрительно, и, видимо, это так и понималось ими, потому что даже те из них, на которых надеялся Кеша, не подошли, когда он остался один: то ли постеснялись, то ли в самом деле решили, что он зазнался.
А Лариса как ни в чем не бывало пошла со своими девчонками завтракать. И когда Кеша это увидел, он совсем растерялся и, оставшись в одиночестве, на дворе, всхлипнул и что есть силы стиснул зубы.
Глава 4
А на завтрак была горячая отварная картошка, от которой шел пар, и половина большого холодного огурца. Картошка была молодая, но уже крупная и рассыпчатая, а огурцы с кислинкой переросшие семенники с пожелтевшей кожей.
Кончался июль.
А когда он прошел и наступил последний летний месяц, стали по ночам греметь грозы и лить дожди. И это было очень кстати, потому что все уже пожухло от зноя, а дожди словно бы вернули к жизни и деревья и травы все опять зазеленело и зацвело, как в мае.
Кеша свыкся уже со своим одиночеством и отчуждением, свыкся и с тем, что теперь на обеденных столах, на стенах и даже просто на вытоптанной земле на волейбольной площадке или на бочке с тухлой водой видел он вырезанные ножом, нацарапанные гвоздями или написанные мелом, карандашом, куском кирпича прочные и как будто извечные, привычные уже слова: «Кеша + Лариса = любовь».
Эти слова теперь были не только на стенах, на коре деревьев или на земле эти слова теперь были навечно вырезаны в его сознании, в душе, ему даже порой казалось, что они были в воздухе, звучали там и звенели.
Первое время Кеша пытался зачеркивать, стирать, затаптывать эти слова, но потом смирился и незаметно для самого себя даже стал иногда откликаться, когда его называли Ралисой.
Что-то смирилось в нем, и он уже не мог, не имел как будто никакого права, не смел обижаться, когда его называли Ралисой или не приглашали играть в футбол, хотя он не хуже других гонял потрепанный мяч и не хуже других мог ударить по воротам
Иногда ему доверяли место вратаря, но это было пустое место, потому что никто не умел и не хотел стоять в воротах и редко кому удавалось брать мячи; никто из вратарей не падал, конечно, в ноги нападающим, не брал угловые мячи, а надеялся только на свои ноги и не работал руками. Это было пустое место! И когда никто не хотел стоять в воротах, тогда кто-нибудь вспоминал о Кеше и кричал ему, а он всегда был где-нибудь поблизости, где-то в сторонке:
Ралиса, вставай на кипера! Только смотри, гад! Держи ворота.
И Кеша, забывая о гордости, бежал обрадованно к пустой рамке ворот и очень старался, очень нервничал, падал с восторгом на идущий мяч, ловил его, но чаще пропускал, потому что он тоже, как и другие, не умел и не любил стоять в воротах Да и матчи кончались обычно с огромным счетом.
Но всякий раз, когда проигрывала команда, в которой Кеша стоял за кипера, возбужденные и потные ребята в азартной злобе говорили между собой:
Да этот Ралиса! Дырка.
А кто его звал-то? Тебя кто просил в ворота? Эй, Ралиса!
Ему в куклы, а не в футбол играть Иди-ка ты к своей Ларисе. Чего ты тут?!
А когда команда выигрывала, о Кеше забывали.
Но все равно это были лучшие минуты в его жизни, когда ребята, с которыми он играл, одерживали победу. Он радовался вместе со всеми и тоже посмеивался, улыбался, даже если Гыра вдруг, заметив улыбку, показывал на него пальцем и удивленно восклицал:
А этот-то! Тоже выиграл! Хе-хе! Ралиса-то лыбится! Умора! Ну чего ты лыбишься?
Да ладно тебе, говорил ему Кеша с обидой, но уже без прежней злости и ненависти, которые он тоже незаметно для самого себя утратил, робея теперь перед этим Гырой и надеясь только на его снисходительность и доброту.
А Гыра безбоязненно мог теперь подойти к нему и отвесить «шелобан» по лбу без злости тоже и без причины даже, а просто так, куражась у всех на виду.
И странное дело! Кеша переносил это спокойно и даже как будто весело, словно так оно и должно было быть теперь, словно это был единственный способ остаться среди разных добрых, злых, умных и глупых ребят, которые казались ему теперь такими славными и необходимыми, что он готов был вытерпеть ради них всевозможные унижения, лишь бы они не дразнили его, не чурались и не гнали от себя.
Он теперь не мог без них. Они теперь были нужны ему в жизни так, как никто никогда прежде не был нужен. Именно они, эти ребята, ровесники, с которыми связала его судьба, стали для него мерилом всех добрых и злых дел, стали судьями, которые, как ему чудилось в лучшие минуты, готовы были простить и забыть обо всем, если бы только не Гыра
Глава 5
Впрочем, теперь и Гыра почти перестал обращать на него внимание. Просто он держал его на почтительном от себя расстоянии, не выказывая ему ни доброты своей, ни злости Но близко все-таки не подпускал.
И когда Кеше нестерпимо горько становилось в одиночестве, когда он опять и опять понимал, что никто из ребят не хочет серьезно слушать его, серьезно говорить с ним, и когда наступало отчаяние, ему вдруг хотелось подойти к этому Гыре и попросить его по-дружески, попросить очень искренне, чтобы тот перестал к нему так относиться, а если Кеша в чем-нибудь виноват перед ним, то простил.
Это были тяжелые минуты, когда он так задумывался, не видя выхода и ни на что уже не надеясь. Будущее представлялось ему в эти минуты таким безрадостным и жестоким, что становилось страшно. И он завидовал всякому, кто не был, как он, отвергнут, кто мог спокойно сидеть в столовой и есть свою кашу или картошку с огурцом, зная, что никто не сыпанет вдруг соли в тарелку и не бросит огрызок огурца. Он не мог еще постичь истинных причин и размеров того горя, которое рухнуло вдруг на него и придавило, и потому оно казалось ему огромным, как жизнь, которую не обойти и не объехать.
Те дни, когда ребята работали на колхозных полях, пропалывая морковь или свеклу, а руки, пропитанные почерневшим соком, саднили от колючих сорняков, эти дни миновали, и теперь ребят часто водили на далекие луга ворошить сено. Это была приятная и легкая работа, словно бы им разрешали взрослые люди делать что-то недозволенное тормошить скошенное, подсыхающее сено, раскидывать его с весельем и беспечностью и слышать еще к тому же благодарность от колхозников за свой радостный и какой-то душистый труд. Намахавшись за день граблями, чувствуя приятную ломоту в плечах, они приходили на реку купаться.
Кеша обычно сидел в сторонке и пересыпал текучий сухой песок, который просачивался сквозь пальцы, и песчинки, увлекая друг дружку, ускользали из рук На это можно было смотреть бесконечно, как на огонь или воду, и ни о чем не думать. Это было приятно. Иногда ему попадался на глаза черный муравьишка, и он засыпал его песком, а потом долго ждал, когда на скате ровной песчаной пирамидки вдруг начнут пошевеливаться песчинки и вороненый муравей как ни в чем не бывало выберется из-под тяжелого песка.
Кеше казалось, когда он наблюдал за муравьями, что муравьи эти заблудились в песчаной пустыне и сами не знают, куда и зачем спешат. А он для них никто. Он так велик для них, что они его просто не видят и не понимают, что он тоже живой, как и они И ему приятно было делать эти маленькие открытия и наблюдать за тем, как муравьишка выбирается из-под толщи сухого, горячего песка на свет. Это была увлекательная и немного страшная игра без правил, в которую муравьишке, наверно, тоже было интересно играть.
А река протекала здесь чистая и глубокая, с темными омутами под нависшим ивняком и желтыми перекатами. И вода была теплая. А там, где был песок, там были мелкие и тихие заводиночки, вода в которых особенно сильно прогревалась под солнцем. Там хорошо и вкусно пахло рекой, там собирались стайками крошечные мальки величиной с овсинку. Они все разом серым каким-то дымком вытекали вдруг из заводи, когда Кеша приближался к ней, и только редкие из них метались, посверкивали искорками, не видя в панике выхода в реку.
Однажды Кеша увлекся и далеко ушел от пляжа, а потом, когда возвращался, увидел Ларису. Она, не замечая его, шла по-над берегом с подружкой и собирала цветы. Кеша испугался и бросился в куст, притаившись там в его гущине над водой.
На Ларисе был тот же розовый сарафан, но только теперь он казался белым, потому что выгорел за лето, словно бы отцвел, а на голове была тоже выгоревшая, светлая тюбетейка, из-под которой на лоб уже стала наползать черная челка отрастающих волос. И сама она вся почти черной казалась, потому что шла по вершине крутого бережка на фоне огромного слепящего неба, которое сплошным сверкающим солнцем, сплошным каким-то сиянием возносилось над ней, над зеленым берегом и над белыми песчаными плешинами, над кустами ивняка, росшими на этом песке. А в этом ярком мире кучились в небе прозрачные облака, и чудилось, будто они были выше солнца.
Так ее увидел Кеша в это мгновение и, обмирая, смотрел на глиняную обожженность ее острых плеч, на смуглую ее щеку и всем своим существом чувствовал, как она красива теперь и как хорошо, что она живет в интернате и, наверное, еще долго будет жить, потому что война, и как странно теперь знать, что именно с ней и совсем еще недавно ходили они, потеряв дорогу, по лугам, с ней говорил он и слушал ее И все это казалось ему теперь, когда вот уже чуть ли не месяц они избегали друг друга, какой-то доброй и заманчивой, очень хорошей неправдой, так как все тогда было просто и ясно, а теперь он боялся ее и не смел подумать, чтобы так же, как раньше, встретиться с ней и хотя бы сказать ей «здравствуй». Теперь это было почти невозможно. Теперь он мог лишь исподтишка смотреть на нее и вспоминать с удивлением и восторгом Так же вот, как и сейчас, в ивовых зарослях.
Смешно! сказала Лариса своей подруге. Ты очень смешно говоришь.
Он и голоса ее тоже давно не слышал. А теперь она словно ему сказала: «Очень смешно говоришь». Он даже затаил дыхание так неожиданно это было.
Почему же? возразила ей та.
Нет, Вера, странно Глупая! Неужели ты думаешь Он мне совсем не нравится
В первое мгновение, когда он так близко услышал ее голос, его испугало вовсе не то, что кто-то ей совсем не нравится, а то испугало, что она, говоря про это, могла вдруг увидеть его и очень смутиться, могла растеряться вдруг и покраснеть от стыда, а потом долго переживать свое признание, которое он невольно подслушал. Ему было неловко за нее и не хотелось делать ей больно, а он понимал, что, если Лариса увидит его, ей будет стыдно и больно, потому что, быть может, это о нем она говорила: «Он мне совсем не нравится», потому что о ком еще из ребят могла бы она так сказать?
«Конечно, обо мне, подумал внезапно Кеша с удивлением. Почему? Он мне совсем Почему совсем не нравится? Я?»
Нет, Вера, говорила Лариса, скрываясь уже из виду, я не могу этого сделать. Это будет нечестно. Я все уже поняла Всё! Честное слово. А если мальчишки всякое там пишут на столах, то и пусть. Меня не касается
Вера ей что-то невнятное стала говорить, Кеша не расслышал, но опять очень четко и громко отвечала Лариса:
Ну почему? Я ж его не просила! Он сам Неужели ты думаешь?!
И теперь, когда Кеша окончательно понял, что Лариса и в самом деле говорила о нем, когда он осознал все это и уже где-то внутри себя услышал ее слова, интонацию, с какой она произносила: «Он мне совсем не нравится», он подумал в смятении: «Ну, нет же, конечно! Может, вовсе не обо мне Она говорила: Я же его не просила, он сам. А что сам? О чем она меня не просила? Ничего этого не было? Не было. Значит, она о ком-то другом сказала Она не такая. Она не может. Просто притворяется. И скрывает. Ну и хорошо, что скрывает».
И когда он незаметно, кустами и по воде, вернулся на пляж, на котором всё еще шумно возились уже озябшие ребята с пыльными спинами, ему стало совсем тяжело, как будто он очень, очень устал.
Казарин, услышал он голос воспитательницы. Кеша! Ты что, оглох? Мы скоро уходим. Ты не будешь купаться? Заболел?
Нет, ответил Кеша.
Что нет? спросила Анна Сергеевна.
Не заболел. Не хочется мне.
Сейчас же в воду!
И Кеша, подчиняясь, пошел. Вода показалась ему ледяной, и он, зайдя по колено, остановился, не решаясь идти дальше, и почувствовал, как холод сковывает нестерпимой болью все его тело. Он сделал шаг еще и услышал вдруг сзади топот по песку и тут же брызги, но было поздно, потому что хохочущий Гыра, а с ним еще трое толкнули его, схватили ледяными руками и, хохоча, поволокли на глубину, туда, где было по шею.
Ну что! сказал он с отвращением. Ну зачем? Пустите Да пустите же
Он не кричал и не смеялся, он говорил это тихо, с брезгливостью в голосе, понимая, что бесполезно спорить или кричать. Надо было смеяться, а он не мог в этот раз. И никто ничего не понимал. Его окунули и отпустили на глубине, а Гыра стукнул ладонью по воде, направив брызги прямо ему в лицо, и Кеша зажмурился, чуть не заплакав от обиды.
Гад, сказал он тихо и зло и посмотрел с ненавистью в хохочущие Гырины глаза.
А Гыра удивленно замер и с застывшей ухмылкой сказал:
Повтори
Гад, так же тихо сказал ему Кеша.
Хочешь, утоплю? Хочешь наглотаться?
Учти, Гыра, неожиданно для самого себя еле слышно сказал Кеша, если ты сейчас дотронешься до меня, я вцеплюсь в тебя зубами, утащу на глубину и утоплюсь вместе с тобой Учти это, Гыра
Тронулся? спросил Гыра с удивлением и захохотал опять.
Но смех его был на этот раз напряженным и скованным, потому что озябшие ребята вышли уже на песок, а Кеша стоял рядом с ним на глубине и с нешутейным безумством говорил ему, шевеля посиневшими губами:
Уйди, Гыра Я не отвечаю за себя Уйди.
Еэ-э-эй! крикнул вдруг Гыра на всю реку. Давай сюда!
Но Анна Сергеевна никого не пустила: все и так уже перекупались. А Кеша, тяжело идя к берегу, с ужасом и смятением думал о своей бешеной смелости, которую Гыра, как всегда, не простит, конечно, и что-то еще придумает, что-то будет еще тайно готовить, чтобы отомстить. Сердце колотилось так, что чудилось, будто оно колотилось в горле. Кеша уже жалел о случившемся.
Глава 6
Но Гыра не спешил. Он как будто бы не придал никакого значения случившемуся, забыл обо всем и не хотел вспоминать. И только спустя много дней, когда Анна Сергеевна, очень еще молодая и милая учительница, видимо уловив в Гыре какие-то способности подчинять себе ребят, назначила его старостой старшей группы, Кеша узнал наконец жестокую Гырину месть.
Анна Сергеевна, муж которой, воюя с первых дней, давно уже не писал, была поглощена невеселыми своими мыслями: ей было страшно, и она даже чувствовала потребность бросить всю эту возню с детьми и уехать в Москву, чтобы находиться поближе к фронту, поближе к мужу, к главным событиям войны, которые там, в Москве, конечно, осмысливались отчетливее и яснее, чем здесь. В этом своем состоянии душевной тревоги она не очень-то задумывалась, кого назначить старостой, ибо ей хотелось в какой-то степени освободить себя от ежечасных дум о ребятах, от постоянного беспокойства за них просто нужно было найти властного и послушного ей парня, которому смогла бы она доверять. Выбор пал на Гыру, а ребята, когда Анна Сергеевна объявила об этом своем решении, хором поддержали ее.
Ребята из старшей группы, как, впрочем, и все остальные, жили в большой двухоконной светлой классной комнате. Школа была только что выстроена, и в ней еще ни разу не звенели звонки. Она, конечно, не была похожа на московскую четырехэтажную, но все-таки это была хорошая кирпичная школа с большими окнами, с большими классами, стены которых были окрашены в желтый приятный цвет, а рамы и двери в белый.
В комнатах, в которых собирались в этот год учиться сельские ребята, теперь стояли деревянные топчаны, застеленные разноцветными ватными и байковыми одеялами теми самыми одеялами, какими снабдили своих детей родители, отправляя их в интернат. Топчаны стояли почти вплотную друг к дружке, упираясь торцами в стены, и все ребята как будто бы были равны, но все-таки в каждой комнате имелись такие местечки, которые считались предпочтительнее и удобнее других: например, в углах около окон. Это были самые лучшие места, потому что можно было лежать, отвернувшись к стенке, а можно было смотреть в окно Были и другие места, похуже вдоль стен. Но были и вовсе плохие два места по обе стороны входной двери.