Он осторожно лег рядом с Карлой и, прожевав галету, попытался вспомнить стихи Хайме Саэнса, Марианны Мур, Луиса Эрнандеса, Сантьяго Льяча, Вероники Хименес и Хорхе Торреса. Впрочем, сосредоточиться не смог: все эти стихотворения ему нравились, он прекрасно их знал, но теперь они выполняли функцию разве что легкомысленных журналов в какой-нибудь приемной. Он бросил взгляд на слегка крючковатый нос Карлы, на полукруглое лицо, на правую щеку без родинок, на левую, где их целых девять. И стыдливо вспомнил, что сочинил стишок, в котором сравнивал эту щеку с рассыпавшейся горстью земли после землетрясения. И тут же сделал вывод: Карла ему нравится так же сильно, как нравилась в шестнадцать шестнадцатилетняя.
Гонсало решил, что готов к пробуждению Карлы и у него есть что ей сказать. Но когда она проснулась, у него не оказалось времени на припасенное многословие. Первым делом она спросила, который час, и отправилась в душ. Через пару минут появилась, не забыв завернуться банным полотенцем фирмы Mazinger Z, единственным, какое было у Гонсало. Он вручил Карле пару своих трусов, которые ей не понравились, она потребовала что-нибудь покрасивее, и ему пришлось достать картонную коробку, в которой хранилась немногочисленная чистая одежда. Карла выбрала красные итальянские «боксеры».
Мне почти подходит, сказала она, стоя у стены, словно перед зеркалом.
Гонсало спросил, не хочет ли она перекусить; Карла призналась, что умирает от голода, но должна уйти через двадцать минут.
Пока она одевалась, он приготовил кофе, яичницу и поджарил хлеб. В гостиной-столовой-кабинете были стол, два стула и два переполненных книжных шкафа. Карла с любопытством взглянула на книги. То была самая маленькая квартира, которую она когда-либо видела, и все-таки ей тут понравилось, особенно когда она представила себе веселую и беспорядочную жизнь Гонсало, его самостоятельный, независимый, мужественный путь. Ведь, в конце концов, он настоял на своем, изучал то, что выбрал сам, и жил среди своих книг и бесчисленных тетрадей, наверняка исписанных лучшими стихами, чем те, что он сочинял в отрочестве.
Похоже, ты все еще пишешь стихотворения, сказала она.
Да, подтвердил Гонсало, которому, к счастью, и в голову не пришло прочесть ей какое-нибудь из них.
Он подавил свое желание дать ей пространный ответ и всего лишь кратко резюмировал: да, продолжает писать каждый день с обузданной страстью, но ничего из созданного ему не нравится. Гонсало протянул ей блюдце с джемом.
В твоем доме всегда был ежевичный или дынный джем, напомнил он.
Вот одна из фраз, которые он собирался ей сказать, воображая длинный и меланхоличный диалог с обменом воспоминаниями о тех годах. Гонсало считал, что им есть о чем потолковать, он помнил слишком многое, отчасти потому, что дорожил этими деталями, а отчасти просто сумел удержать в голове, чтобы заполнить вакуум тысячей лишних образов, застрявших в его обильной машинальной памяти.
Может, так оно и было, ответила она. Уже не помню.
Мы всегда перекусывали хлебом с джемом. Твоя мама подавала его в белых фарфоровых чашках с голубыми рисунками животных. Львов, слонов. И жирафа.
Я люблю ежевичный джем. Конечно, мне он всегда нравился, сказала Карла, явно избегая продолжения беседы, поскольку у нее не было времени на ностальгию.
А ему хотелось, чтобы она осталась, он желал хотя бы прикоснуться к ней, потрогать ее плечи, волосы Увы, это казалось невозможным она явно спешила, и не только поэтому: Карла внезапно отдалилась от него, и расстояние между ними лишь увеличивалось.
Как зовут твоего сына? неожиданно спросил Гонсало, пытаясь преодолеть дистанцию теплой и непринужденной фразой, которая, тем не менее, прозвучала как вопрос следователя, чиновника или любопытного соседа.
Он не поинтересовался, есть ли у нее дитя, а воспринял это как само собой разумеющееся. А также, как само собой разумеющееся, предположил, что ее ребенок мальчик. Гонсало полагал, что, сказав такое в лоб, выражает готовность начать все по новой или возобновить отношения с Карлой. Ему казалось, что тем самым он заявляет: ребенок не помеха и он готов на все.
Кто тебе это сказал?
Да никто.
Карла вдруг ощутила гнетущее давление множества обращенных к ней пристальных взглядов. «Твое тело тело рожавшей женщины», будто бы кто-то, возможно, Гонсало или другой, незнакомый мужчина, заявил ей. Она представила себе, как Гонсало глашатай множества мужчин, нагло, беспощадно и с насмешливым любопытством разглядывает ее. К тому же некоторые женщины тоже глазели, посмеиваясь или жалея с мрачной улыбкой на лицах. Мол, мы изучили все отметины на твоем теле, собрали всю информацию и сделали вывод: его что-то подпортило навсегда, должно быть, роды. Страдая от разоблачения, обвинений и оскорблений, Карла все же заглянула в глаза Гонсало и даже хотела поцеловать его веки, темные окружности глаз и укусить за нос. Она медленно жевала хлеб, чтобы продлить молчание и избежать ответа. Но хлеб кончился, а она продолжала хранить молчание.
Сына у меня нет, наконец сказала она. У меня дочь, ее зовут Висента.
Конечно, Карла солгала, она была матерью мальчика по имени Висенте[11]. Соврала инстинктивно, вероятно, чтобы доказать Гонсало, что он теперь не тот лучший студент курса, всегда имевший правильные ответы на все вопросы. Решила, что больше никогда его не увидит, так что ей не придется краснеть за свою ложь.
А сколько ей лет? Три года? спросил Гонсало.
Шесть лет.
А кто отец?
Кажется, ты знаешь все, ответила Карла, не пытаясь скрыть иронию. Как ты думаешь, что случилось с ее отцом?
Ты больше не с ним.
Угадал, призналась Карла.
И все-таки имя у нее необычное Висента, заметил Гонсало, чтобы смягчить возникшую напряженность. А сам подумал, что это ужасное имя.
Да, имя странное, но мне нравится, сказала Карла.
А Висента сейчас с папой?
Нет, коротко ответила Карла. Папы больше нет, а Висента сейчас с моей мамой. И мне уже пора.
Она обняла его, как друга, и ушла.
Карла даже не удосужилась дать ему номер своего телефона, который в последующие недели Гонсало тщетно пытался раздобыть, пока ему не пришло в голову позвонить по прежнему номеру, тому самому, последние две цифры которого он когда-то угадал и все еще знал наизусть, так как набирал его чаще любого другого. Ему ответила Карла, по-прежнему жившая в том же доме, но теперь вдвоем с Висенте. У них состоялся напряженный и отчасти старомодный диалог, ведь время долгих бесед по стационарным телефонам ушло в прошлое.
Я хочу с тобой увидеться, в сотый раз повторил Гонсало в конце разговора, вынужденный пойти ва-банк.
А я не хочу тебя видеть, но желаю, чтобы ты поимел меня в зад, заявила она с игривой вульгарностью. Вот ради этого нам и придется встретиться.
Так что первые два свидания вылились всего лишь в сексуальные контакты. Во время третьего поговорили немного больше, особенно о дочери Карла рассказала о платьях, которые она покупала ребенку, о том, как девочке нравится ее комната в розовых тонах со стенами, увешанными изображениями фей и принцесс, и о том, что Висента, как все утверждают, вылитая Карла. Гонсало явился на четвертое свидание в итальянский ресторан с подарком для девочки: куклой с запутанными черными косичками, которая, как ни странно, очень понравилась Висенте. Только на пятом свидании, в квартире Гонсало, Карла сказала ему правду, но сделала это из предосторожности, после того как они завершили половой акт: в какой-то момент она подумала, что он разозлится или не поверит, что она тогда солгала. Но Гонсало не осерчал, он все понял и даже, сам не зная за что, извинился.
И ему шесть лет, так ведь? Или ты наврала мне и о возрасте?
У тебя есть виски? спросила она чуть более серьезным тоном.
Есть приличное красное вино.
Налей-ка мне.
Пока Гонсало откупоривал бутылку, Карла надела трусы и футболку, словно внезапно ее обуяла запоздалая стыдливость. Осушив бокал, она сразу же потребовала налить еще; казалось, ей необходим весь алкоголь мира, чтобы произнести следующую фразу. Она приложила руки к лицу, как будто у нее заболели глаза, прежде чем выпалить:
Висенте твой сын. Когда мы расстались, я была беременна, но решила, что нет смысла сообщать тебе об этом.
Наступило долгое молчание. Гонсало застыл, он был потрясен и немного обижен, но в то же время испытывал что-то вроде воодушевления. Потребовалось бы много прилагательных, чтобы выразить его чувства. Внезапно ему явилось видение сына неопределенного возраста, почти подростка. Он представил себе, как встречает его ледяное враждебное приветствие, и тут же почувствовал себя глупцом, когда Карла не выдержала и разразилась приступом смеха.
Так, значит, это шутка, тихо произнес Гонсало.
Ну, конечно, шутка, Гонса, призналась Карла, откашливаясь и пытаясь вернуть себе серьезный вид. Мальчику шесть лет, я тебе не соврала о возрасте. И, разумеется, он не твой сын.
Гонсало счел столь прямолинейную фразу оскорбительной. «И, разумеется, он не твой сын», повторил про себя, словно записывая мрачную мучительную информацию.
Я просто хотел тебе сказать, что мне не важно, есть ли у тебя ребенок, и что я готов на все, пояснил Гонсало.
И ты по-прежнему готов?
Да, без колебаний ответил он.
Они условились, что шестое свидание состоится в перуанском ресторане недалеко от дома Карлы. Гонсало зашел за ней точно в назначенное время, но она попросила его подождать за изгородью: очевидно, не хотела, чтобы он увидел Висенте. По крайней мере, пока дело не примет серьезный оборот, хотя сама и не была уверена, что хочет чего-то серьезного. Словом, просто не знала, готова ли она к чему-то новому. Гонсало в течение пяти минут пялился на фасад дома, пожалуй, против собственного желания, будто вынужденно перелистывал страницы ежегодного школьного альбома. Картинка точно совпадала с той, что хранила его память, только лимонное дерево теперь почти полностью закрывало палисадник, и ему показалось, что оно взрослый человек, загнанный в колыбель младенца. Он все еще разглядывал окружающее, как художник, обдумывающий будущее полотно, когда Карла позвала его подождать в гостиной, поскольку няня немного запаздывала.
Там вместо громоздкого кожаного дивана, на котором они так часто сиживали, укрывшись пончо, теперь стояли два кресла и огромная серая софа, заваленная зелеными и синими подушками. Стены по-прежнему белого цвета, но белизна показалась Гонсало более чистой и холодной, то есть еще более белой. Он вспомнил репродукции знаменитых картин, которые раньше висели на главной стене Веласкеса, Ван Гога, Карреньо, а теперь их заменяли аккуратно оформленные, но не очень качественно отпечатанные фотографии Серхио Ларраи́на. Вместо подвесных светильников стояли торшеры, а черно-красный арабесковый ковер, некогда придававший гостиной изящную торжественность, уступил место холодному полу из красной плитки. У Гонсало возникло впечатление, что он вошел в знакомый, но полностью перестроенный музей, частью которого, в некотором роде, он тоже является. Сидя на краешке кресла, Гонсало выглядел тем, кем был на самом деле женихом, и ему не хватало только букета в руках.
Со второго этажа доносились голоса Карлы и Висенте, вкупе походившие на двусмысленное сообщение, неразборчивое, но в то же время вроде как ободряющее: намек на приветствие. Затем голоса стихли, и Гонсало подумал, что ему знакома эта тишина клаксонов, лая и пения дроздов. Ему потребовалось некоторое время, чтобы заметить присутствие Висенте, который стоял на верхней части лестницы и смотрел на пришельца.
Высокий худощавый большеголовый мальчик с огромными черными влажными глазами, жующий или, вернее, смакующий горсть кошачьего корма: таким был первый образ Висенте, представшего перед Гонсало. Неуверенными, но игривыми шажками мальчонка спустился по лестнице, и «жених» приветствовал его с преувеличенной и вымученной радостью, которая свойственна тем, кто не привык иметь дело с детьми. Висенте не удостоил его ответом, однако озорно взглянул на гостя и приблизился, чтобы церемонно предложить ему немного своего лакомства. Гонсало не знал, что это корм для кошек, и, проявив вежливость, положил себе в рот нечто похожее на печенье или хлопья. Его тут же чуть не вырвало, а мальчик изобразил изощренную улыбку опытного проказника.
К тому дню Карла уже некоторое время боролась с пристрастием сына к кошачьему корму. Сначала ее беспокойство вызывал не ребенок, а странная худоба черной кошки по кличке Оскуридад, обладательницы на редкость больших клыков. На ее «удочерении» настоял Висенте. Очевидная гипотеза состояла в том, что чужой кот умеет проникать в дом и ворует еду у Оскуридад. Карле стоило немалого труда обнаружить, что кот на самом деле Висенте, потому что ребенок проявлял осторожность и предусмотрительно чистил зубы сразу после ежедневного банкета из кошачьих сухарей. Ничего не подозревавшая Карла хвасталась: ее сын без напоминаний чистит зубы, и только когда учительница сообщила, что Висенте приносит кошачий корм в качестве завтрака да еще нахваливает его другим детям, она поняла внезапное пристрастие сына к гигиене зубов. Карла срочно попыталась искоренить вредную привычку, но Висенте отказывался есть что-либо другое. Врач объяснил Карле, что проблема эта довольно распространенная и что встречаются пусть и реже дети, пристрастившиеся к корму для собак, поскольку он более жесткий и, видимо, значительно менее приятный для вкусовых ощущений человека. По словам доктора, в кошачьем корме нет ничего такого уж токсичного или вредного, хотя, конечно, это вовсе не самое сбалансированное питание в мире. Единственная реальная опасность, предупредил медик, кошачьи микробы. А отучать ребенка от дурной привычки нужно постепенно, сокращая дозу, как если бы речь шла о пристрастии к шоколаду, сладкой вате или пьянящему аромату клея.
Так что отныне каждый день Висенте получал вместе со своим ванильным молоком и лепешкой с авокадо неуклонно уменьшающуюся горсть «Вискаса». План рациона учитывал также предпочтения мальчика в еде: от «Вискаса» с лососем, который он, несомненно, любил больше, перешли к корму с мясом, а потом с курицей, которая нравилась ему меньше всего, что любопытно, ведь, когда дело доходило до «настоящей» еды, Висенте предпочитал курицу мясу, а мясо лососю.
Теперь я даю ему только немного «Вискаса» с курицей, пояснила Карла, пока они с Гонсало уплетали севи́че[12] в перуанском ресторане. Надеюсь уже через несколько недель полностью исключить корм из его питания.
Вообще-то мне не было противно, но застало врасплох, я ожидал чего-то сладкого.
И сразу же, чтобы сменить тему, Гонсало добавил:
Знаю, ты не хотела, чтобы я встретился с Висенте.
Да, не хотела, но, наверное, чему быть того не миновать, и так должно было случиться, ответила Карла, словно сама себе.
Так это как?
Без лишних раздумий.
На протяжении следующих недель, прогуливаясь в парке и лакомясь фисташковым мороженым, они начали набрасывать черновик своих семейных отношений, хотя и не были уверены, что он превратится в соответствующую книгу. Гонсало выглядел более восторженным; впрочем, оба вели себя, как писатели, которые, вместо того чтобы погрузиться в трудоемкие изыскания, просто продолжают работать, в надежде, что обилие текста выльется, в конце концов, в несколько приличных страниц. Не существовало никакой причины возвращаться назад или что-то корректировать, или менять размер шрифта, ведь они отлично проводили время и часто смеялись, что было самым желанным, особенно для Карлы. Да, она вернулась, прежде наивно увлекшись жалким субъектом, который сделал ее матерью ребенка, в свою очередь превратившего Карлу в кого-то вроде одинокой добровольной рабыни. Своего сына она обожала, но его появление уничтожило представление о будущем, перспективу, по правде говоря, до конца так и не продуманную или продуманную зыбко, с причудливыми последствиями. Оказавшись загнанной в угол обстоятельствами, она сформулировала новое представление о своем будущем, гораздо более точное, которое не включало в принципе любовь, по крайней мере, ее бурно-дестабилизирующе-страстную разновидность. Кроме того, Карла не занималась поисками отца для своего ребенка или чем-то подобным, а скорее наоборот: воображала себя одинокой, с завалящим любовным приключением вне своего дома, и сосредоточенной на работе и на сыне, кажется, именно в таком порядке. Впрочем, в то время у нее даже не было нормальной работы. С девяти до пяти она служила секретаршей в юридической фирме своего отца, и хотя ей было не так уж непереносимо отвечать на телефонные звонки, организовывать встречи, обновлять картотеки при неплохой зарплате, числиться секретаршей у отца она считала ежедневным унижением, иногда казавшимся ей заслуженным и почти всегда необратимым.