Король гор - Мерзон Леонид 2 стр.


К моменту моего приезда в Грецию страну буквально наводнили иностранцы, из-за чего в Афинах все страшно подорожало. К номерам в отеле Англетер, в отеле Ориент и в Иностранном отеле было просто не подступиться. Но, к счастью, глава Прусской дипломатической миссии, которому я отнес свое рекомендательное письмо, оказался настолько любезен, что лично занялся поисками жилья для моей скромной персоны. В итоге он отвел меня к некоему Христодулу, кондитеру, дом которого расположен на пересечении улицы Гермеса и Дворцовой площади. Там за сто франков в месяц я обрел и кров, и стол. Христодул в свое время был паликаром, и за участие в войне за независимость был награжден железным крестом. После того, как ему присвоили чин лейтенанта народного ополчения, он открыл свое заведение, сам встал за прилавок и начал зарабатывать себе на жизнь. Когда Христодул продает мороженое и пироги, он всегда одет в национальный костюм, состоящий из красной фески с синей кисточкой, серебристого жилета, белой юбки и золоченных гетр. Его жену зовут Марула. Она огромная, как все гречанки старше пятидесяти лет. Муж купил ее в разгар войны за восемьдесят пиастров. В те времена женский пол сильно вырос в цене. Родилась она на острове Гидра, но одевается по афинской моде: куртка из черного бархата, светлая юбка и вплетенная в волосы косынка. Ни Христодул, ни его жена не знают ни слова по-немецки, но зато их сын Димитрий, который служит в заведении отца и одевается на французский манер, понимает и немного говорит на всех европейских языках и наречиях. Мне, впрочем, переводчик был ни к чему. Несмотря на то, что у меня отсутствуют способности к языкам, я, тем не менее, постепенно стал полиглотом и, хоть и коряво, но говорю по-гречески, причем так же бегло, как по-английски, по-итальянски и по-французски.

Мои хозяева оказались славными людьми. Такие, хоть и редко, но еще встречаются в этом городе. Они выделили мне маленькую комнату с побеленными известью стенами, в которой помимо деревянного стола и двух соломенных стульев имелись также хороший тощий матрас, одеяло и хлопковые простыни. Деревянная кровать здесь считается излишеством, и греки легко без нее обходятся, так что поселили меня, как истинного грека. На завтрак я получал чашку салепа7, на обед подавали мясное блюдо с большим количеством оливок и сушеной рыбы, а ужин состоял из овощей, меда и пирогов. Варенье не переводилось в этом доме, и весьма часто я вспоминал родную страну, особенно когда нас потчевали запеченной бараниной с конфитюром. Ну и, разумеется, я мог сколько угодно курить свою трубку. Кстати, табак в Афинах не имеет себе равных. Но больше всего прижиться в доме Христодула мне помогло чудесное санторинское8 вино, неизвестно где добываемое моим хозяином. Сам я далеко не гурман и воспитанием моего вкуса, к сожалению, никто не занимался, однако я готов утверждать, что это вино оценили бы по достоинству даже за королевским столом. На Санторини вино получается желтым, как золото, прозрачным, как топаз, ярким, как солнце, и веселым, как улыбка ребенка. Даже сейчас, закрыв глаза, я вижу, как на клеенке, служившей нам скатертью, стоит пузатый графин с санторинским вином. Оно, сударь, само освещало наш стол, так что при желании мы могли бы ужинать только с этим источником света. Я никогда не пил много вина, поскольку оно весьма хмельное, и тем не менее к концу трапезы я читал по памяти стихи Анакреона9 и даже находил некоторую привлекательность в луноподобном лике толстой Марулы.

Ел я всегда в компании Христодула и прочих сотрапезников, которые столовались в его доме. В самом доме проживало четверо постояльцев, а еще один наш сотрапезник жил в другом месте. На втором этаже располагались четыре комнаты, лучшую из которых занимал французский археолог Ипполит Мерине. Если бы все французы походили на этого господина, то ваша нация выглядела бы весьма бледно. Это был низкорослый мужчина неопределенного возраста. На вид ему можно было дать от восемнадцати до сорока пяти лет. Он был очень рыжий, очень сладкоголосый и обладал теплыми влажными руками, которыми неизменно вцеплялся в своего собеседника. Больше всего на свете наш француз любил археологию и филантропию, и по этой причине он состоял членом множества научных обществ и благотворительных организаций. Мерине считался истинным апостолом милосердия, что подкреплялось изрядным состоянием, оставленным ему родителями. Однако я не могу припомнить, чтобы какой-нибудь бедолага получил от него хотя бы один су. Что же касается его знаний в области археологии, то у меня есть основания полагать, что они были более основательными, чем его любовь к человечеству. Он был лауреатом премии какой-то неизвестной мне провинциальной академии за исследование, посвященное ценам на бумагу во времена Орфея. Этот успех настолько вдохновил француза, что он предпринял путешествие в Грецию, чтобы собрать материалы к очередному очень важному научному труду. Задача, которую Мерине поставил перед собой, поражала своим масштабом: он замахнулся на научное обоснование расчета количества масла, сожженного лампой Демосфена за то время, что великий оратор писал свою вторую филиппику10.

Два других моих соседа не обладали такой же ученостью, и их совсем не беспокоили тени далекого прошлого. Джакомо Фонди был бедным мальтийцем, нашедшим работу в каком-то консульстве. Работа состояла в запечатывании писем и платили за нее сто пятьдесят франков в месяц. По моему мнению, любая другая работа подошла бы ему гораздо лучше. Природа, озабоченная тем, чтобы на Мальте никогда не переводились грузчики, одарила бедного Фонди плечами и руками, достойными Милона Кротонского11. Он явно был рожден для того, чтобы крушить все вокруг себя неподъемной булавой, а вовсе не для сжигания восковых палочек и запечатывания писем. Тем не менее, он сжигал по две-три палочки в день, словно хотел этим доказать, что человек не является хозяином собственной судьбы. Этот деклассированный островитянин становился самим собой только во время приема пищи. Джакомо всегда помогал Маруле накрывать на стол, а когда этот стол требовалось перенести с места на место, он делал это исключительно на вытянутых руках. Когда Джакомо ел, он делался похожим на известного героя Илиады. Я никогда не забуду, как хрустели его мощные челюсти, как раздувались ноздри, сверкали глаза и блестели тридцать два великолепных зуба, похожие на мельничные жернова, притом, что мельницей был он сам. Определить границы его интеллекта было несложно, но пределы аппетита нашего мальтийца так и остались непознанными. Он прожил в доме четыре года, но Христодулу так и не удалось что-нибудь заработать на этом жильце, хотя тот и доплачивал десять франков в месяц за усиленное питание. Каждый день после обеда ненасытный мальтиец поглощал огромное блюдо орехов, которые он легко колол пальцами посредством простого соединения большого пальца с указательным. Христодул, человек во всех отношениях доблестный и к тому же сам когда-то совершавший подвиги, следил за этим упражнением со смесью восхищения и ужаса. Он, конечно, переживал по поводу того, что весь десерт достается одному едоку, но, с другой стороны, ему льстило, что за его столом кормится такой фантастический Щелкунчик. Лицо Джакомо подошло бы для коробки с сюрпризом, которым пугают детей. Оно было скорее белым, чем черным, но в этом вопросе наши мнения расходились. Густые волосы мальтийца, наподобие шапочки, свисали до самых бровей. И лишь несколько деталей нарушали гармонию облика этого Калибана12. Я имею в виду его крохотные ступни, тончайшие щиколотки и стройные ноги, способные привлечь внимание понимающего скульптора. Но на них жильцы дома не обращали никакого внимания. В сознании каждого, кто хоть раз видел Джакомо во время приема пищи, его образ навеки запечатлевался лишь в связке с обеденным столом, все остальное было не в счет.

Еще я должен упомянуть малыша Вильяма Лобстера. Это был истинный ангел двадцати лет отроду, светловолосый, розовый и щекастый. Особенность этого ангела состояла лишь в том, что родом он был из Соединенных Штатов Америки. Нью-йоркский торговый дом Лобстер и сыновья отправил юношу в страны Востока, чтобы тот на месте изучил экспортно-импортные операции. Днем он работал в конторе братьев Филип, вечерами читал Эмерсона, а по утрам с первыми лучами солнца отправлялся в тир Сократа, чтобы поупражняться в стрельбе из пистолета.

Однако самым интересным членом нашей компании, несомненно, являлся Джон Харрис, дядя по материнской линии малыша Лобстера. Мне достаточно было один раз пообедать вместе с этим удивительным парнем, чтобы навсегда понять, что собой представляет Америка. Джон родился в Вандалии, штат Иллинойс. С самого рождения он дышал воздухом нового молодого мира, воздухом живительным и пьянящим, ударяющим в голову не хуже шампанского, одного вдоха которого достаточно, чтобы сразу сделаться пьяным. Не знаю, была ли семья Харриса богатой или бедной, отдавали ли они своего сына в колледж, или он сам занимался своим образованием. Важно было одно: в свои двадцать семь лет этот человек рассчитывал только на себя, ладил только с самим собой, ничто не признавал невозможным, ни перед чем не отступал, всему верил, на все надеялся, пробовал все на свете, побеждал везде и всюду, упав, немедленно вставал, потерпев неудачу, начинал все сначала, ни перед чем не останавливался, никогда не дрейфил и шел себе вперед, насвистывая веселую песенку. Он успел поработать сельскохозяйственным рабочим, школьным учителем, адвокатом, журналистом, золотодобытчиком, промышленным рабочим и коммерсантом. Он все успел прочитать, все на свете видел, всем на свете занимался и объехал половину земного шара. Когда мы свели с ним знакомство, он командовал сторожевым пароходом, на борту которого имелось шестьдесят человек экипажа и четыре пушки. Он писал аналитические статьи о проблемах стран Востока для Бостонского научного журнала, продавал индиго торговому дому в Калькутте и еще находил время, чтобы три-четыре раза в неделю пообедать вместе с нами и своим племянником Лобстером.

В качестве примера приведу только один случай из его жизни, который дает исчерпывающее представление о характере Харриса. В 1853 году он был компаньоном одного торгового дома в Филадельфии. Его племянник, которому в ту пору исполнилось семнадцать лет, решил нанести ему визит. Он обнаружил своего дядю на площади Вашингтона перед горящим домом. Харрис стоял, засунув руки в карманы. Вильям хлопнул его по плечу. Харрис обернулся и сказал:

 Это ты? Привет, Билл. Не вовремя ты появился, сынок. Этот пожар меня разорил. Я влил сорок тысяч долларов в капитал торгового дома, а спасти не удастся ни единой спички.

 Что ты намерен делать?  спросил ошеломленный парень.

 Что я буду делать? Сейчас одиннадцать часов. В кармане моего жилета завалялась пара золотых монет, и я предлагаю тебе позавтракать. Я угощаю.

Редко можно встретить таких стройных и элегантных мужчин, как Харрис. У него мужественная внешность, высокий лоб, ясные глаза и гордый взгляд. Эти американцы никогда не выглядят хилыми и уродливыми. Знаете почему? Потому что они не позволяют стреножить себя путами замшелой цивилизации и свободно развивают свои умственные и физические способности. Школой им служит свежий воздух, учителем реальная жизнь, а кормилицей свобода.

Обычно я мало обращал внимание на господина Мерине. Джакомо Фонди я рассматривал с безразличным любопытством, какое испытывают на выставках экзотических животных. Малыш Лобстер также не вызывал у меня большого интереса. Зато с Харрисом я по-настоящему сдружился. Его открытое лицо, простые манеры, суровость, сочетавшаяся с мягкостью, вспыльчивый и вместе с тем рыцарский характер, странность его юмора и живость чувств неудержимо влекли меня к нему, хотя самому мне не свойственны ни горячность, ни страстность. В окружающем мире мы любим то, чего нет в нас самих. Джакомо одевался во все белое, потому что сам он был черным. Американцев я обожаю именно потому, что сам я немец.

Что же касается греков, то с ними я не сблизился даже после четырех месяцев проживания в Греции. Нет ничего проще, чем жить в Афинах, совершенно не соприкасаясь с коренными жителями этой страны. Я не посещал кафе, не читал ни Пандору, ни Минерву и вообще не читал никаких местных газет. Я не посещал театров, потому что у меня нежный слух, и любая фальшивая нота оскорбляет меня сильнее, чем удар кулаком. Я просто жил в доме вместе с моими хозяевами, моим гербарием и Джоном Харрисом. Поскольку у меня был дипломатический паспорт и официальный статус, я мог быть представлен в королевском дворце. По приезде я послал свою визитную карточку главному церемониймейстеру и главной статс-даме и мог рассчитывать на приглашение на первый королевский бал. Для такого случая я хранил красивый расшитый серебряными нитями красный костюм, подаренный мне тетей Розенталер накануне моего отъезда. Это был официальный мундир ее покойного мужа, служившего препаратором в отделе естественной истории Минденского филоматического13 института. Моя добрейшая тетя отличается исключительным здравомыслием, и она точно знает, что в любой стране мира к мундирам, особенно к красным, относятся с величайшим почтением. Мой старший брат заметил, что я выше ростом моего покойного дяди и по этой причине рукава его мундира не доходят до кистей моих рук. Но в ответ на это замечание мой отец немедленно заявил, что все будут ослеплены серебряным шитьем, а принцессы не станут рассматривать меня с близкого расстояния.

К сожалению, при дворе за весь сезон не устроили ни одного бала, и единственным зимним развлечением для меня стало цветение миндальных, персиковых и лимонных деревьев. Ходили смутные слухи о том, что большой королевский бал назначен на 15 мая. Об этом, в частности, писали полуофициальные газеты, но твердо рассчитывать на то, что бал состоится, не было никакого смысла.

Мои исследования, как и развлечения, шли своим чередом. Я досконально изучил Афинский ботанический сад. Он не очень разнообразен, не очень красив и напоминает быстро пустеющий мешок. Гораздо богаче выглядит королевский сад. Один ученый француз по фамилии Баро собрал в нем образцы всего растительного мира Греции от островных пальмовых деревьев до камнеломок, произрастающих на мысе Сунион. Я целыми днями изучал растения, высаженные господином Баро. Королевский сад открыт для публики лишь несколько часов в день, но я заговаривал по-гречески с часовыми, и из любви к родному языку они разрешали мне пройти. Господин Баро охотно прогуливался со мной по саду. Он уделял мне время из любви к ботанике и французскому языку. В его отсутствие я старался разыскать главного садовника, человека чрезвычайно тощего с ярко-рыжими волосами. С ним я беседовал по-немецки. До чего же выгодно быть полиглотом!

Каждый день я пополнял свой гербарий, прогуливаясь в окрестностях Афин, но никогда не забредал слишком далеко от города, поскольку опасался попасть в руки разбойников, орудовавших неподалеку от столицы королевства. Я не трус, и это будет доказано дальнейшим ходом событий, но жизнью я, тем не менее, дорожу. Этот дар достался мне от родителей, и в память о них я хочу сохранить его как можно дольше. В апреле 1856 года выходить из города было очень опасно, как, впрочем, и находиться в самих Афинах. Когда я забирался на склон горы Ликабет, меня неотступно преследовала навязчивая мысль о несчастной госпоже Даро, ограбленной среди бела дня. На холмах Дафны я вспоминал о пленении двух французских офицеров. На Пирейской дороге я невольно задумывался о банде воров, разъезжающих под видом свадьбы на шести фиакрах и расстреливающих прохожих сквозь зашторенные окна карет. На Пентеликонской дороге я вспоминал о пленении герцогини де Плезанс и о недавней истории, приключившейся с Харрисом и Лобстером. Они выехали на прогулку на принадлежавших Харрису персидских лошадях и на обратном пути попали в засаду. Два вооруженных бандита остановили их на середине моста. Мои друзья огляделись и обнаружили, что на дне соседнего оврага притаилась дюжина вооруженных до зубов мазуриков, охранявших порядка пятидесяти узников. Всех, кто оказался в этом месте после восхода солнца, разбойники выпотрошили и связали, чтобы никто не смог сбежать и поднять тревогу. Харрис и его племянник не были вооружены. Джон сказал по-английски: «Отдадим им деньги. Нет смысла, чтобы нас зарезали из-за двадцати долларов.» Бандиты, не отпуская поводья лошадей, подняли брошенные на землю монеты, и знаками приказали всадникам спуститься в овраг. И вот тут Харрис потерял терпение. Мысль о том, что его свяжут, как барана, показалась ему отвратительной. А надо сказать, что мой друг человек не робкого десятка. Он обменялся взглядом с Лобстером, и в тот же момент два кулака, словно ядра, обрушились на головы бандитов. Противник Вильяма рухнул навзничь, успев разрядить в небо свой пистолет, а противник Харриса, на которого обрушился гораздо более сильный удар, перелетел через ограждение моста и свалился посреди своих товарищей. Харрис и Лобстер пришпорили лошадей и мгновенно умчались. Однако бандиты опомнились, выскочили на мост и открыли огонь из всех стволов. Лошадей они убили, а всадники пустились бежать со всех ног и поставили в известность жандармов, которые рано утром, правда, через день, выслали на место происшествия наряд.

Назад Дальше