Мои предки по отцовской линии, прадед Илья и дед Тихон Сафоновы (или Листафоровы, как мама называла родню Сафоновых, ибо у прапрадеда было имя Христофор), крепостными не были и происходили из экономических11 крестьян слободки Рясники, что в двух километрах от районного города Карачева. Как говорила мама, «трудилися они не покладая рук», поэтому и жили крепко: две хаты у них было, в одной сами жили, корм скоту готовили, воду обогревали, а в другой гостей встречали, праздники праздновали. Да и подворье было большое: штук десять овец, гуси, свиньи, три лошади, так что работы мужикам хватало зимой и летом, осенью и весной. Как только сойдёт снег, земля чуть прогреется, начиналась пахота, и пахали тогда сохой, сажали под соху (только в начале 20-го века появились плуги на колёсах) и мама рассказывала: «Соху-то в руках надо было держать, вот и потаскай ее цельный день! Посеить мужик, не перевернулся сорняки полезли, да и картошку пора окучивать, а ее по два раза сохой проходили и во-о какие межи нарывали! Потому и вырастала с лапоть12. Чего ж ей было ни расти? На навозце, земля, что пух, ступишь на вспаханное поле, так нога в земле прямо тонить! А сколько трудов было косами да серпами рожь скосить, убрать, цепами13 обмолотить! А если сырая была, то свозили её сушить на рыгу (местное слово). Перевезуть, расставють снопы и уже дед Илья цельными днями её сушить, сжигаить солому, суволоку14 и только потом молотили. Пока бабка встанить да завтрак сготовить, мужики копну и обмолотють в четыре цепа. В хороший год пудов по десять с копны намолачивали. Ну, а если не управлялися, свозили её в сараи и складывали адонки15, а под них слой дядовника укладвали, мыши-то не полезуть туда, где дядовник. Вот и стоять потом эти адонки, а когда управлялися с урожаем, начинали молотить. И какой же потом хлеб душистой из этой ржи получался! Пшеницы-то тогда у нас еще не сеяли, и пшаничную муку только на пироги к празднику покупали, а так всё лепешки ситные пекли. Высеють ржаную муку на сито и замесють тесто. Да попрохОней, пожиже ставили, а потом его на капустный лист и в печку. Бывало, все лето эти листья ломаешь, обрезаешь да сушишь, сушишь Помню, дед Илья уже и старый был, а всё-ё ему и зимой покою не было, и особенно, когда овцы начинали котиться. Ведь он же тогда из сарая и ночами не выходил, не прозевать бы ягнят! Окотится овца, сразу и несёть ягненка в хату. И вот так отдежурить несколько ночей, а потом как повалится на кровать прямо в валенках, в шубе и сразу захрапел. А разве поспишь днем-то? Тут же со скотиной управляться надо, или сын с извозу16 приехал, надо лошадей отпрячь, накормить, напоить».
Такими могли быть мои предки.
Да, немногое я узнала от мамы о своём прадеде Илье и его жене Марии. А работала она в гостинице Карачева (Рясники в двух километрах от города) и эту двухэтажную гостиницу построили в конце 19 века, когда мимо Карачева прошла железная дорога17 и «в ход пенька пошла», которую перерабатывали на пенькотрепальной фабрике, делая из неё веревки, канаты, за которыми приезжали купцы даже из других стран. Мать прабабки Марии умерла рано, пятеро девочек остались с батей, так что, когда за какую-либо сватались, он сразу и отдавал её замуж. Просватали и Марию за Илью, когда была она еще совсем девчонкой. Был он простоватый и со слов мамы не любила она его всю жизнь. Детей от мужа Мария иметь не хотела, а когда надумала, то засобиралась идти в Киев, чтобы «ребеночка себе вымолить». Дали им таким, как она, по гробику, и должны они были всю обедню отстоять с ним на голове, а когда вернулась из Киева, то объявила, что у нее будет ребенок, которого назовут Тихоном. Знаю я про него, моего деда, совсем немного и со слов мамы был он красивый, грамотный, читал книги и всё никак не находил себе по нраву невесты, но когда увидел мою бабушку Дуню Болдареву, жившую на другой стороны Карачева в слободе Масловка, то сразу и влюбился. Поженились, жили в любви, пока не случилась беда, началась на Ряснике эпидемия тифа (1909 год, маме было 6 лет), от которого он умер. И было ему всего двадцать восемь лет. Осталась бабушка Дуня вдовой с четырьмя детьми, ранее крепкое хозяйство понемногу разваливалось. Одну лошадь она продала еще на похороны мужа, через полгода еще одну, а когда помер самый маленький сын, продала и последнюю. Какое-то время семья жила на бывшие запасы, а когда закончились, пошла бабушка Евдокия работать на пенькотрепальную фабрику.
По её линии предки мои были воинами, охранявшими южные границы России, за что получили звание дворян-однодворцев18 но с годами от службы отошли, осели на земле и позже прадед мамы служил писарем в волости, поэтому его дети, внуки, правнуки были грамотными.
«Бывало, в праздничный день сходють к обедне, а потом читать: дедушка Библию, бабы Акафист. Они-то к обедне не ходили, надо ж было готовить еду и скоту, и всем, поэтому так-то толкутся на кухне, сестра моя Дуняшка им Акафист читаить, а они подпевають: Аллилуйя, аллилуйя Го-осподи помилуй Так обедня на кухне и идёть».
Своего деда Алексея мама вспоминала с особенной теплотой, ведь он всегда помогал своей рано овдовевшей дочери управляться с землёй, приезжая со слободы Масловки.
«А было у дедушки пятеро детей, две дочки и три сына: старший Иван, Николай и младший Илия. Бывало, как возьмутся рожь жать, так сколько ж за утро и скосють. Дядя Илюша особенно сильный был. Рассказывали, поедить с мужиками в извоз и, если вдруг покатятся сани под раскат, так подойдёть да как дернить их за задок, так и выташшыть сразу».
Двор у Писаревых (фамилия их была Болдыревы, а Писаревыми стали позже потому, что прадед служил писарем) был просторный, конюшни, закутки, подвалы, а недалеко от дома стояла рига и амбары, в которых хранили муку, там же рушили крупу, отжимали масло, так что на кухне всегда стоял бочонок с конопляным. Было много и скотины: три лошади, две коровы, овцы, свиньи, жеребенок, телята и для того, чтобы накормить это «стадо», сеяли гречиху в два-три срока, а солому гречишную запасали на корм скоту. Держали Писаревы и пчел, так что лакомились мёдом. Дед Алексей был верующим, в его хату часто сходились слобожане и он читал им божественные книги про святых, про разные чудеса:
« И опутается весь мир нитями, и сойдутся цари верный и неверный. И большой битве меж ними быть. И будут гореть тогда и небо, и земля.» Си-идять мужики на полу, на скамейках, слушають Маныкин, Зюганов, Лаврухин, Маргун, а бабы прядуть, лампа-то у деда хо-орошая была, видная! Ну а мы, дети, бывало и расплачемся, что земля и небо гореть будуть, а он утешать начнёть:
Не плачьте, детки. Всё то не скоро будить, много годов пройдёть, и народ прежде измельчаить.
Дедушка, а как народ измельчаить? спросим.
А вот что я вам скажу. К примеру, вот загнетка в печке, и тогда на ней четыре человека рожь молотить смогуть. Уместются! И улыбнётся: Да-а, вот таким народ станить. Но цепами молотить уже никто не будить, а все машинами, и ходить не стануть, всё только ездить. А потом и прибавить: Не плачьте, дети, после нас не будить нас. Это он ча-асто любил повторять. Бог, дети, как создал людей, так сразу и сказал: живите, мол, наполняйте землю и господствуйте над ней. И Бог вовси не требуить от нас такого поклонения, чтоб молилися ему и аж лбы разбивали, ему не надо этого. Бог это добро в душе каждого человека. Добро ты делаешь, значить, и веришь ему.
А бабушка Анисья придерживалась другого понятия о вере и бывало, как начнёть турчать:
Во, около печки кручуся и в церкву сходить некогда.
А дед и скажить:
Анисья, ну чего ты гудишь? Обязательно чтолича Бог только в церкви? Да Бог везде. Вон, иди в закутку коровью и помолись, Бог и там».
Ну, а потом в семье дедушки Алексея Алексеевича «всё под откос пошло». Его старший сын Николай, вернувшись со службы, где был писарем, скоропостижно умер, вести хозяйство стали средний Иван и младший Илья, который очень любил коней. Когда его забрали в солдаты, стал он там участвовать в гонках и однажды на скачках погиб. Остался Иван. «На войну19 его не взяли, он на всю семью был единственным кормильцем, так что все хозяйство на нем и держалось.
«А году в двадцать восьмом, когда коммунисты надумали его раскулачить20 и сослать в Сибирь, то мужики воспротивилися: да что ж вы, мол, делаете, последнего человека у деревни отымаете, который в земле что-то смыслить! Вот и не тронул его сельсовет. Но когда колхозники собрали первый урожай и повезли с красным флагом сдавать, то посадили дядю Ваню впереди и этот флаг ему в руки сунули уважало его общество-то, а Катюха Черная подскочила к нему да как закричить:
Кулак, и будет наш флаг везти?
И вырвала из рук. Пришел дядя Ваня домой расстроенный, ведь Катька эта такая сволочь была! Ну-у брехать что зря повсюду начнёть? Тогда же из колхоза могли выгнать и в Сибирь сослать. А у него уже сын подрос, тоже Ванюшкой звали, и умница был, грамотный, вот и говорить бате:
Не бойся, папаш, я за Катькой поухаживаю.
И подкатился к ней. Так больше коммунисты не тронули дядю Ваню.
А похоронили дедушку Алексея, когда еще шла гражданская война21. Помню, разруха была, голод, холод и мамка одна на Масловку ходила его хоронить. А нам не довелося. Не в чем было пойти, ни обувки, ни одёжи не было, вот и сидели на печке да ревели. И бабушка Анисья тоже вскорости она ж на еду пло-охая была, а тут как раз ни булочки, ни сахарку. Всё-ё просила перед смертью:
Чайку бы мне с булочкой, чайку
Заплошала, заплошала, да померла. Вскорости за дедом отправилася».
Когда собирала сведения о своих предках, не покидал упрёк себе: ну почему не взялась за это раньше, когда еще были живы близкие родственники? Сколько б интересных страниц вписалось!.. Но в какой-то мере утешала себя: когда слагала своё повествование с именами предков, то словно вызывала их души, вглядывалась в их лица, глаза. И оживали! Оживали и улыбались с теплой благодарностью, что вспомнила о них. Верю: хотя бы иногда надо просто произносить имена ушедших, Василий Петров Болдырев, его жена Аксинья, сын Егор, жена Егора Ульяна, их сыновья Алексей, Гаврила Произносить и благодарить за то, что эстафетой, из рода в род, передавали шанс родиться и мне.
С послевоенных лет22 жили мы огородом, выращивая рассаду, лук, редиску, капусту, огурцы и мама всё это продавала. Когда я стала жить в Брянске, мама и брат всё так же продолжали заниматься землёй, а я почти каждую неделю ездила им помогать.
Из записок. 1975.
«Еду в Карачев. И как всегда, за утешением. Нет, рассказывать маме про «удары судьбы» мужа не буду, а просто Карачев всегда врачует. И уже шарю глазами по прилавкам базара, ищу Виктора, а не маму, она уже почти не торгует. Да вот же он, с рассадой сидит, и по всему вижу: стесняется! Но улыбается:
Не-е, здесь хорошо-о, как в театре. Девки, бабы молодые идут и все жопа-астые! смеется. А вон как раз напротив меня Лёха торгует, тоже университет окончил и прилавки теперь наши кафедры. А дома мама уже нервничает, ждет сыночка, и уже через полчаса слышу: Иди, узнай, что там как там у него?
А часам к двум Вроде бы его мотороллер застучал? Ага, приехал.
И уже сидит на ступеньках в коридор, рассказывает:
Остались у меня последние огурцы здорове-енные, сложил их на прилавок в кучу, собираюсь домой, а тут подходят две бабы деревенские, смотрят, смотрят на них и одна спрашивает: «За сколько отдашь-то?» «Да берите даром» отвечаю. Нет, не берут, но и глаз от огурцов не отрывают. Я опять: «Да берите даром!» Тогда та, что постарше и говорит: «Давай, кума, возьмём. Хоть огурчиков наядимси». И смеётся: А вчера старуха подошла ну, точно с картины Рембрандта23! И сама черная, и одежда черная, а лицо го-орестное! Попросила огурчика, а я говорю: «Да берите любой». Посмотрела, посмотрела на меня, отвернулась и пошла. Подумала, наверное, что пошутил.
Да я догнал её, дал несколько штук.
Конечно, стесняется брат продавать, но в тоже время базар для него в какой-то мере развлечение. Как-то рассказывал: идет баба вдоль рядов, за ней тащится пацан лет шести и, дёргая за подол, гугнявит: «Ма, ну купи лучкю-то, купи»! Та вначале вроде бы и не замечает его, но вдруг останавливается и рявкает: «Мо-олчи, змей, сластена»! Мама сидит на ступеньках и, опершись на лыжную палку, слушает сына, улыбается:
Ох, и как же я страдаю, как страдаю, когда ты на базар едешь! И губы ее подергиваются: В следующий раз сама поеду. И не держи, и не упрашивай.
Не-е, матушка, смеется брат: ты уже своё отъездила, больше не пущу тебя. Меня, наверное, бабы и так засудили: как, мол, не стыдно матку мучить!
А она смотрит на него с любовью и я слышу: Ох, сколько ж горя он мне приносить!.. и сколько радости. Ухожу на огород, оставляя их вдвоем и думаю: «Да, жалела мама нас со старшим братом. Да, была заботлива и самоотверженна. Но и только. А вот Виктора Только при нём вот так загораются ее глаза любовью и радостью».
И до сих пор в памяти: наконец-то земля подсохла, согрелась и Виктор вытаскивает из коридора своего Гошу, плуг собственной сборки, на котором собирается пахать огород и который собирал всю зиму. Где доставал детали? О всех не знаю, но большинство находил на городской свалке. Оттуда же как-то привёз и несколько металлических ёмкостей, которые из колонки по ночам, (чтобы днём не мешать соседям) мы наполняли водой, а днем поливали всё, что нужно. Согревающим воспоминанием живет до сих пор такое: тёплый весенний вечер, мы еще хлопочем над парниками, поливаем рассаду, укрываем её рамами, а в парке уже духовой оркестр играет вальс! Сейчас Виктор разожжет горелку, подсунет ее под бочку с водой, потом я окунусь в тёплую воду и, освежённая, надену красивое платье и побегу с подругами навстречу тому вальсу».
Снежинки опускаются на деревья и, сбившись в сугробики, безропотно принимают подсказанные ветками «темы», в которых видятся замысловатые фигурки, образы или просто пледы, прикрывающие изгибы стволов. И от этого долгожданного снегопада веет той самой свежестью, которая тянет из прошлого нить, когда вот так же кружил и падал снег.
«Скорей, скорей из печурки варежки, так и не просохшие за ночь, и-и на улицу, в снег, в сугробы! И санок не надо, ведь совсем рядом обрывистые горки, с которых можно съезжать, окутав колени полами пальтушки, а прыгнув на «карниз» нависшего над обрывом сугроба, срываться вместе с ним туда, к колодцу, а потом, посидев в снегу словно в кресле, барахтаться в прохладных «волнах», захлебываясь свежестью и радостью.
Сугробы, сугробы вдоль улиц, а у домов расчищенные стёжки, которые снова упруго заметает позёмка. Я иду домой с «добычей» и жую довесок к буханке хлеба, «запивая» горсткой снега. Послевоенные годы и я, девчонка, каждый день хожу в очередь за такой же буханкой, которую привозят на санях в синей будке, а к ней всегда дают вот такой довесок, столь желанную горбушку.
Наш огород, серебрящейся под выпавшим за ночь снегом На лыжи! Ведь под горкой уже покрытая льдом Снежка и скорее, скорей бы скользить по ней! Свитерок, варежки, ведь морозец чуть-чуть И бежалось по ровному настилу навстречу солнцу легко, озорно. И не хотелось возвращаться, поворачиваясь к ветерку спиной. Но вдруг светило утонуло в синем мареве, ветер стал сильней, заметелило и вместе с пробирающимся под свитер холодком, в лицо начал лепить снег, слепить глаза Нет, тогда он не был бесплотным, эфирным, а пугал своей упругой настырностью.
Тихая, серая полночь,Мягко снежинки летят.