С Лялей даже обычная прогулка на пруд превращалась в увлекательное путешествие.
Вот июньский жук, говорит Ляля, подоткнув плед, расстеленный на молодом клевере. Зеленоватое тельце жука, похожее на перламутровую брошку, слабо шевелится у нее на ладони. Он вообще-то называется олень или рогач. Видишь, у него тело состоит из трех сегментов, важно продолжает она. Жене хочется рассказать, как она видела в казахской степи умного усатого жука с локаторами усов, но она стесняется, она привыкла быть второй скрипкой, и это доставляет ей щемящую радость. Не надо считать, что насекомые такие глупые, сильно уступают нам. У них коллективный разум. Чтоб ты поняла ну как у колхозников. Это я пошутила. Ляля смеется. Ну как же они не умные, если даже личинки делают кокон величиной с кулак, из щепочек там разных или из земли. А вообще, Ляля зажмуривается от странного удовольствия, ближе всех к нам муравьи, что ты ржешь? Да, да, такие маленькие, хлопотливые, они давно уже социализм построили! А не понимаем мы друг друга, потому что мы разноформатные. Представь себе муравья в рост человека И то неизвестно, может, они нас отчасти понимают.
И вдруг одним прекрасным утром, светящимся непросохшей росой, пошла прахом их дружба, ей пришел конец, и юный Папаген в штапельном платьице, ушел для Жени в туман воспоминаний, едкий до слез.
Позавтракав молоком с хлебом, Женя, как собачий хвостик, по привычке топталась у Лялиной веранды, Ляля не спешила вставать, когда резко раскрылись двери хозяйской половины. На гравии дорожки сначала появилась Елена Мироновна, Лялина мать, обычно выдержанная и спокойная, со строгим пучком волос, она была явно не в своей колее; крапчатая блузка, наспех засунутая в юбку, волосы, едва сколотые шпильками.
Как вы могли даже подумать о таком, не то что позволить себе, говорила она, едва сдерживая ярость, бестолково махая руками, глядя в дверной проем. Вы и мой сын, это чудовищно, вам же уже под сорок. На глазах у детей! Шило в мешке не утаишь! Я вас пустила Ее лицо из красного стало малиновым. У вас дочь, какой она вырастет, глядя на вас? Вон из моего дома, слышите? Немедленно! Даю вам час на сборы. Чтобы ноги вашей здесь не было.
Из дома, как проворовавшаяся домработница, вышла в помятом платье Тамара, она сбивчиво извинялась, просила отсрочки, потому что ей надо собраться и найти грузовик. Но Елена Мироновна была непреклонна.
У Жени сильно закружилась голова, она схватилась за ствол березки неужели правда? Как Тамара могла? Допустить такое? Она и не подозревала, даже чуть-чуть. А теперь их выгоняют, взашей, с позором. Она-то при чем? Женя стала лупить кулаками по перилам Лялиной веранды, с такой неожиданной силой, что попадали горшки с землей. Она хотела взбежать на крыльцо, но споткнулась и некрасиво растянулась на ступеньках. На веранду вышла Ляля в халатике, отчужденно-рассеянно взглянула на нее, даже не помогла подняться.
Ляля, я ни в чем не виновата, умоляюще говорила она, ты же моя подруга, ты понимаешь?
Чего ты хочешь от меня? спросила Ляля каким-то не своим голосом и отвернулась. Видеться с тобой, дружить, как раньше это невозможно. Ляля глотала слова, в них Жене почудилось сожаление. Вам надо уехать поскорее. Я не смогу Ляля остро взглянула на Женю, я больше не смогу дружить с тобой. Она повернулась и закрыла за собой дверь.
Ляля не появилась до самого их отъезда. Это было как приговор.
Она никогда уже не прочтет Лялину книжку про огромных жуков, от которых произошли люди.
Грузовик почему-то быстро нашелся. Уткнувшись лицом в ладони, в колени Женя проплакала всю дорогу до Москвы, в большой квадратной кабине.
Мамаша, уймите ребенка или пересаживайтесь в кузов, сердито говорил шофер.
Начался дождь, и хмурый водитель смилостивился. Сразу набрякли и провисли тряпочные охапки листьев под напором водяных струй; сквозь собственные слезы Женя слышала слезы дождя, всхлипы, то затихающие, то набирающие силу, смутный язык голосов, как набухает почка, так и завязывается звук.
Тамара пыталась гладить ее по волосам, но Женя вырывалась. Она ненавидела Тамару. Но ведь она ее дочь, значит, тень ложится и на нее. А главное, у нее никогда не будет Ляли. Может, не будет и своих детей, бессвязно подумала она, словно заглядывала в темную берлогу собственного будущего. Как сказала Елена Мироновна: «Какой вырастет ваша дочь?» «Ничего, нормальной вырастет!» не сдавалась, хорохорилась ее разорванная, распаленная душа.
В Москве я тебе все объясню, глотая слезы, говорила Тамара, хотя хорошо понимала, что оправдаться не сможет. Истинную причину случившегося, беспросветное, затянувшееся одиночество, толкнувшее ее в омут телесной страсти к молодому мужчине, почти юноше, как объяснишь девятилетней дочери?
Дома, во флигельке, Тамара взвинченно разговаривала на полутемной кухне с пришедшей бабушкой.
Почему нам пришлось уехать? как взрослая кричала Женя, когда они наконец вернулись к себе в комнатуху. Почему нас в спину вытолкнули? Как паршивых?
В жизни бывают обстоятельства, которые выше нас, фальшиво проговорила Надежда Николаевна.
А я знаю почему, знаю! Потому что у меня мать подлая, развратная. Этому Алику вообще двадцать лет, у него есть жена!
Прекрати! прикрикнула бабушка. Откуда ты знаешь такие мерзкие слова? Никогда их никому не говори!
Она меня лишила Ляли, лучшей подруги. У меня такой никогда не будет! Женя не была уверена, что бабушка ее услышит и поймет.
Успокойся, у тебя есть я, проговорила Надежда Николаевна.
Тамара криво усмехнулась.
А тебе, моя дорогая, пророкотала бабушка, размахивая кулаками, никто не нужен, тебе одни штаны подавай! Ты мне не дочь!
А ты мне не мать! взвилась Тамара. Это я из-за тебя одна. Куда я приведу вам на голову? Ты меня развела с Толей!
Вечером крупная белая бабочка села на Женину ладонь приветом от Ляли, и она, наконец задремавшая после окаянного дня, снова залилась горючими, беспросветными слезами, растравленная душа не хотела смириться. У Ляли не было ни одной проколотой, замученной бабочки, эта бабочка она, Женя. У нее, конечно, есть телефон в Москве, да она его не знала. И пусть! Она ее больше никогда не увидит.
Жене снилось, как она проваливается в какую-то тинистую яму, а Ляля тянет к ней руки, вытаскивает: «Ну как ты могла подумать, мы все равно будем дружить, нас никто не рассорит».
Ледяная иллюзия сна, защитный панцирь, думала Женя после. Это же невозможно, «мы разноформатные» вспомнились Лялины слова про муравьев. А потом, повзрослев, когда затянулась детская рана, она уже объективно подумала о Ляле: ведь Ляле не дорого было ее мнение, когда она произносила свои монологи, нужно было молчаливое согласие. Есть эгоизм высокого разбора, впрямую не обозначающий себя.
Надежда Николаевна старалась успокоить Женю, лучший способ, думала она, настроить внучку против Ляли. Начинала издали:
Ты же понимаешь, ей тринадцать, а тебе девять, в этом возрасте каждый год имеет значение.
Ну и что? равнодушно парировала Женя, глядя в пустоту.
Как ну и что? В Москве бы все прекратилось, тебе было бы еще больнее. Одно дело, вы жили бок о бок, с кем ей там дружить? Ровесников нет. Женя никак не реагировала. На худой конец и ты сгодилась, когда Надежда Николаевна волновалась, щеки у нее розовели. Твоя Ляля черствая и несправедливая, шла она в лобовую атаку, такие всегда готовы предать. Ты ведь ни в чем не виновата, что ж она так обошлась с тобой? Тосковать по ней значит себя не уважать.
Это задело, возымело действие, укололо Женю. Бедные советские люди, что им оставалось, кроме самоуважения? Она ухватилась за последнюю ниточку:
Ляля рассказывала про бабочек, про жуков, так интересно
Да господи боже мой! всплеснула руками бабушка. А я тебе не могу рассказать? У тетей, наконец, есть Брем.
Ляля обещала мне дать одну книжку, там написано, что люди, может, от больших жуков или муравьев произошли.
Какая чушь! Зачем тебе всякая ерунда? Мне даже слушать тебя стыдно!
Земля, как каменная черепаха, стоящая на четырех лапах, незыблемость, уютная реальность жизни вот, что нужно, и только это.
В общем, получалось так, что Жене никакие знакомые и, тем более друзья, ни к чему. Ее единственный друг и учитель безоговорочно бабушка. Совсем как товарищ Сталин.
20
Потревоженное московское лето отступало, как побежденное войско. Потревоженное, потому что нельзя так резко вторгаться в его полусон: там, за городом наклоненные ветви над плоской неподвижностью прудов, толстые, ленивые осы над тазами с вареньем, здесь пыльная красота закатных бульваров, вечера не серые и темные, а унизанные бронзовыми жуками огней. Каждому, как говорится, свое «Я Израиль, ты фараон», как написал Аполлинер.
Женя старалась совсем не думать о Ляле, но всем существом ощущала этот негаданный, но преднамеренный жизнью рывок, его угловатую, беспардонную силу. Она понуро слонялась, не хотела ни с кем разговаривать, бросила выписывать в блокнотик незнакомые английские слова из адаптированной книжонки.
Я взяла нам билеты, на дневной концерт в консерваторию, Тамара запнулась. Пойдем, послушаем хорошую музыку. Ее темные влажные глаза смотрели просительно, с глухой тоской.
Женя оторвалась от марок, ей их иногда приносил отец. Лупа дрогнула в ее худенькой руке.
Пойдем, неуверенно сказала она. Женя только слышала, что есть такая консерватория, куда иногда ходят ее любимые тетки, чтобы послушать серьезную музыку.
Когда она была младше, даже думала, что тетя Вера ходит туда нарочно, чтобы услышать Шопена, а потом, что запомнила, сыграть на желтоватых, нежно хрустящих клавишах, похожих на большие зубы.
Старинное здание на улице Герцена восхитило ее, но еще больше ошеломил огромный сверкающий зал с овальными портретами композиторов на стенах. Полный народу. А когда на сцене расселся и заиграл оркестр, они сидели не так высоко, Тамара сказала в амфитеатре сердце ртутным шариком подпрыгнуло у нее под ложечкой, а потом растеклось теплом по всей груди.
Тамара приложила палец к губам, да она бы и не посмела открыть рот, пока льется эта завораживающая, то взвивающая тебя ввысь, то звенящая хрустальным колокольчиком музыка; оказывается, она может радовать, говорить, что не все так горько и грустно.
Это был Моцарт, сказала Тамара в антракте, показала на розовощекий портрет на стене, с седыми буклями. Он умер молодым.
Какая у него странная прическа, как у женщины! А почему он седой?
Это парик. Он был гениальным ребенком, охотно говорила Тамара, уже в четыре года сочинял музыку, играл на клавесине
На чем играл? остро интересовалась Женя.
Это старинный инструмент вроде пианино, непривычно оживилась ее мать.
Той ночью ей снился ребенок Моцарт в маленьком седом паричке. Он то сидел за инструментом, то беспокойно вскакивал, подбегал к клетке со своим любимым щеглом; Вольфганг Амадей любил птиц всю недолгую жизнь, подслушивал их пение, недаром в его виртуозных операх звучат птичьи трели.
Во втором отделении играли Чайковского, и среди прочего «Времена года». Женя впервые видела и слышала оркестр, ей чудом дивным казалось, как все эти скрипки, неуклюжие духовые, похожая на слоненка виолончель, и даже солист-пианист (почему не роялист?) играют в унисон, как один инструмент, огромная деревянная с металлическими вкраплениями раковина которого вмещает множество людей, наверное, полмира: притихший зал, деревья, замершие в почетном карауле вокруг дворца музыки.
Она, музыка, совсем не такая, как по радио, неслась счастливой, свободной рекой, заполняя пространство, за какие-то бумажки билетов, стирая своей властью все тусклое, невзрачное, обидные заусенцы жизни, разрывая паутину повседневности.
Легчайшие санки скользили по воздушному снегу, в унисон лопались березовые почки, времена года, времена жизни
А летом так и бывает, как в этой музыке, сбивчиво говорила Женя Тамаре после концерта, одевая в вестибюле стыдную кофту Золушки, жарко, бабочки летают, в траве поют кузнечики, и все проходит быстро, только вдохнуть успеешь, спасибо, что ты взяла, привела меня сюда, в благодарном порыве она прижалась к матери.
Та с удивлением слушала ее, но еще больше изумилась Тамара, вспоминала сейчас Женя в холодрыге пустыря, как она тихо, но фиксируя ритм, уже на улице запела «Турецкий марш». Мать даже остановилась в недоумении.
Но тебе ведь паровоз на ухо наступил. Надо же, можешь воспроизвести
А ты думала, я не могу? запальчиво спросила Женя.
Я хочу бабушке все рассказать, про концерт, про музыку
Она смыслит в музыке, как, Тамара замялась, собака в апельсинах.
Еще из консерваторского зала Женя запомнила похожего на старого доктора симпатичного Чайковского, с аккуратно подстриженной бородкой. Но прежде всего он, искрометный Моцарт (он станет любовью всей ее жизни), непонятно как умерший, возможно, отравленный завистливым другом. Позже Женя донимала расспросами отца: «Пап, а почему Моцарт писал одну музыку, а Чайковский другую?» «Но мы же все разговариваем по-разному, так и они, композиторы», отвечал Анатолий Алексеевич не очень уверенно.
На улице еще только смеркалось, московские старые разросшиеся клены значительно стояли, как большие подсвечники, наполняя чуткий воздух узорчатой дворовой мистикой, попыхивая капитанскими трубками веток. Крупные листья, словно японские фонарики, прильнули к стволам. А из сыроватой глубины, где светлели аккуратные, как белые грибы, особнячки, неслись дурманящие запахи скобяной лавки: олифа опавшей листвы, скипидар присыпанных землей вылущенных желудей.
Женина душа, вооруженная глазами, очарованная, развороченная музыкой, всасывала первозданность этого вечера. Все ведь она видела, и не раз, скамейки, осыпанные листьями, бодрящиеся давнишние фонари с мошками влаги на стекле, а вот удивляет причастность к чему-то небывалому, что еще предстоит раскрыть, как хрустящую обложку книги.
Они прошли Манежную, устье улицы Горького, отечной от недавнего дождя, поднялись по темной брусчатке Кузнецкого (какой маленькой была тогда Москва, думала сейчас Женя, ковыряя носком ботинка вмерзший в снег сучок, похожий на маленького старичка), миновали торец страшной Лубянки (есть Госстрах, а есть Госужас!). И уже на Сретенке, против развалин монастыря, остановились в ожидании автобуса. Движение воздуха, вечернего времени словно застыло и пребывало в покое; сумерки не сгущались, а, наоборот, являли прорехи, карманы, куда попадали тротуарные тумбы, решительные, не вызывающие разночтения советские вывески. И небольшое окно трехэтажного сретенского дома, окно над аптекой. Если бы в нем горел свет, Женя никогда бы не заметила, а так она увидела женщину средних лет, с лицом совершенно незначительным, не зацепляющим память, не из-за сумерек и расстояния, встреться с ней Женя нос к носу на улице, ни за что бы не запомнила. Половинка окна была открыта, женщина уперлась локтями в подоконник и внимательно смотрела на Женю. Не на Тамару и не на них вместе, а именно на нее.
Почему она на меня смотрит?
Кто? не поняла Тамара.
Женя знала, что показывать пальцем нехорошо, некультурно и мотнула головой на открытое окно.
С чего ты взяла, что на тебя? недовольно спросила Тамара, просто человек воздухом дышит.