Шестипалое дерево у подъезда как заснеженный мексиканский кактус со свечами рук.
Звонить не пришлось, навстречу шмыгнула мачеха в дурацкой меховой шапке рязанщина, счетовод, в плохоньком пальтеце, накинутом на оглоблю тела. Злые жучки глаз полоснули по ней на лестничной клетке. Мачеха всегда настраивала отца против нее, наверное, с раннего детства, когда еще женихались, посещали ее в детском саду летним выходным, с кульками ягод. «Чем же она его взяла, затронула и продержалась при нем столько лет? Детьми не шантажировала, их просто не было, детей-то совместных. Отец, разведенный с Тамарой, был бездомный, подвальный. Ничего, Бог подаст. И подал вставали ежедневно в шесть утра, как пролетарии, трудились за копейки» Мачеха поздоровалась сквозь зубы, Женя подумала: может, отец выставил, отослал, чтоб не вязалась, чтоб не разговаривать в ее присутствии. Она не понимала стержня, смысла их нынешних отношений озлобленная покорность со стороны мачехи, которая словно в насмешку звалась Любовью, Любовью Васильевной, и отец, погруженный в трясину пенсионерского существования.
Что ж она у тебя в обносках ходит? подкалывала Женя родителя. Неважно, как человек одет, важно, что внутри, с укоризненной улыбкой отвечал отец. А в душе у нее все хорошо, не то что у тебя.
Внутри, думала Женя, у мачехи банка с пауками.
Она давно не приезжала, не была в небольшой прокуренной комнате с самодельными книжными стеллажами, скрывающими дешевые розовые обои. Склонив к страницам длинный, острый нос, отец сидел за полированным столом в чистеньком свитере, так искусно заштопанном, что не выглядел изношенным; Женя не помнила, чтобы отец когда-нибудь сшил костюм на заказ, шевиотовая сине-черная пара из «Москвошвеи» уже в своем названии таила что-то безнадежно-советское. Сидел, обложившись журналами (он их заботливо переплетал), видно, обдумывал письмецо какому-нибудь автору. Получая иногда ответы, он неизменно хвастался, вертя бумажный листок в сухих птичьих пальцах. Читатель-библиоман, уйдя на пенсию, он мог полностью предаться этому удовольствию, прерываемому лишь ночными дежурствами на прежней работе, где он теперь сторожил, свернувшись калачиком на стульях, ибо дивана в проходной не было.
Женя присела в старенькое кресло, собственноручно обитое отцом.
Как же это произошло? С Тамарой? Как же матушка отправилась в мир иной? спросил, уставившись на Женю бесцветными нестареющими глазами. Но было видно, любопытство распирает его.
Тромб попал в легкое. Наверное, и понять не успела.
«Как сказать ему, что у всех у нас билет только в один конец и оттуда никому не вернуться Он только наморщит свой гоголевский нос, дескать, это не значит, что ей можно было так относиться к нам, близким людям».
Ну, все мы смертны, фальшиво произнес отец. Помянем, как говорится
Взвил подвижное тело, потянулся к буфету, задравшаяся штанина обнажила родимое пятно повыше щиколотки очертание Ямайки когда-то улыбалась Женя. Он извлек из-за стекла матовый графин и стопки. Тут только Женя заметила аккуратно, как в магазине, нарезанный сыр, колбаску на тарелках с цветочками, батон в хлебнице.
Я пить не буду. Еще не похоронили
Дело твое.
Он опрокинул стопку, но к закуске не притронулся, затянулся папиросой.
Но что-то у нее осталось, не могло не скопиться за столько лет? И кому это теперь? спросил с очевидной провокацией.
Они сидели вдвоем под желтой тыквой абажура, но вездесущая мачеха присутствовала третьей, всё-то они с ней обсудили, пока Женя ехала.
Вклад она завещала соседке, Клавдии, кажется. Ты ее не знаешь.
Вот пусть соседка и хоронит, он ткнул костлявым пальцем в Женю, раз не дочери, и не занимайся этим, слышишь? Она тебе чужой человек, посторонний. Сколько она всякого натворила? Забыла? распалял себя отец.
Как к родителям твоего мужа, Димки, ходила! Как тебя полоскала
Завидовала нам. Все равно развелись. Чего уж теперь?
Тебе скоро сорок, менторствовал отец, а ума, смотрю, как не было, так и нет.
Что ж, ты ей и мертвой простить не можешь? Забыть? вышла из себя Женя. «Вот и чти отца своего Анатолия Алексеевича» Не одно же плохое у вас было?
Обычная стычка разрасталась в ссору, не предвещая ничего хорошего. Ее набухшие, покрасневшие глаза уперлись в книжные полки. «Все, наверное, прочел, и не по одному разу. Не в коня корм!»
Да, не забуду никогда! Не смогу простить, яростно кричал отец, наливая новую стопку. Как она меня выгнала, вместе с твоей бабкой. В партком ко мне бегала, дуреха Ты хоть понимаешь, что такое остаться без прописки?
«И так всегда, одно и то же. Вот она, мутная лава памяти».
Женя выбралась из-за стола, пошатываясь, прошла к двери. «Что еще? Какие взаимные обиды они выльют друг на друга?»
Ты словно не моя дочь! зло говорил отец, что звучало смешно при их почти фотографическом сходстве. Башка у тебя повернута.
В коридоре, на вешалке Женя нащупала свою спортивную куртку, а под ней воронью шубейку мачехи. Она бы не полезла тучной Тамаре, ее матери. «Мать-и-мачеха некрасивые цветки, неуклюжее, растопыренное растение».
Позвони, когда хоронить будешь, услышала она за спиной отцовский голос, пустой, тусклый, как треснувший воздушный шарик. Сходи на Балчуг, узнай какой соседке завещано, как и что, не будь фефелой.
«Ну да, посещение Балчуга, этого пролетарского Балыка».
Как ты себе это представляешь? Я даже справку не выписала, добавила, помедлив, Женя.
Да? довольно усмехнулся отец.
Тамара еще в морге лежит. Неудобно.
«Что ему говорить, что каждый получает билет только в один конец».
А где ей быть? Скажите, неудобно
Отец вышел проводить ее до двери.
Помни, что я тебе сказал. Он погрозил ей пальцем, как ребенку. Пусть соседи гребаные раскошелятся. Досадливо махнул рукой. Эх, мало тебя жизнь била
«Это ее-то мало била? Живого места нет». Женя вышла из подъезда, окунулась в густеющий зимний сумрак, синевато отливающий сталью. «Зачем пришла, на что рассчитывала? На какое понимание, сострадание? Если у него вообще отсутствует этот орган. Одно фразерство!
«Трюмы детства, полные слез они выпадают крупными кристаллами на стенах неотапливаемой уборной в деревянном флигеле, кажется, прирастают крупными льдышками к разбитым ступеням. Снежная королева из сказки и снеговик с дырявым ведром на голове, с детской молочной бутылочкой вместо носа чем не пара? Подумаешь, маргинальный брак!»
Мчатся тучи, вьются тучи Химеры воздуха лепили, вызволяли из своих глубин щетинистых, ущербных существ, и слышалось мелкий рогатый поскуливал в промерзшей щели, глядя на Божье облако, подбитое атласным светом: «Ты же сам меня таким сделал, я падший ангел!» зная, что не по чину ему, что хвост и уши оторвут в его Подзаборной.
3
Дед Москвичок сидел на своем ящике неподалеку от стекляшки метро. «Странно, подумала Женя. Я же видела его совсем в другом месте, как же он перемещается? Вместе с ящиком?» Ладошка в дырявой рукавице тянулась в темноту, словно просила на пиво или покурить-подурить. Так и сидел, осыпаемый метелью. «Ах вы, куколки, козочки мои», сказал бы он про пухлые снежинки, если бы не был молчуном, не привык держать язык за зубами, так, на всякий случай.
Дед Москвичок держал в памяти многое, и это было его тайной, о чем и понятия не имели, те, другие, вокруг него, потому что однажды открылся для него некий коридор.
Так он коротал время, которое было для него бесконечно и бездонно. Очень многое он помнил, что и не с ним случалось, а вот детства своего, семьи не помнил. Но что с того? Когда в необъятной памяти толкалось множество людей, можно сказать, целые эпохи. Был он тогда смердом, а кем же еще дозволено ему быть? Но еще и соглядатаем, зорким да цепким. К примеру, а было ли татаро-монгольское иго, как стало потом считаться? В то смутное время брался налог с дохода, с имущества, вот и весь ясак, о том и в летописях сказано, да не разобрались в них вовремя. Жили по-соседски, бок о бок русичи и монголы, на их тянге было выбито достоинство монеты по-русски и по-монгольски, где это слыхано, чтобы на языке врага выбивалось? Батый, согласно летописи, был голубоглаз и светловолос видно, жернова мололи без устали. А что жгли города и храмы, разве князь на князя не шел войной, оставляя одни пепелища? И битва на Куликовом поле под большим вопросом, в смысле места. На стороне Тохтамыша сражались и русские князьки; летопись говорит, свидетельствует: с обеих сторон полегло по нескольку тысяч, Димитрий восемь дней хоронил павших, а где их останки? В Спасовом монастыре, на Москве, есть такой большой могильник, примерно, четырнадцатого века, Ослябя с Пересветом похоронены отдельно от других. Так, может, и битва имела место в Московии?
А Орда никуда не делась, Русь ее прямая наследница. Как в большой кадушке, все перемешалось, сколько татарских слов пришло, сколько общих детей появилось.
Старик смутно помнил языческое капище среди болот, там, где нынешняя «Кропоткинская», а болото в те далекие века называлось «чертом».
Ой как давненько это было, когда еще не встало первое деревянное городище, поименованное Москвой. Совсем не ясно, откуда проявилось это чухонское слово. Помнил на Чистолье дворы опричников, пыточные избы, где не давали духу просто изойти из тела искромсанного, а делали этот исход мучительным, многодневным. А потом в голове его застряло, как уже в новые времена на Пречистенке царь Николай Первый повелел подготовить место снести женский Алексеевский монастырь для невиданного по величию и роскоши будущего храма, нареченного Христом Спасителем. Игуменья Иулиана приказала приковать себя к срубу, пылая очами, выкрикнула проклятье: «Быть сему месту пусту!» И что же, сбылось проклятье монахини, аккурат через девяносто два года, в 1931-м! Как люди православные сказали: «Был храм, потом хлам, а теперь срам!» Как же не срам, когда устроили бассейн. Только плавай не плавай, а грехов не смоешь, коростой пристали они к сердцу.
Как же такое быть могло, что Москвичок узрел все эти давние давности, он и сам не знал, ответить бы не смог, выходит, каким-то чудесным образом раздвинулся для него коридор времени!
Москвичок не всегда был старым летами. В дни Октябрьского переворота, в семнадцатом, помнится, сидел он в монопольке и пил водку. Там он частенько сиживал, и был даже у него в помещении отъеденный угол, где он, подмешивая к беленькой пиво, грыз корочку со снетком. Если ты вышел из простецкой, пьющей среды, она ни за что тебя не выпустит, когтисто схватит, иначе придется забыть свою родню, дальних и близких, стать сукиным сыном! Многие тогда глушили белую, чесали языками, что творится в Питере, словно сами обитали за тридевять земель, в уютной водочно-пивной бухте. Телевизор еще не придумали, газеты не всем попадали в руки, потому крепко верили устному слову, молве.
Вдруг двери с шумом распахнулись, ввалились какие-то гаврики, стали опрокидывать столы.
Товарищи! стараясь перекричать гвалт, надрывался один в потертом бушлате, сухопутный морячок. Записывайтесь в народную дружину!
Ох и допекли Москвичка эти «товарищи»! Мастеровой человек, он не чувствовал никакого классового родства с нечистыми на руку горлопанами; кричи не кричи, а так повелось, что каждый за себя, не будоражила его идея мирового братства. «Завлекают, как попы, мелькнуло в голове, только те кадилом и крестом, а эти кулаком и маузером. А что накалякают, набрешут, оказывается, чушь собачья». Впоследствии, погостив во многих временах, в своем-то уж разобрался.
Подслеповатые домишки рабочей слободы вздрагивали от хлопков выстрелов. На площадь перла сплошной лавиной толпа, в глазах рябило. Утром с почерневшего, уже почти зимнего неба накатили холодные струи, будто огромное полчище летучих мышей распустило рукастые крылья, нацелило разящие копья. Влекомый человеческой массой, как черной бурлящей волной, он сразу не понял, что люди спасаются от погони. Не увидел за своей спиной конника. Очнулся Москвичок уже на земле, хотя прийти в себя вряд ли бы смог копыто заехало ему по голове, а ведь мог превратиться в лепешку. Он тяжело поднялся, отирая кровящую голову, площадь уже опустела, рядом, на выбитых плитах, ничком лежали несколько человек, им повезло меньше. Закат багровой простыней колыхался над вздыбившимися булыжниками. Согнувшись в три погибели, держась за бока, Москвичок побрел к шинку у Рогожской заставы. Кишка пудовой гирей подкатывала к горлу, это неверно говорят про нее тонка. Он хотел «полечиться», да утроба не принимала, побоялся, вывернет, так и сидел по-сиротски в уголку, сжавшись в кулачок, перед стаканом остывающего чая. Какие-то разлапистые тени, похожие на коряги, облепили скользкие лавки у столов. Может, бесовня квасила в своих шинках? «Бес, он, конечно, насмешник над родом человеческим: смолоду еще слыхивал, загодя тот присматривает себе душу, чтоб, не ровён час, вытянуть клещами для куражу или потрафить своему дьявольскому начальству. Но не больно этому верил, поплоше всё: бес, что притаился, скрючился за твоей спиной, не гнушается тырить по мелочам, еще как не против выпить и закусить, особливо на халяву. Ясно, они никакие не хозяева жизни, соглядатаи, не ее повелители».
Но ряди не ряди, не к добру это екнуло сердце под ребрами, быть беде: или облава, или еще что скверное.
Синее вздувшееся лицо нестерпимо болело; он в страхе поднялся, попятился к выходу. Открыл дощатую обшарпанную дверь и обомлел, стал часто креститься, глазам своим не поверил, вернее, сначала ушам. Над улицей стоял тревожный гомон, гулко и противно брякал колокол, земля вся шевелилась, как живая, по бокам ехали конные с секирами в старинных высоких шапках, а на громыхающих подводах везли связанных стрельцов. В широких розвальнях прямо сидела она ни дать ни взять орлица, боярыня Феодосия Прокопьевна Морозова. Не в летах, статью и лицом не старая, как представлял Москвичок, да и многие потомки, а светло-русая красавица с гордым, незамутненным взором.
Похмельный сотник повернулся к Москвичку и обомлел не меньше, чем тот, от невообразимого вида, одежки пришлого человека, уже пришпорил коня, но никак нельзя было ему отлучаться от узников, сгрудившихся на соломе, тронутых морозцем, но не раскаявшихся, непреклонных.
Ясно, куда их везли, на казнь! Потому что в конце длинной, тяжко колыхающейся улицы виделось Лобное место! Живая земля Москвы поглощает своих детей, поглощает и колышется, колышется и поглощает. Батюшки святы! Москвичок заплакал, закрыл синюшное, распухшее лицо. Расставив по-лягушачьи ноги, один из стрельцов низко парил над улицей. «Святый Боже, Святый Крепкий» шептал Москвичок побелевшими губами. Сначала он решил, что обидчик государев висит, пронзенный пикой, но тот живехонек, трепыхаясь руками и ногами, набрал высоту, улетая все дальше от своего крестного пути. Причем летуна заметил только он, другие его просто не видели. «Значит, убег, спасся! Не могло такого быть и в стародавние времена, это у меня мозги помутились, коняга тогда на площади, башку зашиб», кумекал он, даже не представляя, что его ждет впереди.
«Как же мне было дозволено, выпало узреть подобное?» в ошеломлении думал Москвичок.
И он сиганул со страшного места, от большой крови.
Похоже, в роковые моменты истории Время накреняется, проявляя, обнажая свои разломы, наподобие земной коры, открывает шлюзы, затягивая в бесконечный поток, сокрушая одноколейку человеческого разума.
Десятилетия и века ошалело перемешались в голове Москвичка, как полки, дивизии и роты, кивера и буденовки с замороженным крабом звезды. Ему казалось, он бежит, расталкивая локтями комковатый воздух, а на самом деле он бултыхался, как неумелый пловец, как кура (это уж какое сравнение вам больше по душе) в бульоне времени, ненадолго выныривая, чтобы зарядить пушку перед Бородинской битвой углядеть француза и самого одноглазого фельдмаршала. То он оказывался в равелине чур, меня! чур! проверить на крепость веревки для приговоренных; вешают всегда на заре, потому как стыдно в лицо солнцу смотреть. Внутри своих скитаний Москвичок боялся даже рот раскрыть: догадаются, что он не оттуда, накостыляют, а может, и того хуже.
В этом невообразимом плаванье он порой и облик людской утрачивал, чтоб потом влезть в дубленую человеческую шкуру, взять свое. Крыской бегал по разбухшему платью княжны Таракановой, когда в темницу напустили воду. Темноволосая, изморенная голодом девица вжалась в стену кельи, словно высокий рост мог ее спасти от подступавшей погибели; Москвичок не видел своего пружинистого хвоста, шерстистых круглых ушей, не ощущал себя крысой, он хотел одарить княжну последним приветом жизни, погладить белую тонкую руку, вцепившуюся в ворот платья, но обреченная девушка, не в силах побороть неумолимую смерть, с отвращением оторвала прыткие коготки от жадно дышащей груди.