Всемирная библиотека. Non-Fiction. Избранное - Кулагина-Ярцева Валентина Сергеевна 14 стр.


Книга «Тысяча и одна ночь» стоит на двух столпах: первый, исключительно формальный,  ритмизованная проза; второй нравственные проповеди. Первый, сохраненный Бёртоном и Литтманом, соотносится с духом рассказчика: прекрасные люди, дворцы, сады, волшебные деяния, упоминания божества, закаты, сражения, зори, начало и конец каждой сказки. Мардрюс, должно быть в силу особого рода сострадания, все это опускает. Второй требует двух способностей: блистательно комбинировать абстрактные слова и без зазрения совести вводить общие места. Мардрюсу не достает ни того ни другого. Из того стиха, что замечательно перевел Лейн: «And in this palace is the last information respecting lords collected in the dust», наш доктор едва-едва вытягивает: «Исчезли, все они! У них едва хватило времени передохнуть в тени моих башен». Вот исповедь ангела: «Я в плену у Власти, я заперт Сиянием, я наказан до тех пор, пока правит Вечный, кому подчинены Сила и Величие»  для читателя Мардрюса эти строки таковы: «Здесь я навеки закован Незримой Силой».

Волшебству Мардрюс тоже не помощник. Он не способен говорить о сверхъестественном без улыбки. Безуспешна попытка перевода следующего фрагмента: «Однажды халиф Абд-аль-Малик, заслышав о неких вазах из старинной меди, в которых содержится загадочный черный дым, формой своею похожий на дьявола, невероятно удивился и, казалось, засомневался в том, что столь известные вещи реальны, пока не вмешался странник Талиб ибн-Сахль». В этом отрывке (относящемся, как и прочие, что я привел, к истории Медного города, построенного, по Мардрюсу, из величественной Бронзы) умышленная наивность «столь известных» и весьма неправдоподобное сомнение халифа Абд-аль-Малика не что иное, как два собственных домысла переводчика.

Мардрюс постоянно силится закончить работу, которую не доделали ленивые арабские анонимные авторы. Он добавляет пейзажи в духе ар-нуво, милые непристойности, короткие комические вставки, детали и обстоятельства, симметрию, много визуального ориентализма. Один из таких примеров: в 573-й ночи эмир Муса ибн-Носейр приказывает своим кузнецам и плотникам сделать очень прочную лестницу из дерева и железа. Мардрюс (для него эта ночь 344-я) видоизменяет этот пресный фрагмент, добавляя, что люди эмира искали сухие ветки, саблями и ножами счищали с них кожуру, перевязывали их тюрбанами и поясами, верблюжьими уздечками, подпругами и сбруей из кожи, пока не сделали очень длинную лестницу, которую приставили к стене, подперев камнями со всех сторон В целом нужно сказать, что Мардрюс не переводит слова он работает со сценами: эта свобода недоступна переводчикам, но позволительна художникам, которые разрешают себе добавлять детали такого толка Я не знаю, эти ли забавные вещи сообщают переводу такое настроение счастья, впечатление придумки, а не кропотливой словарной возни. Мне только кажется, что так называемый перевод Мардрюса является самым читаемым из всех после версии несравненного Бёртона, которого также нельзя заподозрить в отменной точности. (В этом переводе фальшь имеет другой характер. Она состоит в чрезмерном употреблении грубого английского языка, перегруженного архаизмами и варваризмами.)

* * *

Я буду сожалеть (не из-за Мардрюса, но из-за себя), если в доказательствах, приведенных мною выше, читатель увидит ретроградные намерения и нападки. Мардрюс единственный арабист, чья слава обеспечена литераторами, при этом сам он так успешен, что даже настоящие арабисты знают, кто он такой. Андре Жид был одним из первых, кто восславил Мардрюса в августе 1899 года; не думаю, что Кансела или Капдевила будут среди последних. Моя цель не умалить этот восторг, а задокументировать его. Отмечать точность Мардрюса значит забыть о его душе, значит толком не обрисовать его даже в общих чертах. Его неточность, неточность авторская и удачная вот что имеет для нас значение.

3. Энно Литтман

Родина знаменитого арабского издания «Тысячи и одной ночи», Германия, может (тще)славиться четырьмя версиями перевода: Густава Вайля, «библиотекаря, хоть и израильтянина», как недоброжелательно выразились на страницах одной каталонской энциклопедии; Макса Хеннинга, переводчика Корана; Феликса Пауля Греве, литератора; и Энно Литтмана, дешифровщика надписей эфиопской крепости Аксум. Четыре тома первого перевода (18391842) наиболее примечательны, поскольку их автор вынужденный покинуть Африку и Азию из-за дизентерии заботится о сохранении и приумножении восточного стиля. Его интерполяции не вызывают у меня ничего, кроме уважения. Некие выскочки на совете говорят: «Мы не хотим уподобляться утру, что расcеивает праздник». О благородном царе он утверждает: «Огонь, что горит для его гостей, напоминает Ад, а роса из его добрых рук сродни Потопу»; о другом он говорит, что руки его «были щедры, как море». Эти замечательные неточности достойны Бёртона и Мардрюса, и переводчик частично сохраняет их и в стихах, где его дивное воображение может служить ersatz, или заменителем, оригинальных рифм. Проза его, насколько я понимаю, переведена в той же манере: купюры оправданны и противостоят в равной степени как ханжеству, так и бесстыдству. Бёртон хвалил эту работу, в которой «все верно ровно настолько, насколько может быть в популярном переложении». Недаром доктор Вайль был евреем, «хоть и библиотекарем»; в его языке ясно ощущается привкус Писания.

Вторая версия перевода (18951897) в равной мере лишена очарования как достоверности, так и стиля. Я говорю об издании, которое подготовил Хеннинг, арабист из Лейпцига, для «Universalbibliothek»[106] Филиппа Реклама. Речь идет о сокращенном переводе, хотя издательство и утверждает обратное. Стиль безвкусный и непреклонный. Самое бесспорное достоинство этого издания объем. Помимо рукописей Зотенберга и дополнительных ночей Бёртона, в нем отражены также издания Булак и Бреслау. Хеннинг переводчик сэра Ричарда буквально выше Хеннинга переводчика с арабского, что, в свою очередь, служит еще одним доказательством превосходства сэра Ричарда над арабами.

В предисловии и заключении этого издания имеет место множество похвал Бёртону, которые почти опровергаются утверждением, что тот использовал «язык Чосера, а вместе с ним средневековый арабский». Назвать Чосера одним из источников словаря Бёртона было бы более резонно. (Другой источник Рабле сэра Томаса Уркхарта.)

Третья версия, чей автор Греве, опирается на английский перевод Бёртона и повторяет его, за исключением пространных примечаний. Опубликована перед войной издательством «Инзель-Ферлаг».

Четвертый перевод (19231928) был призван прийти на смену предыдущему. Как и последний, он насчитывает шесть томов. Его автор Энно Литтман, дешифровщик памятников Аксума, пронумеровавший 283 эфиопских манускрипта, хранящихся в Иерусалиме, сотрудник «Zeitschrift fur Assyriologie»[107]. Здесь нет простительной Бёртону обходительности перевод Литтмана совершенно точен. Его не сбивают с толку самые неизъяснимые непристойности он переливает их на свой спокойный немецкий и реже на латынь. Он не опускает ни единого слова, даже тех, что отмечают не менее тысячи раз переход от одной ночи к другой. Он отказывается от педалирования местного колорита или же не обращает на него внимания; он посчитал существенным указать издателям, чтобы имя «Аллах» было сохранено и не заменялось «Богом». Подобно Бёртону и Джону Пейну, он переводит европейским стихом арабский. Он гениально обращает внимание на то, что, если после ритуального предупреждения «Некто произнес такие стихи» следует абзац немецкой прозы, читатели окажутся в смятении. Он снабжает текст необходимыми комментариями для корректного понимания текста: по два десятка на каждый том, каждый лаконичен. Он всегда ясен, понятен, усреднен. Он следует (как говорят) за дыханием подлинника. Согласно Британской энциклопедии, его перевод лучший из всех представленных. Я слышал, что арабисты придерживаются того же мнения; и не имеет значения, если какой-то литератор тем более из такой республики, как Аргентинская,  предпочитает с этим не согласиться.

Мои аргументы таковы: появление переводов Бёртона и Мардрюса и даже перевода Галлана было возможно только в рамках литературной традиции. Какими бы ни были их недостатки или достоинства, эти характерные труды предполагают насыщенный предшествовавший литературный и интеллектуальный процесс. До некоторой степени практически неисчерпаемый опыт английского, стоящий за переводом Бёртона, подавляет: резкие пикантности Джона Донна, огромный словарь Шекспира и Сирила Тернера, архаический вымысел Суинберна, предельная эрудированность ученых мужей XVII века, их энергия и всеобщность, любовь к невзгодам и магии. На легкомысленных страницах Мардрюса сочетаются «Саламбо» и Лафонтен, «Ивовый манекен» и русский балет. У Литтмана же который, подобно Вашингтону, совершенно не способен лгать,  нет ничего, кроме германской благопристойности. Этого мало, слишком мало. В результате сделки между «Ночами» и Германией мир должен был увидеть нечто большее.

И на философской, и на романной почвах Германия располагает только фантастической литературой. И в «Ночах» есть чудеса, которые я мечтал увидеть в немецком зеркале. Формулируя это желание, я разумею как предумышленные чудеса сборника всесильных рабов лампы или перстня, царицу Лаб, что превращает мусульман в птиц, медного лодочника, хранящего в груди талисманы и заклятья,  так и другие, более общие, берущие свое начало в коллективном творчестве, в необходимости заполнить тысячу и один раздел.

Когда разновидности волшебства иссякли, переписчикам не оставалось ничего, кроме обращения к историческим и благочестивым событиям, включение которых служило своего рода подтверждением правдоподобия других историй. В одном томе обретаются рубин, устремляющийся к небесам, и первое описание Суматры, характеристика двора Аббасидов и серебряные ангелы, чей хлеб Господня милость. Именно это смешение и составляет поэзию «Ночей»; то же самое могу сказать и о некоторых повторах. Неужели не чудесно, что в 602-й ночи царь Шахрияр слышит из уст царицы собственную историю? Имитируя цельную рамочную конструкцию, сказка обычно содержит другие сказки, не уступающие по объему: сцены на сцене, как в «Гамлете»; сон возводится в степень. Кажется, пламенный и ясный стих Теннисона вполне может определить их:

К вящему удивлению, исчезающие и вновь отрастающие головы Гидры могут быть куда более осязаемыми, чем тело. Шахрияр, сказочный царь «островов Китая и Индостана», получает новые земли от Тарика ибн-Зийяда, правителя Танжера и победителя битвы при Гуадалете Комнаты смешались со своими зеркальными отражениями, лица смешались с масками, и никто не в силах понять, где человек, а где его идол. И ничего из этого не имеет значения; этот хаос незамысловат и приемлем, как сон, являющийся в другом сне.

Случай поиграл с симметрией, с контрастом, с отклонениями. И чего только не придумал какой-нибудь человек,  скажем, Кафка,  сооружающий и очерчивающий эти игры, переделывающий их на германский манер, на манер германской Unheimlichkeit?[109]

19341936

* * *

Среди использованных книг следует упомянуть следующие:


Les Mille et une Nuits / contes arabes traduits par Galland. Paris, s. f.

The Thousand and One Night / commonly called The Arabian Nights Entertainments. A new translation from the arabic by E. W. Lane. London, 1839.

The Book of the Thousand Night and a Night / a plain and literal translation by Richard F. Burton. London (?), s. f. Vols. VI, VII, VIII.

Le Livre des Mille Nuits et Une Nuit / traduction littérale et complète du texte arabe, par le Dr J. C. Mardrus. Paris, 1906.

Tausend und eine Nacht / aus dem arabischen übertragen von Max Henning. Leipzig, 1897.

Die Erzählungen aus den Tausendundein Nächten / nach dem arabischen urtext der Calcuttar Ausgabe vom Jahre 1839 übertragen von Enno Littmann. Leipzig, 1928.

Я еврей

Как друзы и луна, как смерть и прошлая неделя, далекое прошлое из тех вещей, глубина которых измеряется нашим незнанием. Его мягкость и предупредительность не знают границ; оно, в отличие от будущего, всегда готово к услугам, а хлопот сулит куда меньше. Понятно, что прошлое заповедник любых мифологий.

Кто хотя бы однажды не забавлялся поисками собственных предков, не воображал себе предысторию родных и близких? Я забавлялся этим неоднократно и всякий раз испытывал удовольствие, представляя себя евреем. Речь всего лишь о выдумке, о мысленном приключении тихони и домоседа, которое ведь не задевает никого и меньше других репутацию Израиля, поскольку мое иудейство, подобно песням Мендельсона, остается музыкой без слов. Тем не менее журнал «Тигель» решил увековечить мою обращенную в прошлое надежду, объявив миру о «коварно скрываемых» мною еврейских корнях (подобное причастие, да еще вкупе с наречием, не может оставить писателя равнодушным).

Мое полное имя Борхес Асеведо. В одном из примечаний к главе пятнадцатой своей книги «Росас и его эпоха» Рамос Мехия перечисляет буэнос-айресские семейства того времени, доказывая, что все или почти все они «ведут происхождение от португальских евреев». В списке есть и фамилия Асеведо: таков единственный документ в поддержку моих семитофильских притязаний (точнее, он был единственным до торжественного посвящения на страницах «Тигля»). Тем не менее капитан Онорио Асеведо предался соответствующим разысканиям, о результатах которых мне вряд ли дадут умолчать. Из них следует, что первым из Асеведо на латиноамериканский континент ступил каталонец дон Педро де Асеведо, землевладелец, около 1728 года пустивший корни в Паго-делос-Аройосе, отец и дед скотоводов этого края, почетный гражданин, фигурирующий в анналах одного из приходов Санта-Фе и в документах времен вице-королевства,  то бишь предок, увы, из неисправимых испанцев.

Два столетия не смогли придать ему иудейское происхождение, два столетия ничья рука не тревожила его памяти.

Я благодарен журналу «Тигель», подвигнувшему меня на эти розыски, но теперь у меня еще меньше надежд включить в свою родословную Жертвенник всесожжения, Медное море, Генриха Гейне, Глейзера и десять праведников, Екклесиаста и Чарли Чаплина.

Говоря языком статистики, евреи весьма немногочисленны. Что бы мы сказали о человеке, в четырехтысячном году открывшем, что отовсюду окружен выходцами из провинции Сан-Хуан? Наши изобличители упорно ищут чужие корни среди евреев, но никогда среди финикийцев, нумидийцев, скифов, вавилонян, персов, египтян, гуннов, вандалов, остроготов, эфиопов, иллирийцев, пафлагонцев, сарматов, мидийцев, оттоманцев, берберов, британцев, ливийцев, циклопов и лапифов. Ночи Александрии, Вавилона, Карфагена или Мемфиса никогда не подарят тебе предка: эта способность оставлена лишь племенам смолистого Мертвого моря.

1934

Лабиринты детектива и Честертон

Англичанином владеют две взаимоисключающие страсти: необъяснимая тяга к приключениям и необъяснимое пристрастие к закону. Называю их «необъяснимыми», поскольку для уроженца Ла-Платы они именно таковы. Думаю, изменивший своему воинскому долгу и возведенный за это в ранг святого Мартин Фьерро, равно как изменивший своему долгу полицейского и тоже возведенный за это в ранг святого издольщик Крус, не стесняясь в выражениях и насмешках, немало подивились бы понятиям англичан (и североамериканцев) о непогрешимой правоте закона. Но еще несуразней была бы для них мысль, что их собственная кривая судьба головорезов может кого-то заинтересовать или увлечь. Убить для уроженца Ла-Платы беда. Это напасть, и сама по себе она не прибавляет и не умаляет достоинств мужчины. Полная противоположность «Убийству как разновидности изящных искусств» у «болезненного искусника» Де Куинси или «Теории хладнокровного убийства» у любителя сидячей жизни Честертона.

Назад Дальше