История тысячи миров - Эдо Иан 2 стр.


Но ту любовь, к которой стремились её сверстники, верящие в навязанные им представления о ценностях жизни, ту самую любовь гармоничные отношения между двумя люди непременно противоположного пола и с небольшой разницей в возрасте, да ещё, желательно, с одним социальным статусом и схожим происхождением, она никак не могла разгадать.

Для неё важнее было совершенно не то, что говорил отец, а говорил он снова и снова следующее: «Ты должна выучить то, чему я тебя стараюсь обучить. Учись, Софи, и ты станешь успешной. Такой, как я. Будешь иметь всё, что захочешь в этом мире. Сможешь насмехаться над неудачниками и проявлять милосердие к кому захочешь и когда вздумается. У твоих ног будет власть. Всё что тебе нужно это то, что я стараюсь вложить в твою голову. Наша семья не одно поколение занимается музыкой. И вокал для тебя будет самым оптимальным решением. Учись, Софи, не ударь в грязь лицом!».

Также Софи старательно не принимала и то, что говорила ей матушка за каждым завтраком, проверяя между делом, не перестаралась ли кухарка с едой для дочери, не положила ли она слишком много калорийного в её тарелку: «Ты зря не хочешь поехать в город, Софи, сегодня просто чудесный день. Разве твои друзья совсем тебя не приглашают? Я уверена, что это всё ты упрямишься и ленишься выйти из дома! В такую пору, мой котёночек, тебе уже нужно присматривать себе ухажёров. Ты же не думаешь, что красота это навсегда? Что бы ни говорил твой отец, карьера далеко не самое важное в жизни. Тем более что с музыкой у тебя не особо получается, ты же знаешь Одинокой быть нельзя, а не то пойдут сплетни. Ты ведь не хочешь умереть в одиночестве, бездетной старой сморщившейся девой! Оденься поярче, да поезжай сегодня в город, хорошо? Я заплету тебе волосы а хочешь, дам поносить свои украшения? В них ты будешь точно неотразима! Послушай мамочку, я знаю как будет лучше».

Нет, конечно же, не карьера делает человека счастливым, уж точно не та, к которой тебя подводят за руку и с которой через силу венчают. Бесспорно, любимое дело сделало бы Софи гораздо более улыбчивым и беззаботным ребёнком. Но что бы она ни придумывала себе в качестве подходящего дела всё не шло впрок, и всё в пух и прах высмеивал отец, слушая её тщательно составленные планы за ужином со скептической насмешкой и тем самым взглядом, который бросал на тех людей, к которым относился с пренебрежением.

И, разумеется, не семья составляла пределы мечтаний Софи. Она искренне недоумевала, как матери приходило в голову постоянно напоминать ей о старости, какой бы далёкой она в её годы ни казалась, при этом пытаясь напугать дочь байками об одиночестве.

Для себя Софи определяла совершенно иное в качестве воистину ценного в жизни. Она знала, что ближе всех к гармонии те, кто умеет наслаждаться своим одиночеством, порой сами того не осознавая. Кто, погружаясь во мрак рассуждений обо всём на свете, обо всем, что их окружает, даже испытывая от полученных выводов ужас, не прекращают своих поисков истины. Отважный исследователь извечных тайн, докапывающийся до сути окружающих вещей. И если своё одиночество она считала недостаточным, то ей казалось, что голоса на чердаке всё давно уже поняли и осознали.

Для Софи важно было то хрупкое единение, которое она получала наедине с природой, вслушиваясь в шелест ивы за своими окнами. Она любила проводить дождливые вечера на веранде, вчитываясь в труды давно преданных забвению прозаиков. Могла подолгу сидеть с закрытыми глазами на самой отдалённой скамейке в парке, подставляя лицо ослепляющему свету.

На самом деле, было лишь одно из всего того, что заставлял её учить отец, что приносило свои плоды. Ей нравилось писать музыку, хоть она никому и не показывала своей работы. Поначалу казавшаяся утомительной и крайне скучной, нотная грамота постепенно укладывалась у неё в голове. И вот, когда её охватило смутное предчувствие внутренней эмоциональной бури, что было с ней не впервые, Софи дотянулась до нотной бумаги и карандаша. Сначала её мысли не выдавали чётко сформулированной постановки музыки, она выходила на свет с трудом, с огромным трудом, но только первые две строчки, чтобы затем изливаться стройной, податливой своим берегам-строкам речкой. Это была музыка, ещё не знавшая своих инструментов, ещё никогда не высвобождавшаяся через инструмент.

Но едва закончив своё первое произведение, Софи уже загорелась желанием поскорее сыграть это. Она испытывала беспокойство и вполне ощутимые муки от невозможности ждать, когда, наконец, дом опустеет в очередное воскресенье, когда мать уедет утром со своими замужними подругами в город и оставит её на попечении слуг. Когда инструменты в гостиной никто не услышит и она, наконец, сможет подобрать тот, что отразит её замысел, что был предначертан. В голове она слышала не какую-то определённую партию. В её голове мелодия напевалась голосом.

И вот, настала долгожданная суббота. Софи едва удерживалась, чтобы не подскакивать на месте, ожидая, когда же мать выйдет за порог, и она, конечно же, это заметила.

 Всё в порядке, дорогая? Тебе нездоровится?  уже на крыльце осведомилась она, напуская озабоченный вид.

 Нет, нет, мам, со мной всё в полном порядке, езжай.

Софи слышала, как её голос торопится, как интонации смазываются, явно обозначая нечто необычное, выдавая её нетерпение. Но мать только одарила её ещё одним обеспокоенным взглядом и направилась к экипажу. И дверь, наконец, отрезала её от дочери, ту же метнувшейся к заветному фортепиано. Начать Софи хотела именно с него, так как именно фортепиано давалось ей более других инструментов без ощутимого труда, и так как, пока мать раздавала строгие указания слугам на время своего отсутствия в доме, она уже мысленно подобрала все необходимые клавиши в своей мелодии. К гостиной Софи бежала уже с нотным блокнотом, в котором были заложены три заветных исписанных листа.

Но фортепиано с первых нот показало себя невыдающимся образом. Мелодия на нём была абсолютно невыразительна и лишена того чувственного обаяния, которым наделяло ноты воображение Софи. Она взяла в руки скрипку, но вновь промахнулась, на сей раз совсем переборщив с эмоциональным уклоном, да ещё и в очередной раз, огорчившись своим слабым владением этим инструментом. Когда же очередь дошла до гитары, лицо Софи просияло.

Это было бесспорное попадание, хоть с первых двух попыток сыграть мелодию получилось недостаточно точно. Она сидела на фортепианной скамье и, уложив листок на крышку закрытого инструмента, прикладывала все свои силы, чтобы достаточно сильно зажимать струны и сменять аккорды без получасовых пауз. Этот инструмент отец называл простонародным и открыто не уважал, однако для его дочери уроки игры на гитаре были гораздо интереснее занятий с арфой или флейтой. В гитаре чувствовалась лёгкость и многогранность, гитара была не так пластична к мягкости и оттенку звука, как то же фортепиано, но она была всё-таки лучше громоздкого ящика, удобно лежала в руках, ближе к сердцу.

Спустя несколько проб, Софи подобрала нужный ритм, более подходивший тем или иным местам мелодии и необходимую громкость, изловчилась быстро переставлять пальцы. Щёки её сводило от улыбки, а когда ей удалось сыграть своё произведение ни разу не сбившись, она победоносно вскочила со своего места и, подняв гитару над собой, громко рассмеялась.

Это ощущение было несравнимо с прочими. Это был восторг от проделанной работы, от собственного труда, всецело принадлежавшего ей одной. Это было нечто, что было отныне непросто очередной её тайной мыслью, а тем, что смогло появиться на свет, обрести чёткую форму и существовать отдельно от неё. Это была её музыка, порождение её сердца.

И на какой-то миг Софи осенила безумная, но такая притягательная идея. Ей захотелось сейчас же подняться на последние ступени лестницы и сыграть своё небольшое произведение духам на чердаке. И, чёрт возьми, ничего не могло остановить её в этом. Пока она бежала по лестнице, аккуратно придерживая гитару перед собой, её сознание замирало от счастья. Ей так нравилось повторять те слова, которые запрещали родители, называя дурным тоном, когда ей было хорошо. Ей так нравилось не видеть их, знать, что их нет поблизости. И ей так нравилась мысль, что духи могут услышать её

Едва она добежала, то явственно поняла, что стук в висках и сбившееся дыхание не дадут ей справиться с задачей так же хорошо, как она сделала это в последний раз в гостиной. Спешка не сыграла ей на руку. Только отдышавшись хорошенько, Софи смогла сесть на последнюю ступеньку и поудобней примостить инструмент.

 Ты слушаешь, чердак? Я хочу с тобой поделиться.  Громким заговорщическим шёпотом произносила она, глядя на дверь позади себя.  Эта мелодия для тебя.

И она начала играть, изо всех сил стараясь, чтобы не было ошибок, чтобы все звуки рождались из-под её пальцев такими, какими должны были быть. Конечно, она пару раз ошиблась, но, проиграв свой мотив три раза подряд, к концу уже играла без запинки. Её счастье улеглось воспоминанием, а дыхание, как и биение сердца, успокоились окончательно.

Софи просто не могла вместить в себя больше эмоций. Но теперь она знала наверняка, что собственную музыку играть ей было по душе, что мелодия её мыслей была способна затронуть душу и принести удовлетворение.

Она прислонилась к холодной двери чулана, и закрыла глаза. Сколько прошло минут, прежде чем она решила встать, вспомнив, что ноты её остались на крышке фортепиано, для Софи осталось тайной.

Уже в своей комнате, унеся гитару с собой, она попыталась сочинить нечто новое, но первая мелодия вытесняла все мысли, царствуя в голове заевшей пластинкой, и она очень скоро бросила своё занятие. На какое-то время на неё даже нашёл страх, что больше сочинить ничего у неё так и не выйдет. Если бы отец видел Софи сейчас, то непременно отругал бы её  он запрещал ей уносить инструменты из гостиной, а уж тем более залезать с ними на кровать. Но откуда он мог это увидеть? Он был в филармонии, далеко отсюда, и приехать должен был только в среду.

Посреди ночи Софи разбудило пение с чердака. И она с замиранием сердца, даже не выходя к последней ступеньке, различила в его голосе свою мелодию. Страхи Софи не оправдались. Едва голос прекратил свою прекрасную арию, она тут же взялась за бумагу и карандаш, при скудном свете луны, у окна набрасывая новый мотив, волнительный и столь стремительно загорающийся в голове, что она едва успевала излить его на нотный стан.

Теперь уже в голове её определённо звучала гитара. Но, несмотря на соблазн, ночью пытаться наиграть новую партию она так и не рискнула. Музыка эта должна была оставаться тайной.

Она лежала в кровати до самого утра, в ещё большем нетерпении, чем накануне. Отклик чердака будоражил её воображение, составляя в её голове некую тончайшую связь с чем-то волшебным, магическим, необыкновенно прекрасным. Это было воистину великолепное ощущение, и она вновь встала с постели, едва зоря прокралась на небосвод, чтобы заполнить своими переживаниями ещё несколько листов блокнота.

Такого с Софи никогда прежде не случалось. Перед её мысленным взором обрисовывались берега, пробившиеся сквозь туман смятения и давящего страха неопределённости. Она с замиранием сердца рассудила, что эти события могут раз и навсегда переменить её жизнь.

***

Это было тяжёлое время. Я вырос в четырёх стенах и смутно представлял, что же такое жизнь, хотя, определённо, был жив, несмотря на свою «особенную», отличительную природу. Именно особенность заставляет человека в страхе упрятать результат роковой ошибки судьбы, это отклонение от негласных стандартов. Между мной и моими создателями лежал ров отрицания и решётка неприемлемости, во рву копошились ядовитые змеи, а решётка была из прочной стали.

Я много рассуждал у меня не было других занятий. Просто сидел на мягкой подстилке, на которой обычно спал, передвигая её к двери. Я наблюдал как крохотные частицы, видимые, только если заставить взгляд застыть и не моргать, очень медленно, в хаотичном потоке оседают на меня. Даже пыль была наделена красотой, даже пыль имела больше шансов оказаться снаружи этих стен, вырываясь в щель под дверью с неожиданным сквозняком. Но не я. Я буду здесь вечно. От этой мысли всегда начинало болеть сердце, и очень скоро я научился не думать о подобном. А ведь я мог сидеть на одном месте совершенно без движения вплоть до тех пор, пока моё тело, внутри и снаружи, не начинало заполняться чисто физической болью. Иногда, забываясь в беспамятстве, я не обращал на неё вовремя внимания, а потом с трудом мог встать с места и распрямить спину. Я был уверен, что когда мне надоест это тягуче текущее время, я смогу прекратить всё это, просто вовремя не встав. Тогда я врасту в подстилку под собой и дверь за спиной и закончу своё существование.

Я не был совсем уверен, когда начал существовать: видеть и слышать. Но я был точно уверен, что раз у этого имеется начало, то, несомненно, есть и окончание.

На моём единственном окне были набиты доски, и находилось оно слишком высоко, чтобы дотянуться. Всё что я видел полоски голубого полотна, где иногда мелькал свет огромным жарким шаром, иногда плавно перетекали белые пятна, а иногда всё чернело и покрывалось белыми точками. Движение, которое происходило в этих полосах, а также, временами льющаяся с этого полотна на стекло окна влага, освежавшая мою клетку, была единственной отрадой в моей жизни.

В моей клетке было всего две вещи помимо стен моя подстилка, впитавшая мой запах, а ещё дыра слева, у той стены, в которой было окно, куда я со временем отправлял то, что постоянно выходило из моего тела. Ничего больше. Каждую шероховатость на полу, потолке и всех четырёх стенах, а также двери, каждую ворсинку на подстилке я изучил взглядом и на ощупь бесчисленное множество раз. И всё это надоело мне до такого состояния, в котором из глаз не начинала сочиться влага, истощая меня и вызывая жажду.

До той поры, пока я впервые не услышал внизу необычайные звуки. Я знал, что подо мной есть другая жизнь. Она издавала шумы, иногда совсем близко, когда она толкала в щель под дверью тарелку, на которой было то, что я чисто инстинктивно начал есть, когда внутри всё заболело, и я стал слабеть до такой степени, что едва мог пошевелиться. Слабость эта до сих пор пугала меня настолько, что я съедал всё, что мне посылали через закрытую дверь, вне зависимости от того, нравилось мне это на вкус или же нет.

То, что давала мне эта жизнь снаружи, придавало мне сил, позволяло мне двигаться. Когда тарелок стало много и они занимали чересчур много места, я стал выталкивать их грязь на их поверхности источала больше не запах еды, а что-то неприятное, как и та еда, с которой я не знал что делать в самом начале она какое-то время стояла красивая и приятная, а затем изменялась внешне и переставала заставлять мой желудок беспричинно болеть при взгляде на неё. Не изменялась только жидкая прозрачная еда, которую мне давали в глубокой тарелке чуть чаще, чем еду обычную. От этих вещей с долгим временем я становился всё больше и больше, увеличиваюсь я даже сейчас. Может, когда-нибудь я смогу даже встать на ноги и заглянуть в окно. Я вожделел этого и до ужаса боялся, не смея представить, что же я там увижу.

Назад Дальше