И тут его овощи, все как один обернулись на него. Икнув, Геб вновь рухнул в воду, окончательно отбив зад и более не предпринимая попыток встать. Он не знал, что будет дальше, но их жуткие взгляды холодили его кровь.
Из признательности к твоему судьбоносному поступку при столь скудном уме, при звуке голоса одного из них, в груди у Геба закололо сердце. Это точно был тот наглый огурец! мы сохраним тебе жизнь.
Такого нахальства Геб не ожидал, но и поспорить с ними не посмел. Как он мог знать, что могли сделать с ним эти десятеро? Казалось, они не разнимали для разговора ртов, а говорили прямо у Геба в голове, что было явной странностью. Уж лучше было промолчать.
А тем временем светящиеся существа подошли к нему ближе, и привратник напряжённо замер. Но оказалось, что они приблизились лишь затем, чтобы поднять из воды своего собрата-тыкву. От их движений вода не колыхалась, словно у овощей более не было тел.
Скажи нам Обратился к фермеру уже другой голос более низкий. Неужели с ним сейчас говорил баклажан? Тот самый фиолетового цвета овощ, любивший покичиться на других своим знанием жизни. Что там, по ту сторону реки?
Т-там Начал заикающийся привратник, не глядя туда, куда устремлено было внимание всех десятерых. Взгляд его выпученных глаз никак не мог оторваться от этих странных видений. Там на другом берегу другой мир. В В нём никто не живёт И я туда никогда не спускался.
Они переглянулись и, больше не говоря привратнику ни слова, направились к другому берегу, переходя реку. Боги нового мира устремились прочь, оставив свою корзину пустой, а незадачливого Геба в недоумении. Впереди их ждала долгая жизнь.
Больше к берегам Аматели Геб никогда не спускался. В будущем, вспоминая тот день, он неоднократно ещё спросит себя: а было ли это происшествие на чёрной речке правдой? Или всё-таки вода Аматели пьянит рассудок? А вот Боги день своего рождения никогда впредь не вспоминали. Чёрная вода навсегда осталась для них жутким сном, в котором они, погрузившись в реку, снова ощущали себя обыкновенными овощами.
Особое отношение
этот дневник мадам, всё в нём. Я думаю, если вы его прочтёте, то поймёте.
Она смахнула слёзы тыльной стороной руки в белых шёлковых митенках и взялась за шершавую, потёртую обложку из чёрной кожи, даже до того как взгляд её оттаял и сфокусировался на ней. Она не стала вертеть его в руках, как сделал бы на её месте какой-нибудь любознательный ребёнок, как сделала бы она раньше. Пристав перед ней, сдержанно поклонился и направился к карете. Конечно же, у него хватало своих дел и без её истерик, и то, что он отдал ей главную улику на временное хранение свидетельствовало ни о чём. Дело было закрыто, эта книжка не имела больше никакой цены.
Она открыла его дневник на самой последней странице, надеясь обнаружить там послание, хотя бы даже тайный шифр, который пришлось бы разгадывать неделями, один из тех военных приёмов для передачи особо важной информации, о которых он рассказал ей когда-то. Хоть строчку, содержащую любым возможным способом весть о том, что он остался жив.
Сосредоточив всё возможное в эту минуту внимание, она прочла несколько абзацев до самой последней точки:
« Если красота существует в этом измазанном в грязи мире, если всё великолепие того, что когда-либо порождало это проклятое место, способно иметь воплощение, то этим воплощением, безусловно, я назову её. В будний день или под самыми тяжёлыми пытками не имеет значения. Золото её волос моя путеводная звезда в густом, непроглядном сумраке жестокой реальности, а ясный её голос шёпот молитв моей души к оглохшим за много веков до нашей эпохи богам, утратившим милосердие.
В её счастье смысл моего существования. Для меня она единственный истинный свет. Она моя печаль и моё тайное, гнусное наслаждение, терпкое и, несомненно, запретное. Моё влечение к собственной гибели в её мимолётно брошенном взгляде. И хвала небесам за тот запрет, который они проложили между нами, ибо даже не будь его я навсегда останусь недостоин испытывать по отношению к этому созданию и тени подобных эмоций.
И если меня ведут на казнь за смелость быть её тайным почитателем, её добровольным подданным, отринув истинную Королеву-правительницу этой погрязшей в напрасно пролитой крови страны, то быть по сему. Я иду с поднятой головой, без тени страха. Ведь я знаю, что она никогда не поведает, за что меня ведут на казнь».
Дальше следовала фраза, написанная неразборчивым почерком: это узника тащили к эшафоту.
***
Я навсегда запомнил тот день, в который это случилось. В то лето мне было неполных 37 лет. Я страдал беспричинным кашлем и, к собственному огорчению, хронической тоской несвойственный людям моей профессии недуг. И если первое я мог преодолеть для того достаточно было только преступить предубеждение и воспользоваться услугами лекаря, который наверняка отыскал бы ту хворь, которая за это ответственна, то второе увы, было не по силам и шарлатанам.
В тот день случилось, конечно, не самое лучшее событие в моей жизни. Но вспоминая его, я всякий раз не сдерживаю улыбки как бы гнусно и постыдно сие не было. Тогда прибыло письмо из Вестехельма провинции далёких, родных для меня земель. Как писал в нём полевой лекарь, утром предшествующего дня скончался от лихорадки мой старший брат генерал Кольфк Мелорн, которому в те дни почти уже исполнилось шестьдесят пять лет. Теперь мне, Ноторну Мелорну, переходило его положение старшего в семье, его особняк, доставшийся ему по праву первородства и более любимому сыну в наследство от почившего много лет назад отца, многие другие вещи так гласило уже официальное свидетельство, подписанное рукой нотариуса. В этом же конверте лежала уже более скромная и неприметная на вид бумага, на которую я даже не сразу обратил внимание, о назначении меня опекуном над некоей Алией, дочерью Кольфка. Это был судьбоносный день.
Кольфка я хоть и не любил так крепко, как то бывает между братьями, но, тем не менее, достаточно сильно огорчился его смерти, обещавшись себе устроить похороны, достойные его генеральских заслуг. «Кольфк» непобеждённый, выбор, несомненно, отцовский, не то что «Ноторн» справедливый, последний подарок мне от матери, умершей спустя неделю после родов. Непобеждённый ни одной напастью, кроме последней, роковой лихорадки, сожравшей его, судя по отчёту, меньше чем за неделю. Одному провиденью было ведомо, где он сумел подцепить эту заразу, однако последние три дня, если верить словам доктора провёл без мучений, почти не приходя в сознание. Он был отчаянным упрямцем и оставался верен своему кодексу воинской чести до последнего часа в этом я не смел усомниться.
Про Алию я услышал тогда впервые, сильно удивившийся известию о том, что у Кольфка, заядлого холостяка, были дети. Очевидно, это было достаточно давно девушке, судя по бумаге, было полных пятнадцать лет, но меня в тот момент удивило другое Утаивать от брата целых пятнадцать лет о своём ребёнке, пусть даже и появившемся на свет как результат какого-нибудь романа, безнравственного развлечения? Если бы кто-либо сказал мне, что Кольфк способен утаить от меня таковой факт, я бы решил, что этот человек совершенно не знает Кольфка. Мой брат никогда не мог сдержать переживания в себе, обыкновенно рассказывая мне в редких, но содержательных письмах все события своей жизни в мельчайших деталях, прикладывая к этому свои размышления.
Однако, вплоть до вечера того дня меня совершенно не интересовала Алия, так как я, готовясь ко сну, да и весь прошедший день, рассуждал о переезде и, конечно же, тех деньгах, которые должны мне перейти. С военной карьерой мне никогда не везло дослужился я до среднего и не особо значимого чина, а получив травму колена и головы, навсегда став калекой, был вынужден жить на скромное пособие от государства в небольшом имении, выкупленном так кстати за полгода до оборвавшей мою прежнюю судьбу трагедии.
Здесь я жил и сейчас. Стены давно требуют основательного ремонта, протекающая ненадёжная крыша, в особо снежные зимы грозившаяся провалиться, да трещины в фундаменте, из-за которых даже в тёплые месяцы по полу гулял стуженый язык сквозняка, разыгрывая со мной внеочередную игру-проверку на прочность. От этого сомнительного климата в моём доме колено становилось просто невыносимым и реагировало ноющей болью на каждое прикосновение. Да и само здоровье моё основательно в итоге подорвалось. Двое моих слуг кухарка и ключник, отвечавший, впрочем, за многое-многое другое помимо содержания комнат, старались сделать это место пригодным для жилья, как только могли, за что я был безмерно им благодарен.
Переезд, как и получение солидных сбережений брата, открыл бы для меня новые горизонты, о которых я, сознаться, прежде почти не грезил. Но у него не успел появиться наследник. Будь мой отец жив и, видя моё бедственное финансовое положение в столь молодом возрасте, он бы непременно назвал меня полным неудачником и совершенной бездарностью. Однако, как бы я ни был плох, я был рад, что он не дожил до этих дней и не стал свидетелем исполнения своих слов, сказанных ещё при моей юности.
Я рассчитывал через полгода, минимум, продать шикарный фамильный особняк моего достопочтенного батюшки, требующий так много ежегодных вложений и полный дурных воспоминаний, а на вырученные деньги превратить это самое место мой нынешний дом, в пригодное для долгого проживание. Конечно же, всю ораву слуг потребуется распустить и, разве что, предложить нескольким особо приглянувшимся новое место работы, а не то через ещё пару лет несчастные Олия и Грехарт уж точно покинут меня, не выдерживая всех возложенных на них обязанностей. Я смело мечтал даже разместить на прилегающей к дому просторной территории, какое бы то ни было выгодное и не особо сложное производство. Не особо сложное, так как о многом в современном мире я не имел ни малейшего понятия, высиживая месяцами в своей норе и не выбираясь совершенно в свет, узнавая о переменах в мире только из газет. Это было бы самым оптимальным шансом для меня пережить брата и остаться на плаву. И, в конце концов, стать не таким уж дурным последним представителем в своём напыщенном, изжившем себя роду Мелорнов славных вояк Её Величества.
И только в кровати, отринув, возможно, излишне самонадеянные планы, я подумал об опекунстве, свалившемся мне на голову как снег в жаркий летний день. Я никогда не рассчитывал заводить детей из личных убеждений, считая себя заведомо плохим родителем и совершенно никудышным супругом. Моя единственная влюблённость закончилась, едва успев начаться, в ту последнюю перед уходом в армию зиму, и больше надежд в отношении женитьбы я не питал. Не потому, что не смог больше никого полюбить, хотя это было не совсем уж неправдой. Да, после той девушки моё сердце иссохло настолько, что, кроме как рассудком и прагматичным сухим расчётом в женщинах ничего прекрасного я различить не мог. Но куда важнее сентиментальной подноготной для меня было то, что брак, в конечном счёте, был союзом нерушимым. Это соглашение двух людей способна расторгнуть только смерть. И я, уверенный, что ни одна женщина, встреченная мною за недолгую жизнь, к такому союзу не пригодна, не из своего несовершенства, а из невозможности вытерпеть неудачника-инвалида до скончания дней, согласен был умереть в одиночестве, не оставив после себя никаких следов кроме тупиковой ветви на фамильном древе.
И теперь я, без шанса на изменение ситуации, был назначен как единственный оставшийся в живых родственник юной девушке, которую ни разу в жизни, смею заметить, не видел. Я побоялся не ответственности, которая, конечно же, нависла над головой громадной скалой. Я побоялся испортить ей жизнь. Что она увидит в этих стенах, вдали от жизни света, вдали от сверстниц и шанса найти себе удачную партию? Кто позаботится о её будущем, кроме меня, и как я смогу обеспечить ей счастье, если в круг высокого приличного общества никогда не был вхож? Эти вопросы нахлынули на меня холодной дождливой ночью перед приездом Алии и долго не давали уснуть. Я знал, что тревожусь отнюдь не напрасно, и именно это пугало.
Следующим утром я велел Олии и Герхарду к полудню привести в порядок одну комнату на моём этаже и полузаброшенную столовую, которой я избегал из-за чересчур просторного стола, всегда пустующего и занятого лишь одним мной. С первых дней в этом доме я предпочитал трапезничать где угодно только не там. И вот теперь, чтобы не ударить в грязь лицом и показать остатки манер, мне предстояло переступить через привычки. Новый человек в доме, первое впечатление всё это я слышал так давно, на уроках светских манер. Эти правила почти стёрлись из моей памяти, но что-то ещё там было, задвинутое далеко и покрытое паутиной, но сохранившееся.
Алия должна была приехать ровно в обед, если не возникло никаких осложнений, сев в карету вчерашним вечером и проведя в дороге ночь. Наверняка она будет очень истомлена этой бессонной тряской и потому окажется в дурном расположении духа, что не скрасит её первого впечатления о, и без того, неприглядном старинном особняке и поросшем мхом, состарившемся раньше времени инвалиде. Разумеется, сопроводить её к опекуну и так скоро тем самым избавиться от ответственности позаботились намеренно. Иначе не объяснить столь стремительный выезд Алии из родного дома, опережая мою неизбежную поездку туда, да ещё и не сделав по пути ни одной остановки. Однако я был полон надежд на лучшее.
И когда карета показалась на горизонте, раздувая облака пыли по сухой дороге, я поспешил к двери, хотя мог и не торопиться, подбирая в голове самые благопристойные и необходимые слова. Это был решающий момент, так как я знал, что проведу в компании этого ребёнка ещё много лет, прежде чем ей, возможно, по воле случая, посчастливится выйти замуж и, наконец, покинуть моё неприятное общество. Сейчас я ещё не был уверен, что смог бы дать ей хорошее образование, благодаря чему она, в свою очередь, смогла бы покинуть меня другим, более свободным путём. Конечно, теперь у меня было достаточно денег для этого, но всё так же не хватало понимания современного мира. Или, вполне может статься, я просто растерял всю уверенность в себе? Жалкое зрелище.
Карета, как мне тогда показалось, тащилась невыносимо медленно, запряжённая взмыленными, уставшими от долгого пути по этим каменистым землям лошадьми. Вознице, уже бесспорно, дали наказ доставить девушку как можно скорее, и он в эту ночь не щадил животных. Оставалось только надеяться, что всей этой спешке есть здравое объяснение. Когда карета, наконец, зашла на круг перед моим имением, я был уже полностью сосредоточен и совладал с волнением, сошедшим с моего лица почти бесследно. Больше всего сейчас мне не хотелось быть нелепым.
Она вышла из кареты, едва кучер открыл перед ней дверь, в своём бледно-жёлтом девичьем платье, закрывавшем всё, кроме её тонких, таких бледных рук от локтя и до кончиков пальцев. Из-под полей шляпы я не мог увидеть сразу её лицо, и голову она подняла далеко не сразу только после того, как спустилась по всем трём ступеням кареты и сделала пару шагов в мою сторону.
Только сейчас, за время ожидания её взгляда, мне в голову пришло то, что юная девушка могла быть сломлена горем от утраты по отцу. Я успел уже почувствовать себя бестактным болваном, но едва она подняла лицо, и я увидел на нём её лёгкую, по-детски смущённую улыбку, переживания ушли прочь. Кучер уже выгружал из кареты два небольших чемодана все её вещи, с глухим стуком ставя их тут же на пыльную землю. Пауза тем временем слишком затянулась и я, снова ловя себя на крайнем кретинизме, поспешил улыбнуться ей в ответ. Слишком резко, слишком уж дико это вышло, я понял по её блеснувшим глазам, по её потупившемуся взгляду, метнувшемуся прочь с моего лица.