Хуан Габриэль Васкес
Тайная история Костагуаны
Мартине и Карлоте, которые родились с книжкой под мышкой
Хочу рассказать тебе о книге, занимающей меня сейчас. Трудно признаться в подобной дерзости, но действие я поместил в Южную Америку, в республику под названием Костагуана.
Джозеф Конрад, письмо к Роберту Каннингему-Грэму
JUAN GABRIEL VÁZQUEZ
HISTORIA SECRETA DE COSTAGUANA
Published in agreement with Casanovas & Lynch Literary Agency
© Juan Gabriel Vásquez, 2007
© Дарья Синицына, перевод на русский язык, 2023
© Livebook Publishing LLC, 2023
Первая часть
Нет Бога в стране, где люди не желают даже пальцем шевельнуть в свою защиту[1].
Джозеф Конрад, «Ностромо»
I
Лягушки брюхом кверху, китайцы и гражданские войны
Скажем, не откладывая: умер человек. Нет, этого мало. Я выражусь точнее: умер Романист (да, вот так, с большой буквы). Вы поняли, о ком я. Нет? Ладно, попробую еще раз: умер Великий Романист, писавший по-английски. Умер Великий Романист, писавший по-английски, поляк по рождению и более мореход, нежели писатель. Умер Великий Романист, писавший по-английски, поляк по рождению и более мореход, нежели писатель, который из неудачливого самоубийцы превратился в живого классика, из обыкновенного контрабандиста и торговца оружием в Бриллиант Британской Короны. Дамы и господа, скончался Джозеф Конрад. Я встретил эту новость непринужденно, как встречают старого друга. И не без сокрушения понял, что ждал ее целую жизнь.
Я начинаю писать, а на столе, обитом зеленой кожей, разложены все лондонские газеты (микроскопические шрифты, затейливые узкие колонки). Из прессы, сыгравшей немало разных ролей в моей жизни иногда пресса угрожала разрушить ее, иногда придавала ей пусть неяркий, но блеск, узнаю об инфаркте и его обстоятельствах: приход сиделки Винтен, крик, слышный на первом этаже, тело, падающее с кресла. Стараниями охочей до сенсаций журналистики переношусь на похороны в Кентербери, глазами беспардонных репортеров вижу, как спускают гроб и могилу накрывают плитой, пестрящей ошибками (лишняя «к», в одном из имен перепутаны местами гласные). Сегодня, 7 августа 1924 года, пока в моей далекой Колумбии отмечают сто пять лет со дня битвы при Бояке, здесь, в Англии, пышно и торжественно оплакивают уход Великого Романиста. Пока в Колумбии вспоминают победу сторонников независимости над войсками Испанской империи, здесь в землю другой империи лег навсегда человек, который украл у меня
Но нет.
Пока еще нет.
Пока еще рано.
Еще рано описывать способ и сущность этой кражи, рано рассказывать, какой товар был украден, что двигало вором, как именно пострадала жертва. Я уже слышу доносящиеся из партера вопросы: что же общего может быть у знаменитого романиста и бедного, никому не известного изгнанника-колумбийца? Запаситесь терпением, читатели. Не стремитесь узнать все с самого начала, не пускайтесь в собственные изыскания, не спрашивайте, ибо ваш рассказчик, словно добрый отец семейства, обеспечит вас всем необходимым по мере того, как будет разворачиваться повествование Иными словами положитесь на меня. Я сам решу, когда и как говорить, когда скрывать, когда делиться, а когда теряться в закоулках памяти ведь и последнее имеет свою прелесть. Речь пойдет о невероятных убийствах и неожиданных повешениях, об элегантных началах войн и неряшливых мирных договорах, о пожарах и наводнениях, о кораблях-интриганах и поездах-конспираторах, но некоторым образом все, что вы услышите, будет предназначено разъяснить вам и мне самому целую цепочку звено за звеном событий, приведших ко встрече, предначертанной судьбой.
Да, следует признать: такое неприятное явление, как судьба, отчасти несет ответственность за все это. У нас с Конрадом, хоть мы и родились за множество меридианов друг от друга и выросли в совершенно разных полушариях, было общее будущее, и в этом с первого взгляда мог бы убедиться даже самый закоренелый скептик. Когда так случается, когда пути двух людей, рожденных далеко друг от друга, должны неминуемо пересечься, карту можно нарисовать и задним числом. В большинстве случаев пути пересекаются единожды: Франц Фердинанд сталкивается в Сараеве с Гаврилой Принципом, и под выстрелами погибает он сам, его супруга, XIX век и какая-либо определенность, касающаяся будущего Европы; генерал Урибе Урибе сталкивается в Боготе с двумя рабочими, Галарсой и Карвахалем, и вслед за этим гибнет недалеко от площади Боливара: в голову ему воткнут топорик, спину отягощает бремя нескольких гражданских войн. Мы с Конрадом столкнулись лишь однажды, но еще один раз, гораздо раньше, были на волосок от встречи. Двадцать семь лет прошло между двумя событиями. Едва не состоявшаяся встреча имела место в 1876 году в колумбийской провинции Панама, а вторая истинная и роковая в конце ноября 1903 года. И именно здесь: в вавилоноподобном, имперском и упадническом Лондоне. Здесь, в городе, где я пишу и где меня предсказуемо ждет смерть, в пахнущем углем и накрытом серыми небесами городе, куда я прибыл по причинам, пояснить которые нелегко, но необходимо.
В Лондон я, как и многие люди из многих мест, приехал, убегая от выпавшей на мою долю истории, точнее, от истории, выпавшей на мою долю страны. Иными словами, я приехал в Лондон, потому что история моей страны изгнала меня. Или даже иными иными словами: я приехал в Лондон, потому что история здесь давно остановилась в этих краях ничего не происходило, все уже изобрели и сделали, все идеи уже пришли в нужные головы, все империи возникли, все войны отгремели, и здесь я навсегда был бы избавлен от бедствий, которыми Великие Времена могут обернуться для Маленькой Жизни. Мой переезд стал, следовательно, актом самозащиты: суд должен принять это во внимание.
Ведь и меня обвинят в этой книге, и я тоже буду сидеть на пресловутой скамье подсудимых, хотя терпеливому читателю придется преодолеть немало страниц, чтобы узнать, в чем я себя обвиняю. Я, бежавший от Великой Истории, отойду сейчас на целый век назад, в недра моей маленькой истории, и попытаюсь исследовать корни моего несчастья. В тот вечер, когда мы встретились, мою историю услышал Конрад, а теперь, любезные читатели будущие судьи, господа присяжные читатели, настал ваш черед. Ведь успех повести зиждется как раз на этой предпосылке: все, что стало известно Конраду, станет известно и вам.
(Но есть и еще один человек Элоиса, тебе также предстоит познакомиться с этими воспоминаниями, этими признаниями. И в свое время ты тоже вынесешь мне оправдательный или обвинительный вердикт.)
История начинается в феврале 1820 года, пять месяцев спустя после того, как Симон Боливар триумфально вступил в столицу моей недавно освобожденной страны. У всякой истории есть отец; эта как раз и начинается с рождения моего отца: дона Мигеля Фелипе Родриго Ласаро дель Ниньо Хесуса Альтамирано. Мигель Альтамирано, известный среди друзей как Последний человек эпохи Возрождения, родился в Санта-Фе-де-Богота, шизофреническом городе, который впоследствии стали называть вперемежку то Санта-Фе, то Боготой, а то и просто «этим окаянным местом». Пока моя бабушка вцеплялась повитухе в волосы и издавала крики, пугавшие рабов, в нескольких шагах оттуда подписывался закон, по которому Боливар в качестве «отца отечества» волен был выбирать имя новенькой, с пылу с жару, стране, и свершалось торжественное крещение. Таким образом, Республика Колумбия, шизофреническая страна, которую впоследствии стали называть то Новой Гранадой, то Соединенными Штатами Колумбии, а то и просто «этим окаянным местом», была покамест грудной малюткой еще не успели остыть трупы расстрелянных испанцев, но все же именно ее напрасное крещение, а не какой-нибудь другой факт истории, совпало с рождением моего отца. Признаюсь, я испытывал соблазн сказать, будто бы он родился в день объявления независимости, всего-то несколько месяцев разницы (и теперь задаюсь вопросом: кто бы стал возражать, поступи я так? Точнее, кто бы вообще заметил?). Надеюсь, вы не утратите доверие ко мне после такого признания. Господа присяжные читатели, я знаю, что склонен к ревизионизму и охоч до мифов, знаю, что иногда сбиваюсь с пути, но вскоре возвращаюсь в тесный загон повествования, к трудным законам точности и правдоподобия.
Мой отец был, как я уже сказал, Последним человеком эпохи Возрождения. Не могу утверждать, что по жилам его текла голубая кровь этого словосочетания следовало избегать в новой республике, но, во всяком случае, некая багровая или даже пурпурная жидкость. Его наставник, хрупкий болезненный человек, получивший образование в Мадриде, воспитывал юного Альтамирано на «Дон Кихоте» и стихах Гарсиласо, но воспитанник, который к двенадцати годам успел стать заправским бунтарем (а также отвратительным литературным критиком), не хотел ничего знать про чужаков-испанцев и их литературу «голос вторжения». Он выучил английский, чтобы читать Томаса Мэлори, и одно из первых его стихотворений, сверхромантическое и до безобразия чувствительное (лорд Байрон сравнивался в нем с Симоном Боливаром), было опубликовано под псевдонимом Ланселот Озерный. Впоследствии отец узнал, что Байрон в самом деле хотел воевать вместе с Боливаром, а в Грецию попал исключительно по воле случая, и с тех пор чувства к романтикам английским и прочим постепенно стали вытеснять благоговение перед другими историческими лицами, унаследованное от предков.
Впрочем, не подчиняться предкам оказалось нетрудно, поскольку к двадцати годам наш креольский Байрон остался сиротой. Маму свела в могилу оспа, а отца куда более элегантно христианство. Мой дед, славный полковник, успевший сразиться не с одним испанским драгунским полком, служил в южных провинциях, когда прогрессистское правительство постановило закрыть четыре монастыря, и стал свидетелем первых мятежей: поборники религии защищали ее штыками. Один такой римско-католический апостольский штык, стальное острие крестового похода за веру, проткнул деда несколько месяцев спустя: известие долетело до Боготы в то самое время, когда город готовился отбить нападение мятежников-христиан. Но Богота, или Санта-Фе, как и вся страна, разделилась в себе, и мой отец всегда помнил, как выглядывал из окна университета и видел процессию жителей, несущих статую Христа в генеральской форме, слышал крики: «Смерть евреям!» и удивлялся тому, что это кричат про его пронзенного штыком отца, а после возвращался к занятиям и наблюдал за однокашником, который каким-нибудь остроконечным и отлично заточенным инструментом вскрывал трупы, привезенные прямо с поля боя. Ибо в те годы ничто, совершенно ничто не увлекало креольского Байрона так, как возможность собственными глазами видеть невероятный прогресс медицины.
Слушаясь отца, он поступил на юридический факультет, но вскоре стал посвящать кодексам и законам лишь первую половину дня. Словно донжуан, разрывающийся между двумя любовницами, он вставал в мучительно ранние пять утра и слушал про типы преступлений и способы завладения имуществом, а после обеда начиналась его тайная, скрытая, параллельная жизнь. За несусветные полреала отец купил шляпу с врачебной кокардой, чтобы его не сцапала дисциплинарная полиция, и ежедневно до пяти уходил на медицинский факультет, где долго наблюдал, как его ровесники, такие же, как он, ничуть не умнее, дерзают проникнуть, словно первооткрыватели, в доселе неведомые области человеческого тела. Он стал восхищенным свидетелем того, как его друг Рикардо Руэда собственноручно принял двойняшек, рожденных вне больницы одной андалусской цыганкой, а вскоре после удалил аппендикс племяннику дона Хосе Игнасио де Маркеса, профессора римского права. Тем временем всего в нескольких кварталах от университета проводилась иная процедура, не хирургическая, но тоже чреватая серьезными последствиями: в бархатных министерских креслах сидели друг против друга два человека с гусиными перьями в руках и подписывали договор Мальярино Бидлэка. Согласно статье XXXV, страна, называвшаяся тогда Новая Гранада, передавала Соединенным Штатам исключительное право транзита через перешеек в провинции Панама, а Соединенные Штаты обязывались, в частности, сохранять строгий нейтралитет в вопросах внутренней политики. Вот оно, начало хаоса, вот оно
Но нет.
Пока еще нет.
Через несколько страниц я вернусь к этой теме.
Последний человек эпохи Возрождения получил диплом юриста, но, забегая вперед, скажу, что дипломом своим он так и не воспользовался был чересчур поглощен делом Просвещения и Прогресса. К тридцати годам за ним не числилось ни одной возлюбленной, зато он без счета основывал бентамианские/революционные/социалистические/жирондистские газеты. Не было такого епископа, которого бы он не оскорбил, и такого приличного семейства, которое не отказало бы ему от дома, не говоря уже об ухаживании за дочерями. (В недавно открытой школе для благородных девиц Ла-Мерсед само его имя приравнивалось к анафеме.) Мало-помалу отец выучился тонкому искусству наживать врагов и отрезать себе пути куда бы то ни было, а столичное общество со своей стороны охотно закрыло перед ним двери. Отца это не обеспокоило: к тому времени страну, где он вырос, нельзя было узнать границы изменились либо грозили вот-вот измениться, называлась она по-другому, политическое устройство проявляло такое же непостоянство, как сердце красавицы, а правительство, за которое погиб мой дед, стало, с точки зрения отца, поклонника Ламартина и Сен-Симона, омерзительно реакционным.
На сцену выходит Мигель Альтамирано активист, идеалист, оптимист, Мигель Альтамирано не столько либерал, сколько радикал и антиклерикал. Во время выборов 1849 года мой отец был среди тех, кто закупал полотнища для развешенных по всей Боготе транспарантов «Да здравствует Лопес, гроза консерваторишек!», среди тех, кто собирался у Конгресса с целью запугать (успешно) людей, выбиравших нового президента, среди тех, кто когда Лопес, кандидат от молодых революционеров, уже победил требовал на страницах очередной газеты, то ли El Mártir, то ли La Batalla, не помню, изгнания иезуитов. Последовала реакция реакционного общества: восемьдесят девочек в белых платьицах с цветами в руках вышли ко дворцу в знак протеста; в своей газете отец назвал их «инструментами мракобесия». Двести дам безупречного происхождения повторили демонстрацию мой отец распространил листовку с заголовком «Посей иезуитов пожнешь матрон». Священники Новой Гранады, лишенные прав и привилегий, с течением месяцев лишь ужесточали свою позицию, и напряжение все нарастало и нарастало. В ответ мой отец присоединился к масонской ложе «Звезда Текендамы»: тайные собрания давали ему ощутить, что он участвует в сговоре (следовательно, существует); к тому же при посвящении его освободили от физических испытаний, и это наталкивало на мысль, что масонство для него почти что родная гавань. Его стараниями в ложу ввели двух молодых священников, и мастера признали за ним успех, повысив раньше срока. И в какую-то минуту мой отец, юный солдат в поисках битв, обрел-таки одну битву, которая вначале показалась ему незначительной, даже ничтожной, но в конце концов косвенными путями переменила всю его жизнь.
В сентябре 1852 года, пока по всей Новой Гранаде шли небольшие всемирные потопы, мой отец узнал от бывшего товарища по медицинскому факультету, тоже либерала, но менее воинственного, о последней попытке попрать бога по имени Прогресс: падре Эусторхио Валенсуэла, самопровозглашенный «духовный хранитель» университета Боготы, запретил, хоть и не официально, использование человеческих трупов в педагогических, анатомических и академических целях. Студенты-хирурги отныне будут практиковаться на лягушках, крысах или кроликах, говорил падре, а человеческое тело, творение божественной длани и воли, священное вместилище души, неприкосновенно и требует уважения.