Колёса вертятся скорее и скорее; по спинам Василия и Филиппа, который нетерпеливо помахивает вожжами, я замечаю, что и они боятся. Бричка шибко катится под гору и стучит по дощатому мосту; я боюсь пошевелиться и с минуты на минуту ожидаю нашей общей погибели.
Тпру! оторвался валёк, и на мосту, несмотря на беспрерывные оглушительные удары, мы принуждены остановиться.
Прислонив голову к краю брички, я с захватывающим дыхание замиранием сердца безнадёжно слежу за движениями толстых чёрных пальцев Филиппа, который медлительно захлёстывает петлю и выравнивает постромки, толкая пристяжную ладонью и кнутовищем.
Тревожные чувства тоски и страха увеличивались во мне вместе с усилением грозы, но когда пришла величественная минута безмолвия, обыкновенно предшествующая разражению грозы, чувства эти дошли до такой степени, что, продолжись это состояние ещё четверть часа, я уверен, что умер бы от волнения. В это самое время из-под моста вдруг появляется, в одной грязной дырявой рубахе, какое-то человеческое существо с опухшим бессмысленным лицом, качающейся, ничем не покрытой обстриженной головой, кривыми безмускульными ногами и с какой-то красной глянцевитой культяпкой вместо руки, которую он суёт прямо в бричку.
Ба-а-шка! убо-го-му Хри-ста ради, звучит болезненный голос, и нищий с каждым словом крестится и кланяется в пояс.
Не могу выразить чувства холодного ужаса, охватившего мою душу в эту минуту. Дрожь пробегала по моим волосам, а глаза с бессмыслием страха были устремлены на нищего
Василий, в дороге подающий милостыню, даёт наставления Филиппу насчёт укрепления валька и, только когда всё уже готово и Филипп, собирая вожжи, лезет на козлы, начинает что-то доставать из бокового кармана. Но только что мы трогаемся, ослепительная молния, мгновенно наполняя огненным светом всю лощину, заставляет лошадей остановиться и, без малейшего промежутка, сопровождается таким оглушительным треском грома, что, кажется, весь свод небес рушится над нами. Ветер ещё усиливается: гривы и хвосты лошадей, шинель Василья и края фартука принимают одно направление и отчаянно развеваются от порывов неистового ветра. На кожаный верх брички тяжело упала крупная капля дождя другая, третья, четвёртая, и вдруг как будто кто-то забарабанил над нами, и вся окрестность огласилась равномерным шумом падающего дождя. По движениям локтей Василья я замечаю, что он развязывает кошелёк; нищий, продолжая креститься и кланяться, бежит подле самых колёс, так что, того и гляди, раздавят его. «Подай Хри-ста ради». Наконец медный грош летит мимо нас, и жалкое созданье, в обтянувшем его худые члены, промокшем до нитки рубище, качаясь от ветра, в недоумении останавливается посреди дороги и исчезает из моих глаз.
Косой дождь, гонимый сильным ветром, лил как из ведра; с фризовой спины Василья текли потоки в лужу мутной воды, образовавшуюся на фартуке. Сначала сбитая катышками пыль превратилась в жидкую грязь, которую месили колёса, толчки стали меньше, и по глинистым колеям потекли мутные ручьи. Молния светила шире и бледнее, и раскаты грома уже были не так поразительны за равномерным шумом дождя.
Но вот дождь становится мельче; туча начинает разделяться на волнистые облака, светлеть в том месте, в котором должно быть солнце, и сквозь серовато-белые края тучи чуть виднеется клочок ясной лазури. Через минуту робкий луч солнца уже блестит в лужах дороги, на полосах падающего, как сквозь сито, мелкого прямого дождя и на обмытой, блестящей зелени дорожной травы. Чёрная туча так же грозно застилает противоположную сторону небосклона, но я уже не боюсь её. Я испытываю невыразимо отрадное чувство надежды в жизни, быстро заменяющее во мне тяжёлое чувство страха. Душа моя улыбается так же, как и освежённая, повеселевшая природа. Василий откидывает воротник шинели, снимает фуражку и отряхивает её; Володя откидывает фартук; я высовываюсь из брички и жадно впиваю в себя освежённый, душистый воздух. Блестящий, обмытый кузов кареты с важами и чемоданами покачивается перед нами, спины лошадей, шлеи, вожжи, шины колёс всё мокро и блестит на солнце, как покрытое лаком. С одной стороны дороги необозримое озимое поле, кое-где перерезанное неглубокими овражками, блестит мокрой землёю и зеленью и расстилается тенистым ковром до самого горизонта; с другой стороны осиновая роща, поросшая ореховым и черёмушным подседом[8], как бы в избытке счастия стоит, не шелохнётся и медленно роняет с своих обмытых ветвей светлые капли дождя на сухие прошлогодние листья. Со всех сторон вьются с весёлой песнью и быстро падают хохлатые жаворонки; в мокрых кустах слышно хлопотливое движение маленьких птичек, и из середины рощи ясно долетают звуки кукушки. Так обаятелен этот чудный запах леса после весенней грозы, запах берёзы, фиалки, прелого листа, сморчков, черёмухи, что я не могу усидеть в бричке, соскакиваю с подножки, бегу к кустам и, несмотря на то, что меня осыпает дождевыми каплями, рву мокрые ветки распустившейся черёмухи, бью себя ими по лицу и упиваюсь их чудным запахом. Не обращая даже внимания на то, что к сапогам моим липнут огромные комки грязи и чулки мои давно уже мокры, я, шлёпая по грязи, бегу к окну кареты.
Любочка! Катенька! кричу я, подавая туда несколько веток черёмухи, посмотри, как хорошо!
Девочки пищат, ахают; Мими кричит, чтобы я ушёл, а то меня непременно раздавят.
Да ты понюхай, как пахнет! кричу я.
Глава III
Новый взгляд
Катенька сидела подле меня в бричке и, склонив свою хорошенькую головку, задумчиво следила за убегающей под колёсами пыльной дорогой. Я молча смотрел на неё и удивлялся тому не детски грустному выражению, которое в первый раз встречал на её розовеньком личике.
А вот скоро мы и приедем в Москву, сказал я, как ты думаешь, какая она?
Не знаю, отвечала она нехотя.
Ну всё-таки, как ты думаешь: больше Серпухова или нет?..
Что?
Я ничего.
Но по тому инстинктивному чувству, которым один человек угадывает мысли другого и которое служит путеводною нитью разговора, Катенька поняла, что мне больно её равнодушие; она подняла голову и обратилась ко мне:
Папа́ говорил вам, что мы будем жить у бабушки?
Говорил; бабушка хочет совсем с нами жить.
И все будем жить?
Разумеется; мы будем жить на верху в одной половине; вы в другой половине; а папа́ во флигеле; а обедать будем все вместе, внизу у бабушки.
Maman говорит, что бабушка такая важная сердитая?
Не-ет! Это только так кажется сначала. Она важная, но совсем не сердитая; напротив, очень добрая, весёлая. Коли бы ты видела, какой бал был в её именины!
Всё-таки я боюсь её; да, впрочем, бог знает, будем ли мы
Катенька вдруг замолчала и опять задумалась.
Что-о? спросил я с беспокойством.
Ничего, я так.
Нет, ты что-то сказала: «Бог знает»
Так ты говорил, какой был бал у бабушки.
Да вот жалко, что вас не было; гостей было пропасть, человек тысяча, музыка, генералы, и я танцевал Катенька! сказал я вдруг, останавливаясь в середине своего описания, ты не слушаешь?
Нет, слышу; ты говорил, что ты танцевал.
Отчего ты такая скучная?
Не всегда же весёлой быть.
Нет, ты очень переменилась с тех пор, как мы приехали из Москвы. Скажи по правде, прибавил я с решительным видом, поворачиваясь к ней, отчего ты стала какая-то странная?
Будто я странная? отвечала Катенька с одушевлением, которое доказывало, что моё замечание интересовало её, я совсем не странная.
Нет, ты уж не такая, как прежде, продолжал я, прежде видно было, что ты во всём с нами заодно, что ты нас считаешь как родными и любишь так же, как и мы тебя, а теперь ты стала такая серьёзная, удаляешься от нас
Совсем нет
Нет, дай мне договорить, перебил я, уже начиная ощущать лёгкое щекотанье в носу, предшествующее слезам, которые всегда навёртывались мне на глаза, когда я высказывал давно сдержанную задушевную мысль, ты удаляешься от нас, разговариваешь только с Мими, как будто не хочешь нас знать.
Да ведь нельзя же всегда оставаться одинаковыми; надобно когда-нибудь и перемениться, отвечала Катенька, которая имела привычку объяснять всё какою-то фаталистическою необходимостью, когда не знала, что говорить.
Я помню, что раз, поссорившись с Любочкой, которая назвала её глупой девочкой, она отвечала: не всем же умным быть, надо и глупым быть; но меня не удовлетворил ответ, что надо же и перемениться когда-нибудь, и я продолжал допрашивать:
Для чего же это надо?
Ведь не всегда же мы будем жить вместе, отвечала Катенька, слегка краснея и пристально вглядываясь в спину Филиппа. Маменька могла жить у покойницы вашей маменьки, которая была её другом; а с графиней, которая, говорят, такая сердитая, ещё, бог знает, сойдутся ли они? Кроме того, всё-таки когда-нибудь да мы разойдёмся: вы богаты у вас есть Петровское, а мы бедные у маменьки ничего нет.
Вы богаты мы бедны: эти слова и понятия, связанные с ними, показались мне необыкновенно странны. Бедными, по моим тогдашним понятиям, могли быть только нищие и мужики, и это понятие бедности я никак не мог соединить в своём воображении с грациозной, хорошенькой Катей. Мне казалось, что Мими и Катенька ежели всегда жили, то всегда и будут жить с нами и делить всё поровну. Иначе и быть не могло. Теперь же тысячи новых, неясных мыслей, касательно одинокого положения их, зароились в моей голове, и мне стало так совестно, что мы богаты, а они бедны, что я покраснел и не мог решиться взглянуть на Катеньку.
«Что ж такое, что мы богаты, а они бедны? думал я, и каким образом из этого вытекает необходимость разлуки? Отчего ж нам не разделить поровну того, что имеем?» Но я понимал, что с Катенькой не годится говорить об этом, и какой-то практический инстинкт, в противность этим логическим размышлениям, уже говорил мне, что она права и что неуместно бы было объяснять ей свою мысль.
Неужели точно ты уедешь от нас? сказал я, как же это мы будем жить врозь?
Что же делать, мне самой больно; только ежели это случится, я знаю, что я сделаю
В актрисы пойдёшь вот глупости! подхватил я, зная, что быть актрисой было всегда любимой мечтой её.
Нет, это я говорила, когда была маленькой
Так что же ты сделаешь?
Пойду в монастырь и буду там жить, буду ходить в чёрненьком платьице, в бархатной шапочке.
Катенька заплакала.
Случалось ли вам, читатель, в известную пору жизни, вдруг замечать, что ваш взгляд на вещи совершенно изменяется, как будто все предметы, которые вы видели до тех пор, вдруг повернулись к вам другой, неизвестной ещё стороной? Такого рода моральная перемена произошла во мне в первый раз во время нашего путешествия, с которого я и считаю начало моего отрочества.
Мне в первый раз пришла в голову ясная мысль о том, что не мы одни, то есть наше семейство, живём на свете, что не все интересы вертятся около нас, а что существует другая жизнь людей, ничего не имеющих общего с нами, не заботящихся о нас и даже не имеющих понятия о нашем существовании. Без сомнения, я и прежде знал всё это; но знал не так, как я это узнал теперь, не сознавал, не чувствовал.
Мысль переходит в убеждение только одним известным путём, часто совершенно неожиданным и особенным от путей, которые, чтобы приобрести то же убеждение, проходят другие умы. Разговор с Катенькой, сильно тронувший меня и заставивший задуматься над её будущим положением, был для меня этим путём. Когда я глядел на деревни и города, которые мы проезжали, в которых в каждом доме жило по крайней мере такое же семейство, как наше, на женщин, детей, которые с минутным любопытством смотрели на экипаж и навсегда исчезали из глаз, на лавочников, мужиков, которые не только не кланялись нам, как я привык видеть это в Петровском, но не удостаивали нас даже взглядом, мне в первый раз пришёл в голову вопрос: что же их может занимать, ежели они нисколько не заботятся о нас? и из этого вопроса возникли другие: как и чем они живут, как воспитывают своих детей, учат ли их, пускают ли играть, как наказывают? и т. д.
Глава IV
В Москве
С приездом в Москву перемена моего взгляда на предметы, лица и своё отношение к ним стала ещё ощутительнее.
При первом свидании с бабушкой, когда я увидал её худое, морщинистое лицо и потухшие глаза, чувства подобострастного уважения и страха, которые я к ней испытывал, заменились состраданием; а когда она, припав лицом к голове Любочки, зарыдала так, как будто перед её глазами был труп её любимой дочери, даже чувством любви заменилось во мне сострадание. Мне было неловко видеть её печаль при свидании с нами; я сознавал, что мы сами по себе ничто в её глазах, что мы ей дороги́ только как воспоминание, я чувствовал, что в каждом поцелуе, которыми она покрывала мои щёки, выражалась одна мысль: её нет, она умерла, я не увижу её больше!
Папа́, который в Москве почти совсем не занимался нами и с вечно озабоченным лицом только к обеду приходил к нам, в чёрном сюртуке или фраке, вместе с своими большими выпущенными воротничками рубашки, халатом, старостами, приказчиками, прогулками на гумно и охотой, много потерял в моих глазах. Карл Иваныч, которого бабушка называла дядькой и который вдруг, бог знает зачем, вздумал заменить свою почтенную, знакомую мне лысину рыжим париком с нитяным пробором почти посередине головы, показался мне так странен и смешон, что я удивлялся, как мог я прежде не замечать этого.
Между девочками и нами тоже появилась какая-то невидимая преграда; у них и у нас были уже свои секреты; как будто они гордились перед нами своими юбками, которые становились длиннее, а мы своими панталонами со штрипками. Мими же в первое воскресенье вышла к обеду в таком пышном платье и с такими лентами на голове, что уж сейчас видно было, что мы не в деревне и теперь всё пойдёт иначе.
Глава V
Старший брат
Я был только годом и несколькими месяцами моложе Володи; мы росли, учились и играли всегда вместе. Между нами не делали различия старшего и младшего; но именно около того времени, о котором я говорю, я начал понимать, что Володя не товарищ мне по годам, наклонностям и способностям. Мне даже казалось, что Володя сам сознаёт своё первенство и гордится им. Такое убеждение, может быть и ложное, внушало мне самолюбие, страдавшее при каждом столкновении с ним. Он во всём стоял выше меня: в забавах, в учении, в ссорах, в умении держать себя, и всё это отдаляло меня от него и заставляло испытывать непонятные для меня моральные страдания. Ежели бы, когда Володе в первый раз сделали голландские рубашки со складками, я сказал прямо, что мне весьма досадно не иметь таких, я уверен, что мне стало бы легче и не казалось бы всякий раз, когда он оправлял воротнички, что он делает это для того только, чтобы оскорбить меня.
Меня мучило больше всего то, что Володя, как мне иногда казалось, понимал меня, но старался скрывать это.
Кто не замечал тех таинственных бессловесных отношений, проявляющихся в незаметной улыбке, движении или взгляде между людьми, живущими постоянно вместе: братьями, друзьями, мужем и женой, господином и слугой, в особенности когда люди эти не во всём откровенны между собой. Сколько недосказанных желаний, мыслей и страха быть понятым выражается в одном случайном взгляде, когда робко и нерешительно встречаются ваши глаза!
Но, может быть, меня обманывала в этом отношении моя излишняя восприимчивость и склонность к анализу; может быть, Володя совсем и не чувствовал того же, что я. Он был пылок, откровенен и непостоянен в своих увлечениях. Увлекаясь самыми разнородными предметами, он предавался им всей душой.