Я так увлёкся перечитыванием незнакомого мне урока, что послышавшийся в передней стук снимания калош внезапно поразил меня. Едва успел я оглянуться, как в дверях показалось рябое, отвратительное для меня лицо и слишком знакомая неуклюжая фигура учителя в синем застёгнутом фраке с учёными пуговицами.
Учитель медленно положил шапку на окно, тетради на стол, раздвинул обеими руками фалды своего фрака (как будто это было очень нужно) и, отдуваясь, сел на своё место.
Ну-с, господа, сказал он, потирая одну о другую свои потные руки, пройдёмте-с сперва то, что было сказано в прошедший класс, а потом я постараюсь познакомить вас с дальнейшими событиями средних веков.
Это значило: сказывайте уроки.
В то время как Володя отвечал ему с свободой и уверенностью, свойственною тем, кто хорошо знает предмет, я без всякой цели вышел на лестницу, и так как вниз нельзя мне было идти, весьма естественно, что я незаметно для самого себя очутился на площадке. Но только что я хотел поместиться на обыкновенном посте своих наблюдений за дверью, как вдруг Мими, всегда бывшая причиною моих несчастий, наткнулась на меня. «Вы здесь?» сказала она, грозно посмотрев на меня, потом на дверь девичьей и потом опять на меня.
Я чувствовал себя кругом виноватым и за то, что был не в классе, и за то, что находился в таком неуказанном месте, поэтому молчал и, опустив голову, являл в своей особе самое трогательное выражение раскаяния.
Нет, это уж ни на что не похоже! сказала Мими. Что вы здесь делали? Я помолчал. Нет, это так не останется, повторила она, постукивая щиколками пальцев о перила лестницы, я всё расскажу графине.
Было уже без пяти минут три, когда я вернулся в класс. Учитель, как будто не замечая ни моего отсутствия, ни моего присутствия, объяснял Володе следующий урок. Когда он, окончив свои толкования, начал складывать тетради и Володя вышел в другую комнату, чтобы принести билетик, мне пришла отрадная мысль, что всё кончено и про меня забудут.
Но вдруг учитель с злодейской полуулыбкой обратился ко мне.
Надеюсь, вы выучили свой урок-с, сказал он, потирая руки.
Выучил-с, отвечал я.
Потрудитесь мне сказать что-нибудь о крестовом походе Людовика Святого[31], сказал он, покачиваясь на стуле и задумчиво глядя себе под ноги. Сначала вы мне скажете о причинах, побудивших короля французского взять крест, сказал он, поднимая брови и указывая пальцем на чернильницу, потом объясните мне общие характеристические черты этого похода, прибавил он, делая всей кистью движение такое, как будто хотел поймать что-нибудь, и, наконец, влияние этого похода на европейские государства вообще, сказал он, ударяя тетрадями по левой стороне стола, и на французское королевство в особенности, заключил он, ударяя по правой стороне стола и склоняя голову направо.
Я проглотил несколько раз слюни, прокашлялся, склонил голову набок и молчал. Потом, взяв перо, лежавшее на столе, начал обрывать его и всё молчал.
Позвольте пёрышко, сказал мне учитель, протягивая руку. Оно пригодится. Ну-с.
Людо кар Лудовик Святой был был был добрый и умный царь
Кто-с?
Царь. Он вздумал пойти в Иерусалим и передал бразды правления своей матери.
Как её звали-с?
Ббланка.
Как-с? буланка?
Я усмехнулся как-то криво и неловко.
Ну-с, не знаете ли ещё чего-нибудь? сказал он с усмешкой.
Мне нечего было терять, я прокашлялся и начал врать всё, что только мне приходило в голову. Учитель молчал, сметая со стола пыль пёрышком, которое он у меня отнял, пристально смотрел мимо моего уха и приговаривал: «Хорошо-с, очень хорошо-с». Я чувствовал, что ничего не знаю, выражаюсь совсем не так, как следует, и мне страшно больно было видеть, что учитель не останавливает и не поправляет меня.
Зачем же он вздумал идти в Иерусалим? сказал он, повторяя мои слова.
Затем потому оттого, затем что
Я решительно замялся, не сказал ни слова больше и чувствовал, что, ежели этот злодей-учитель хоть год целый будет молчать и вопросительно смотреть на меня, я всё-таки не в состоянии буду произнести более ни одного звука. Учитель минуты три смотрел на меня, потом вдруг проявил в своём лице выражение глубокой печали и чувствительным голосом сказал Володе, который в это время вошёл в комнату:
Позвольте мне тетрадку: проставить баллы.
Володя подал ему тетрадь и осторожно положил билетик подле неё.
Учитель развернул тетрадь и, бережно обмакнув перо, красивым почерком написал Володе пять в графе успехов и поведения. Потом, остановив перо над графою, в которой означались мои баллы, он посмотрел на меня, стряхнул чернила и задумался.
Вдруг рука его сделала чуть заметное движение, и в графе появилась красиво начерченная единица и точка; другое движение и в графе поведения другая единица и точка.
Бережно сложив тетрадь баллов, учитель встал и подошёл к двери, как будто не замечая моего взгляда, в котором выражались отчаяние, мольба и упрёк.
Михаил Ларионыч! сказал я.
Нет, отвечал он, понимая уже, что я хотел сказать ему, так нельзя учиться. Я не хочу даром денег брать.
Учитель надел калоши, камлотовую шинель, с большим тщанием повязался шарфом. Как будто можно было о чём-нибудь заботиться после того, что случилось со мной? Для него движение пера, а для меня величайшее несчастие.
Класс кончен? спросил St.-Jérôme, входя в комнату.
Да.
Учитель доволен вами?
Да, сказал Володя.
Сколько вы получили?
Пять.
A Nicolas?
Я молчал.
Кажется, четыре, сказал Володя.
Он понимал, что меня нужно было спасти хотя на нынешний день. Пускай накажут, только бы не нынче, когда у нас гости.
Voyons, messieurs (St.-Jérôme имел привычку ко всякому слову говорить: voyons)! faites votre toilette et descendons[32].
Глава XII
Ключик
Едва успели мы, сойдя вниз, поздороваться со всеми гостями, как нас позвали к столу. Папа́ был очень весел (он был в выигрыше в это время), подарил Любочке дорогой серебряный сервиз и за обедом вспомнил, что у него во флигеле осталась ещё бонбоньерка, приготовленная для именинницы.
Чем человека посылать, поди-ка лучше ты, Коко, сказал он мне. Ключи лежат на большом столе в раковине, знаешь?.. Так возьми их и самым большим ключом отопри второй ящик направо. Там найдёшь коробочку, конфеты в бумаге и принесёшь всё сюда.
А сигары принести тебе? спросил я, зная, что он всегда после обеда посылал за ними.
Принеси, да смотри у меня ничего не трогать! сказал он мне вслед.
Найдя ключи на указанном месте, я хотел уже отпирать ящик, как меня остановило желание узнать, какую вещь отпирал крошечный ключик, висевший на той же связке.
На столе, между тысячью разнообразных вещей, стоял около перилец шитый портфель с висячим замочком, и мне захотелось попробовать, придётся ли к нему маленький ключик. Испытание увенчалось полным успехом, портфель открылся, и я нашёл в нём целую кучу бумаг. Чувство любопытства с таким убеждением советовало мне узнать, какие были эти бумаги, что я не успел прислушаться к голосу совести и принялся рассматривать то, что находилось в портфеле
Детское чувство безусловного уважения ко всем старшим, и в особенности к папа́, было так сильно во мне, что ум мой бессознательно отказывался выводить какие бы то ни было заключения из того, что я видел. Я чувствовал, что папа́ должен жить в сфере совершенно особенной, прекрасной, недоступной и непостижимой для меня, и что стараться проникать в тайны его жизни было бы с моей стороны чем-то вроде святотатства.
Поэтому открытия, почти нечаянно сделанные мною в портфеле папа́, не оставили во мне никакого ясного понятия, исключая тёмного сознания, что я поступил нехорошо. Мне было стыдно и неловко.
Под влиянием этого чувства я как можно скорее хотел закрыть портфель, но мне, видно, суждено было испытать всевозможные несчастия в этот достопамятный день: вложив ключик в замочную скважину, я повернул его не в ту сторону; воображая, что замок заперт, я вынул ключ, и о ужас! у меня в руках была только головка ключика. Тщетно я старался соединить её с оставшейся в замке половиной и посредством какого-то волшебства высвободить её оттуда; надо было, наконец, привыкнуть к ужасной мысли, что я совершил новое преступление, которое нынче же по возвращении папа́ в кабинет должно будет открыться.
Жалоба Мими, единица и ключик! Хуже ничего не могло со мной случиться. Бабушка за жалобу Мими, St.-Jérôme за единицу, папа́ за ключик и всё это обрушится на меня не позже как нынче вечером.
Что со мной будет?! А-а-ах! что я наделал?! говорил я вслух, прохаживаясь по мягкому ковру кабинета. Э! сказал я сам себе, доставая конфеты и сигары, чему быть, тому не миновать И побежал в дом.
Это фаталистическое изречение, в детстве подслушанное мною у Николая, во все трудные минуты моей жизни производило на меня благотворное, временно успокаивающее влияние. Входя в залу, я находился в несколько раздражённом и неестественном, но чрезвычайно весёлом состоянии духа.
Глава XIII
Изменница
После обеда начались petits jeux[33], и я принимал в них живейшее участие. Играя в «кошку-мышку», как-то неловко разбежавшись на гувернантку Корнаковых, которая играла с нами, я нечаянно наступил ей на платье и оборвал его. Заметив, что всем девочкам, и в особенности Сонечке, доставляло большое удовольствие видеть, как гувернантка с расстроенным лицом пошла в девичью зашивать своё платье, я решился доставить им это удовольствие ещё раз. Вследствие такого любезного намерения, как только гувернантка вернулась в комнату, я принялся галопировать вокруг неё и продолжал эти эволюции до тех пор, пока не нашёл удобной минуты снова зацепить каблуком за её юбку и оборвать. Сонечка и княжны едва могли удержаться от смеха, что весьма приятно польстило моему самолюбию; но St.-Jérôme, заметив, должно быть, мои проделки, подошёл ко мне и, нахмурив брови (чего я терпеть не мог), сказал, что я, кажется, не к добру развеселился и что ежели я не буду скромнее, то, несмотря на праздник, он заставит меня раскаяться.
Но я находился в раздражённом состоянии человека, проигравшего более того, что у него есть в кармане, который боится счесть свою запись и продолжает ставить отчаянные карты уже без надежды отыграться, а только для того, чтобы не давать самому себе времени опомниться. Я дерзко улыбнулся и ушёл от него.
После «кошки-мышки» кто-то затеял игру, которая называлась у нас, кажется, Lange Nase[34]. Сущность игры состояла в том, что ставили два ряда стульев, один против другого, и дамы и кавалеры разделялись на две партии и по переменкам выбирали одна другую.
Младшая княжна каждый раз выбирала меньшого Ивина, Катенька выбирала или Володю, или Иленьку, а Сонечка каждый раз Серёжу, и нисколько не стыдилась, к моему крайнему удивлению, когда Серёжа прямо шёл и садился против неё. Она смеялась своим милым звонким смехом и делала ему головкой знак, что он угадал. Меня же никто не выбирал. К крайнему оскорблению моего самолюбия, я понимал, что я лишний, остающийся, что про меня всякий раз должны были говорить: «Кто ещё остаётся?» «Да Николенька; ну вот ты его и возьми». Поэтому, когда мне приходилось выходить, я прямо подходил или к сестре, или к одной из некрасивых княжон и, к несчастию, никогда не ошибался. Сонечка же, казалось, так была занята Серёжей Ивиным, что я не существовал для неё вовсе. Не знаю, на каком основании называл я её мысленно изменницею, так как она никогда не давала мне обещания выбирать меня, а не Серёжу; но я твёрдо был убеждён, что она самым гнусным образом поступила со мною.
После игры я заметил, что изменница, которую я презирал, но с которой, однако, не мог спустить глаз, вместе с Серёжей и Катенькой отошли в угол и о чём-то таинственно разговаривали. Подкравшись из-за фортепьян, чтобы открыть их секреты, я увидал следующее: Катенька держала за два конца батистовый платочек в виде ширм, заслоняя им головы Серёжи и Сонечки. «Нет, проиграли, теперь расплачивайтесь!» говорил Серёжа. Сонечка, опустив руки, стояла перед ним, точно виноватая, и, краснея, говорила: «Нет, я не проиграла, не правда ли, mademoiselle Catherine?» «Я люблю правду, отвечала Катенька, проиграла пари, ma chère».
Едва успела Катенька произнести эти слова, как Серёжа нагнулся и поцеловал Сонечку. Так прямо и поцеловал в её розовые губки. И Сонечка засмеялась, как будто это ничего, как будто это очень весело. Ужасно!!! О, коварная изменница!
Глава XIV
Затмение
Я вдруг почувствовал презрение ко всему женскому полу вообще и к Сонечке в особенности; начал уверять себя, что ничего весёлого нет в этих играх, что они приличны только девчонкам, и мне чрезвычайно захотелось буянить и сделать какую-нибудь такую молодецкую штуку, которая бы всех удивила. Случай не замедлил представиться.
St.-Jérôme, поговорив о чём-то с Мими, вышел из комнаты; звуки его шагов послышались сначала на лестнице, а потом над нами, по направлению классной. Мне пришла мысль, что Мими сказала ему, где она видела меня во время класса, и что он пошёл посмотреть журнал. Я не предполагал в это время у St.-Jérômea другой цели в жизни, как желания наказать меня. Я читал где-то, что дети от двенадцати до четырнадцати лет, то есть находящиеся в переходном возрасте отрочества, бывают особенно склонны к поджигательству и даже убийству. Вспоминая своё отрочество и особенно то состояние духа, в котором я находился в этот несчастный для меня день, я весьма ясно понимаю возможность самого ужасного преступления, без цели, без желания вредить, но так из любопытства, из бессознательной потребности деятельности. Бывают минуты, когда будущее представляется человеку в столь мрачном свете, что он боится останавливать на нём свои умственные взоры, прекращает в себе совершенно деятельность ума и старается убедить себя, что будущего не будет и прошедшего не было. В такие минуты, когда мысль не обсуживает вперёд каждого определения воли, а единственными пружинами жизни остаются плотские инстинкты, я понимаю, что ребёнок, по неопытности, особенно склонный к такому состоянию, без малейшего колебания и страха, с улыбкой любопытства, раскладывает и раздувает огонь под собственным домом, в котором спят его братья, отец, мать, которых он нежно любит. Под влиянием этого же временного отсутствия мысли рассеянности почти крестьянский парень лет семнадцати, осматривая лезвие только что отточенного топора подле лавки, на которой лицом вниз спит его старик отец, вдруг размахивается топором и с тупым любопытством смотрит, как сочится под лавку кровь из разрубленной шеи; под влиянием этого же отсутствия мысли и инстинктивного любопытства человек находит какое-то наслаждение остановиться на самом краю обрыва и думать: а что, если туда броситься? или приставить ко лбу заряженный пистолет и думать: а что, ежели пожать гашетку? или смотреть на какое-нибудь очень важное лицо, к которому всё общество чувствует подобострастное уважение, и думать: а что, ежели подойти к нему, взять его за нос и сказать: «А ну-ка, любезный, пойдём»?
Под влиянием такого же внутреннего волнения и отсутствия размышления, когда St.-Jérôme сошёл вниз и сказал мне, что я не имею права здесь быть нынче за то, что так дурно вёл себя и учился, чтобы я сейчас же шёл на верх, я показал ему язык и сказал, что не пойду отсюда.
В первую минуту St.-Jérôme не мог слова произнести от удивления и злости.
Cest bien[35], сказал он, догоняя меня, я уже несколько раз обещал вам наказание, от которого вас хотела избавить ваша бабушка; но теперь я вижу, что, кроме розог, вас ничем не заставишь повиноваться, и нынче вы их вполне заслужили.
Он сказал это так громко, что все слышали его слова. Кровь с необыкновенной силой прилила к моему сердцу; я почувствовал, как крепко оно билось, как краска сходила с моего лица и как совершенно невольно затряслись мои губы. Я должен был быть страшен в эту минуту, потому что St.-Jérôme, избегая моего взгляда, быстро подошёл ко мне и схватил за руку; но только что я почувствовал прикосновение его руки, мне сделалось так дурно, что я, не помня себя от злобы, вырвал руку и из всех моих детских сил ударил его.