Серебряный город мечты - Рауэр Регина 2 стр.


Она смеётся.

От нелепости собственного предположения, от остроумия, которое оказывается остроумием только для неё, от желания понравиться, потому что кто-то и когда-то сказал ей, что переливчатый смех обольщает.

Или она сама так решила?

 Нет,  я выговариваю через силу.

Картонным голосом.

И звук, образовываясь, больно царапает пересохшее враз горло.

 Вот и я ей так сказала! Полная глупость! Пани Гавелкова страдает многими глупостями: она верит в призраков и сокровища. Вы еще не слышали от неё про Перштейнец и его исчезнувшую хозяйку, последнюю в своём роду?  вопрос под конец речи Марта завывает зловещим тоном, округляет глаза.

Выглядит нелепо.

 Нет.

Я повторяю эхом, выпутываюсь из её рук, которые едва ощутимо касаются рукава толстовки, кажутся железными клешнями и паучьими цепкими лапами одновременно.

Прощаюсь.

Грубо и резко.

Не даю рассказать про все хитросплетения и тайны Перштейнца и его загадочных хозяев с сокровищами и чёрными делами. Я поворачиваюсь к ней спиной, подзываю Айта и наушники обратно вставляю.

Сбегаю, а Марта задорно кричит вслед:

 Вы очень интересная личность, Димо!..

Добавляет что-то ещё, но «Thirty Seconds to Mars» заглушают её слова, ускоряют, заставляя с рекомендованного бега трусцой перейти на быстрый. И тропа начинает смазываться, печёт в лёгких, сбивается дыхание, теряется размеренный правильный счёт.

Размывается действительность, и память побеждает.

Заполняет.

Возвращает смех Алёнки, её голос, и перед глазами встаёт солнечная улыбка, что всегда вызывала ответную, сжимала сердце

сердце у Фёдора Алексеевича и без того шалит.

Тянется заскорузлая рука к карману рубахи, где всегда лежит валидол, и брови будущий тесть неодобрительно хмурит.

Но молчит.

А я

а ты невыносим, Митька,  тонкие руки поднимаются, и длинные пальцы путаются в моих волосах, лохматят их.

Скользят по шее.

И Алёнка придвигается, говорит, щекоча дыханием:

Ты трудоголик и самый кошмарно-ответственный брат на свете. Бедная Даша!

Данька,  я поправляю машинально.

А Алёна соглашается, повторяет со смешком, поскольку домашнее прозвище Репейника её веселит:

Данька.

Алён, я переживаю,  я вздыхаю и с дивана встаю.

Прохожусь по комнате, пытаясь заглушить непонятное волнение и тревогу, что смутным призраком появились после последней встречи с Данькой, шептали остаться в городе, не уезжать.

Знаю, поэтому мы вернёмся сегодня,  Алёнка кивает, поднимается и подходит, чтобы прижаться, почесаться смешно носом о нос.  Мама обиделась.

Последнее она сообщает шёпотом.

По секрету.

Слишком явному, поскольку недовольство Лариса Карловна выражает громко. Гремит на кухне, и нож при нашем появлении начинает стучать резче. Моя же будущая теща поджимает губы и голосом особенным проговаривает, выверяет каждое свое слово:

И всё же, Дмитрий, вам лучше остаться у нас.

Поехать утром.

Не срываться в девятом часу вечера обратно в город.

Мамочка, у Мити завтра смена,  Алёнка отрывается от меня.

Вспархивает, как яркая бабочка, в своем пёстром сарафане, от которого взгляд не получается отвести весь вечер и перестать думать, как тонкие лямки я буду спускать с плеч, тоже не получается.

И у Даши она договаривает, неуверенно, бросает быстрый взгляд на мать,  кажется, что-то случилось, к ней нужно заехать.

Проверить.

Убедиться лично, что всё хорошо, она не соврала и мои опасения напрасны.

Ну конечно,  Лариса Карловна соглашается, вытирает руки о передник.

Собирает сумку, составляет в неё банки с вареньями.

Соленьями.

И помидоры с виноградом по-новому рецепту поставить Лариса Карловна не успевает, Алёна подкрадывается, обнимает её со спины, наклоняется, заглядывая в лицо.

Смеётся.

Играют на щеках ямки, а Алёнка заверяет:

Всё будет хорошо, мамочка

Мамочка-мама.

Не будет.

Хорошо не будет.

Плохо, впрочем, тоже.

 Будет пусто,  слова вырываются бессильной ненавистью, что глаза застилает, разрывает на части, заглушая обеспокоенный лай Айта.

И бежать она заставляет.

Убегать.

От себя и прошлого.

Вот только не получается.

Сбежать не выходит. Ненависть горит, полыхает разъедающим огнем в груди, воплощается адом, что всё же существует, на земле и внутри нас. Не потушить и не забыть ни-че-го, но попытаться можно. Прыгнуть, не раздеваясь и не останавливаясь, в ледяную воду, показавшегося за деревьями, пруда.

Остыть.

И сдохнуть, если очень повезет.

Глава 2

Март, 27

Прага, Чехия

Квета


Пророчество майя всё же сбывается, рушится мир и конец света наступает, приходит вместе с разгневанным Любошем, который влетает в мой кабинет без стука.

Распахивает матовую стеклянную дверь, кажется, с ноги.

И впечатлительную Люси, что закрывается с ойканьем папками и мелькает на миг бледной тенью в отдалении, пугает. Впечатляет окончательно и бытующее во всей редакции «Dandy» мнение о главном редакторе садисте, сатрапе и просто дьяволе подтверждает.

Так, что даже мне хочется приподняться из-за стола и любимому начальству за спину заглянуть, увидеть скачущих следом всадников Апокалипсиса.

Удостовериться.

 Крайнова, сколько наш самый гуманный суд даёт за преднамеренное убийство с особой жестокостью?  Любош вопрошает зычно.

Громко.

И за тонкой перегородкой, что отделяет кабинет от общей комнаты ньюсрума, на аглицкий манер,  кто-то тревожно охает.

 Любош, не пугай людей,  я хмыкаю хладнокровно, ставлю вопросительный знак, заканчивая и мысль, и статью.

И только после этого перевожу взгляд на взбешенного начальника, отклоняюсь чуть назад, утопая в кресле, и задумчивый вид принимаю.

Вспоминаю показательно.

Предполагаю.

 Пожизненно?

 Думаешь?  Любош фыркает воинственно, отбрасывает с глаз льняной и кудрявый чуб, склоняет голову вправо, напоминая бойцового петуха.

И жёлтый шейный платок, выбившийся из-под ворота кипенно-белой рубашки, сходство только усиливает.

 Уверена,  я подтверждаю с удовольствием.

Бросаю быстрый взгляд на часы, что показывают третий час пополудни, намекают на пропущенный обед. Но я возвращаюсь к рассматриванию родного начальства и лучшего друга в одном лице. Пытаюсь угадать причину вселенского недовольства и острых морщинок, что собираются в уголках голубых глаз и узкими стеклами очков лишь подчеркиваются.

Напоминают про возраст и скорый день рождения.

Мой.

 Томаш такой жертвы не заслуживает Любош, то ли тоскливо утверждая, то ли задумчиво вопрошая, бормочет невнятно.

Даёт ответ на незаданный вслух вопрос, и сдержать смешок сложно, но я стараюсь, начинаю торжественно и руку в клятвенном жесте поднимаю:

 Нет, даже если он опять сдал материал, не расставив гачек и чарок3.

 Не напоминай,  главный редактор «Dandy» нервно вздрагивает, отшатывается, опускаясь наконец в кресло и переставая нависать над столом.

Вытягивает ноги, крутит носами щегольских ботинок, и объяснений, давая остыть окончательно, я терпеливо жду. Думаю, что с диакритикой после выволочки Томаш, видимо, подружился, а потому накосячил в чём-то другом.

Не накосячить Томаш Биба не мог.

 «Сорха-и-Веласко»,  Любош после пяти минут скорби, траурного молчания и гипнотизирования потолка всё же заговаривает, сообщает весомо и патетично.

Заставляет вздрогнуть уже меня.

Поскольку о ювелирном доме «Сорха-и-Веласко» последние два дня говорили даже те, кто был слишком далёк от ювелирного дела и любых украшений. Знаменитый дом со знаменитой и длинной историей, которая началась ещё в середине позапрошлого века.

И уже тогда их диковинные украшения поражали многих.

Околдовывали, развязывая кошельки.

Разоряли, но того стоили.

И три месяца, потраченных на переговоры с представителями, секретарями, поверенными-доверенными и прочими-прочими-прочими ради интервью с самим доном Диего де Сорха-и-Веласко, тоже того стоили.

Они окупились.

Владелец прославленного дома согласился на встречу и беседу, эксклюзивное интервью только для нашего журнала. И курьер пару недель назад доставил пригласительные на мелованной бумаге с золотым тиснением и вязью слов.

Что сплетались в выставочный зал «Фальконе», расположенный на правом берегу Влатвы и имевший негласное клеймо «для избранных», указывали уже завтрашнюю дату, и нужно было только вписать имена.

Имя.

Томаша Биба, поскольку при всех своих недостатках, кои можно было исчислять сотнями, он обладал одним, но крайне тяжеловесным достоинством: Томаш Биба был прекрасным интервьюером.

Лучшим из лучших.

Тем, кто мог разговорить слепоглухонемого, рассмешить царевну Несмеяну и выведать невзначай все тайны графа Сен-Жермена или Калиостро. Талантливый последователь Бловица4 располагал к себе людей, очаровывал их и на откровенности толкал непринужденно и виртуозно.

И столь же виртуозно он косячил и влипал в неприятности

 Что случилось с Томашем?!  логическую цепочку я достраиваю быстро, додумываю тревожную мысль, и глаза от гнева сужаются сами.

 Тебе короткую версию или длинную, как было изложено мне?  Любош предлагает издевательски.

Закидывает ногу на ногу, а я подпираю кулаком щёку.

Соглашаюсь на длинную.

Слушаю про очередные злоключения, которые приводят к фатальным последствиям, обеспечивают койко-местом в больнице и гипсом на ноге.

 Каких фильмов он пересмотрел, решив выпрыгнуть из окна второго этажа без последствий? Кто сказал ему, что кусты шиповника мягки для приземления?! Почему высшие силы решили покарать этого нечестивца за блуд и прелюбодеяния именно сейчас?!  Любош яростную тираду заканчивает драматично.

Надрывно.

Возводит взор к белоснежному потолку, но ответа высших сил не дожидается, получает лишь мой приземленный вопрос:

 Кто пойдет вместо него?

 Ну

Кривляться Любош прекращает быстро, перестает гримасничать и взгляд на меня косой и быстрый бросает.

Виноватый взгляд.

И очень понятный.

 Квета, я знаю он начинает, спотыкается, замолкает и снова заговаривает,  и я чувствую себя свиньей, которая манипулирует, но

 Я пойду.

 Что?  Любош покачивается, сдёргивает торопливо очки и белоснежный платок-паше с тёмно-синей каймой из кармана пиджака достаёт.

Протирает старательно и без того чистые стёкла, щурится подслеповато и беззащитно.

И сердиться на друга детства не выходит.

Выходит только глубокий вдох.

И выдох.

 Вместо Томаша пойду я. Не надо меня уговаривать.

 Но там ведь будут

Будут.

Весь пражский бомонд, что, конечно, давно всё знает, как и Любош. И будут спрашивать, улыбаться в глаза и шептаться за спиной.

Как всегда.

Под луной всё также ничего нового.

 У меня ощущение, что я тебя вынуждаю,  Любош произносит с досадой.

А я насмешливо фыркаю, не выдерживаю и смеюсь, поскольку выражение лица главного сатрапа, садиста и редактора слишком комично.

 Любош, не брюзжи! И не бойся, даже на чопорном вечере таких же зануд, как ты, я смогу повеселиться и не умереть от скуки.

 Этого я, может, и боюсь

 Любош Мирки, ты трус,  я констатирую с сожалением и печалью, показываю по-детски язык в ответ на сердитый и строгий взгляд.

 Крайнова Любош Мирки прищуривается.

Шипит угрожающе, но я только закатываю глаза, принимаю делано серьезный вид и заверяю со всей искренностью, на которую только способна:

 Буду мила, тиха и скромна. Скромно полюбуюсь шедеврами ювелирного дела, тихо возьму интервью и мило улыбнусь всем на прощание.

 Надеюсь Любош хмыкает недоверчиво, поддевает в отместку,  и верю, что не из полицейского участка мне придется тебя вытаскивать в очередной раз.

 Всего-то два раза было,  я, возводя очи горе, ворчу.

Перевожу тему.

Показываю наброски лонгрида для сентябрьского номера. Отстаиваю отобранные нами с Павлом фотографии, доказываю, увлекаясь.

Теряюсь во времени, и в реальность я возвращаюсь только от хлопка по плечу и восторженного возгласа Любоша над головой.

 Чёрт, Крайнова, такая конфетка про захолустья и развалившиеся церкви! Представляю, что могло б выйти, согласись ты на точки мира и

 Любош я обрываю его слишком быстро.

И карандаш выскальзывает из ставших неловкими пальцев, стучит о стекло и к краю стола катится. Появляются и исчезают чёрные вдавления букв на одной из сторон, и я смотрю на них неотрывно, не пытаюсь остановить.

Слушаю.

Дыхание Любоша над головой, враз наступившую тишину здесь и привычный неразборчивый гам там, за стеной, где жизнь кипит всегда, не замирает в неловкости и пауз, слишком тяжёлых и длинных, не имеет.

А я не имею привычку при ком-то забираться в кресло с ногами, вить, как говорила в далеком детстве мама, гнездо, поэтому ноги на пол я опускаю поспешно, пытаюсь нашарить туфли и Любоша, что всё ещё нависает надо мной и упирается руками в стол с обеих сторон от меня, не задеть.

Не сейчас, когда он задел за живое.

 Я Любош начинает неуверенно, отстраняется наконец.

Отходит.

И его отражение, что поселяется в экране погасшего монитора, отворачивается к окну, сует руки в карманы светлых брюк, и белоснежная рубашка на спине натягивается. Упрощает вид главного редактора «Dandy», который без пиджака и жилета, брошенных в кресло, смотрится совсем не солидно, грозно и претенциозно.

Скорее по-домашнему.

Как тогда, в самом начале этого года на пороге моей кухни, когда люди праздновали в ресторанах, а Старомнестская площадь ещё утопала в ярких огнях и веселье рождественской ярмарки. Мы же стояли в темноте пустой квартиры, и Любош говорил.

И сейчас говорит.

Повторяет наш новогодне-неновогодний разговор почти слово в слово.

 Я понимаю, я понимаю и люблю тебя, ты это знаешь. И прошлым летом ты сделала, как сочла нужным, осенью я не мешал, Квета. Я молчал и помогал, давал тебе разрушать себя. Согласился, что остаться в Праге будет разумно, отдал сайт Мартине, хотя продажи электронной версии упали и смотреть как «Путешествия» чахнут невыносимо у Любоша вырывается скорее стон, чем вздох.

И от окна он отходит, садится на угол стола и смотрит пристально.

Рассматривает.

Пока я рассматриваю вытянутую африканскую маску народа фанг на противоположной стене. Она была подарена в Камеруне, в деревне, название которой стерлось из памяти, но удивительная маска, увиденная в плетенной хижине вождя, запомнилась.

Поразила.

Вместе с рассказанными легендами и ритуальными танцами, после которых на полях газеты единственной найденной бумаге и на коленке я за ночь при свете костра написала свои первые заметки.

Статью, как важно и позже сказал Любош.

 К чёрту и продажи, и рубрику, но ты, Квета ты ведь не можешь вот так,  он обводит рукой кабинет, драматично,  ты всегда жила путешествиями, новые люди, места, страны Да, я злился, что ты месяцами пропадаешь чёрт знает где, переживал за тебя, но принимал и отпускал, потому что это твоё, Квета. И да я всё так же продолжаю считать, что тебе стоит подумать ещё и не быть такой категоричной. Тогда, в январе, может ты и была права, что нужна здесь, но сейчас

 Сейчас тоже,  я отзываюсь эхом.

Закрываю глаза, потому что даже боковым зрением видеть лучшего друга невыносимо.

Не хочу.

И слышать тоже не хочу.

 Нет,  он возражает запальчиво, вскакивает и расхаживает,  нет, ты не должна приносить себя в жертву не пойми кому и не пойми во имя чего! И я не могу слышишь?! Я не могу смотреть, как ты гаснешь. Ты убиваешь сама себя, Квета! Ты тратишь время на тех, кто это не ценит. Они оба не ценят и никогда не оценят. И твой чёртов русский ему ведь плевать, Квета! Ты носишься с ним, ездишь постоянно, ты разрываешься между Прагой, Кутна-Горой и

 Хватит!  я всё ж не выдерживаю.

Назад Дальше