В приземистых избах, за бревенчатыми стенами плачут и смеются, любят и ненавидят. А зачем? Никто не скажет.
Зачем? Первый раз задал себе этот вопрос Игнат много лет назад в такой же вот вьюжный день, когда стоял на коленях перед обезображенным телом братухи Макара. Макся и Корней были тогда в другом отряде, они не видели брата мертвым. Ни им, ни батьке он ничего не рассказывал. И не смог бы рассказать
Когда японцев прижали у Зардамы, Макара снарядили в разведку. Ушел и не вернулся. Через три дня нашли его в сугробе. Макара нельзя было узнать. Ему выкрутили все пальцы, сорвали ногти, сожгли волосы на голове. Замученных видел Игнат и раньше. Но то были люди, которых он знал совсем мало или вовсе не знал. А это братка, мягкий, жалостливый. За что же его так? Какое остервенелое сердце надо было иметь, чтобы дойти до такого измывательства над человеком. Звериная безжалостность ледяным сквозняком прохватила душу Игната. С того самого дня он с подозрительным вниманием приглядывался к людям. Никогда ничем нельзя оправдать убийства человека человеком, а убивают! Почему? За что? Для чего? Сказывают, корень всего звериного в человеке ненасытная жадность. Ему все время мало того, что есть, зависть червем ест его душу. Он не гнушается ни воровства, ни грабежа. Но кому охота быть ограбленным? Схлестываются две силы, и вспенивается, бьет через край ненависть, и рвут друг другу горло, не зная милосердия, безумея от пролитой крови. Так говорят про это умные люди. Наверно, они правильно говорят. Но почему люди не поймут одного: как бы они ни тужились стать богаче, сильнее, смерть всех выравняет. От каждого останется только крест да бугорок земли. И то не навечно. Крест рухнет, сгниет, рассыплется в труху, дожди и ветры сровняют с землей могильный бугорок.
Игнат, иди, взгляни, позвал его Корнюха.
Он подошел к могиле, заглянул в нее, махнул рукой хватит.
Тогда пошли. Лазурька оперся руками о край ямы, одним махом вынес некрупное, подбористое тело свое, подал руку Тараске. И тяжел же ты.
А что же, тело у меня есть! Тараска с пыхтением выбрался наверх.
Брюхо у тебя богатое. Не брюхо, а кадушка. Лазурька забросил на плечо лом, стал осторожно спускаться с косогора, за ним, семеня короткими ногами, покатился Тараска. Корнюха, еще горячий от работы, с заиндевелым чубом, в расстегнутом на груди полушубке остановился напротив Игната, хотел что-то сказать, но тут же передумал, быстро пошел вниз.
Гумнами, по сугробам прошли в свой двор. Под ветхим сараем белела груда крупной щепы. Тут мужики вытесывали гроб из домовины. Эта домовина толстое ошкуренное бревно лежала под сараем с тех пор, как Игнат помнит себя. По старинному обычаю, у каждого хозяина хранится такая домовина. У него может не быть ни коня, ни коровы, но домовина есть.
В избе было жарко, душно. Покойник лежал под образами. Чадили восковые свечи, бросая на его лицо неровный желтый свет. Полукругом теснились старики и, задрав нечесаные бороды, отпевали покойника. Из приглушенных, недружных голосов выпирал бас уставщика Ферапонта.
Да святится имя твое, да приидет царствие твое, старательно вытягивал Ферапонт и украдкой сдувал с сизого, пришлепнутого носа капли пота. От усердия он разопрел, рубаха липла к круглой спине, взмокшая борода висела сосульками.
Когда стали выносить гроб, бабы, до того молчавшие, разом заголосили, запричитали пронзительно и тоскливо. Корнюха засопел, всхлипнул, закусил губу, низко наклонил голову. Игнат до боли сжал челюсти. В истошном завывании баб ему чуялось лицемерие. Не горе, не страх перед смертью заставляет их выть, а обычай, привычка. Пойми они хоть на минуту, что такое жизнь и смерть, от ужаса вылупили бы глаза и подавились криком.
Ветер стал еще сильнее, злее. Он обжигал лицо, прохватывая сквозь полушубок. На ветру бабы перестали плакать. По улице прошли торопливо, отворачиваясь от ветра. Обогнав процессию, ребятишки первыми вскарабкались на косогор, столпились у могилы.
Кыш-ш отседова, пострелята! замахал на них руками Ферапонт.
На пеньковых вожжах гроб опустили в яму, и бабы опять запричитали, но уже не так голосисто, как дома. Мужики, намерзшись, живой рукой столкнули землю в могилу, поставили крест и заспешили в тепло. Игнату было жалко этих суетливых людей, себя, батьку, но жалость не рвалась наружу со слезами, она непомерной тягостью наваливалась на сердце. Рядом всхлипывал, вытирал щеки рукавицей Макся. Корней держал в руках шапку, и русый чуб трепыхался на ветру.
Спускаясь с косогора, Игнат оглянулся. Свежий холмик заносило снежком, и он становился неотличимым от других.
II
В душе Корнюхи недолго было темно и горько. За годы войны и скитаний в поисках заработков он успел отвыкнуть от батьки и теперь без усилий забывал его. Тем более что горевать особенно было некогда: все хозяйство распорушено, коровенка ночует в дырявом сарае, дров ни полена, батькин конь совсем ослаб. Ладно, что они купили в городе кобыленку, а то бы вовсе замаялись. На Саврасуху и упряжь с телегой потратили без малого все свои заработки. На какие капиталы теперь подниматься?
Невеселый ходил Корнюха по засугробленному двору, раскачивал руками обветшалые заборы и злился неизвестно на кого.
Надо было что-то придумать, а старшой, Игнат, все молчит, о том, как дальше жить, похоже, не очень печалится. И раньше он удальством да бойкостью не отличался, а теперь, после похорон отца, до того тугим стал, что прошибить его ничем невозможно. На одном стоит крепко порядок дома держит по старинке, как при родителях было. На чужой-то стороне он, Корнюха, и Максимка тоже не только бороды брили, но и табак курить навалились. Там Игнат не перечил, а после похорон достал мешочек с махоркой, вытряхнул в печку на горячие угли.
Тогда ему Корнюха ничего не сказал, смолчал. Но недавно не стерпел Вернулся из лесу, куда за дровами ездил, проголодался и сел за стол, позабыв сотворить молитву. Игнат поднялся на него, закричал:
Куда, бесстыдник? А ну вылазь!..
Корнюха, неловко усмехаясь, вылез, перекрестился, снова сел за стол, угрюмо проговорил:
Ты, братка, по божественной части скоро самого Ферапонта переплюнешь. А какая польза от твоей святости? Одно знаешь молитвы шептать. Дошепчешь, скоро жрать будет нечего!
Чудно как-то, будто на дурачка или малолетка, глянул на него Игнат, с осуждением качнул головой. Корнюху это и вовсе обозлило, он бы наговорил ему черт-те чего, да помешал Макся. Насмешливо улыбаясь, младший сказал вроде ни с того ни с сего:
Тараска опять обожрался. Помогал колоть кому-то кабана и так свежинины натрескался, что неделю брюхом мается. С лица весь сменился.
Макся, он завсе так, придумает что-нибудь и брякнет под руку. Спорить после этого уже не хочется. Главное, бухнет о чем-то совсем постороннем, а подумаешь, вроде бы и тебя задевает. Где, язви его, обучился?
Вечером собрались почесать языки все тот же Тараска (живой и здоровый, черта ли ему сделается), Лазурька и Лучка Богомазов. Лучка этот наипервейший друг Максюхи, хотя и старше его, кажись, лет на пять. В партизанах Лучка был пулеметчиком, а Максюха у него вторым номером. Желторотых япошек и белой сволочи немало они положили.
В черненой борчатке и белой мерлушковой шапке, форсисто сломанной на затылке, Лучка теперь мало походил на лихого партизанского пулеметчика. Во всей его ладной фигуре, в лице с тонким носом и короткой кучерявой бородкой появилась медлительная степенность. А когда пришел Лучка с германской в задрипанной шинелишке, был худой, весь какой-то изверченный, издерганный. Теперь-то ему дергаться неотчего, конечно. Повезло парню. Ушел в зятья к Тришке Толстоногому, а у того хозяйство дай бог любому. Сволокут Тришку на косогор все Лучке достанется.
Который уже вечер подряд вели разговоры об одном и том же: сильно обеднел мужик за последние годы, редко кто живет в достатке. Земли пустует много, пахать не на чем: коней война ухайдакала.
А как на это власть смотрит? спросил Макся у Лазурьки. Мы, к примеру, воевали за нее должна как-то подмогнуть?
Должна, согласился Лазурька. А чем? Она навроде нас с вами: за что ни хвати в люди кати. Все разорено, побито, пограблено.
Корнюхе такой ответ не по нутру.
За что же мы воевали, Лазарь?
Как за что? На чернявом, цыгановатом лице Лазурьки удивление. За волю воевали.
Ха! За волю Что мне с твоей воли в соху ее не запряжешь! Корнюха слегка стукнул кулаком по столу. Воли и раньше хватало.
А что, верно поддержал его Лучка. Земли в Сибири дополна, помещики на шее не сидели. За что же я воевать шел? Жизнь нам сулили новую, совсем не похожую на ту, прежнюю. И ничего пока нету. Как и раньше, пристают с ножом к горлу: дай хлеба. Выходит, власть наша новая, а песня у нее старая: дай, дай, дай!
Почему бы и не дать? прищурился Лазурька. Ты голодный? Нет. Почему же другие должны голодать? Одному жирные щи, другому кашицу из отрубей? За то мы, между прочим, и воевали, чтобы у всех на столе щи были. А ты чего хочешь?
Не об этом разговор, Лазарь, мягко, раздумчиво возразил Лучка. Понять мне надо, куда, в какую сторону жизнь идет, что она мне подготавливает. Про ранешную жизнь я только заикнулся, а досказать не досказал. Это верно, что жили раньше почти все в сытости. Но разве только для этого рожден человек, чтобы на пузо свое век работать? Сколько хорошего есть на свете, мужики, чего мы никогда не увидим и не узнаем. Во многих местах мне довелось побывать, разное повидать. Какие на земле города понастроены, какие на ней сады растут. А мы С малолетства до старости гнемся за сохой. Одна у нас радость хлобыстнешь в праздник самогона
Чего же не остался в тех городах? засмеялся Тараска.
Ничего ты не понимаешь! Лучка поморщился.
На днях ночевал у меня товарищ Петров из волости, про то же мы с ним говорили. Сказывал он: советская власть все перевернет, перепашет, ничего старого не оставит. Шаркая по полу, присыпанному жженым песком, Лазурька прошелся взад-вперед, остановился, подпер плечом чувал печки. Коммуны везде сгарнизуют. В коммуне все будет общим: кони, коровенки, курицы вся живность. И кормежка из общего котла.
Добро, а? Макся толкнул в бок Тараску. От коммуны, я смекаю, самая большая выгода тебе будет.
Тараска благодушно улыбался, сыто жмурил хитроватые глаза.
А как с верой? спросил Игнат. Он все время молчал, внимательно слушал, крепко сжав в кулаке бороду.
С верой?
Ага, с верой, Лазарь Изотыч. С устоями старинными.
Не знаю, честно сказал Лазурька и там же, у печки, сел на лавку-ленивку. Свет лампы-коптюхи едва достигал до него, лицо Лазурьки белело пятном, черные глаза беспокойно мерцали. Новый дом на старый оклад никто не ставит так разумею. А ты чего, вроде как жалеешь устои старины?
Нет, радуюсь, буркнул Игнат и сердито дернул бороду.
Он боится: зачнут мужики табак курить напропалую и весь воздух спортят, опять засмеялся Тараска.
Не клокочи! с досадой сказал Корнюха. Неужели будет-таки коммуния? Еще когда воевали, нам про нее талдычили. Мужики не верили, посмеивались.
Смеяться не над чем, сказал из темноты Лазурька.
Как же не над чем? Нас вот три брата, и все разные. А что будет в коммунии? Максюха верно подметил, у кого брюхо большое, тому лафа. Получится: когда у котла равняются на самого обжористого, когда работают на самого ленивого.
В партизанах, припомни, на самых трусливых никто не равнялся и еду делили как полагается.
Сравнил кочергу с оглоблей! Там другое, мотнул Корнюха чубом. Там на время, тут на всю жизнь. А еще ребятишки. Скажем, у тебя семья сам да баба, а Тараска каждый год по ребятенку слепливает. И будешь ты на Тараскину шпану хребет ломать.
Ну и что? Зато, когда состарюсь, его дети меня прокормят. Вся деревня как одна семья будет.
Пустое говоришь, Лазарь, пустое, вздохнул Игнат. Уж на что крепко держали в руках семейщину уставщики, а и то, едва столкнулась она с безверием, понесла к себе в дом всякую нечисть. А что будет, когда старые устои под корень подсекете? Откачнете человека от Бога все кувырком пойдет.
Я бы, к примеру, не стал о старых устоях много думать. Пользы от них немного, а вот тут, Лучка притронулся к вязаному шарфу, намотанному на шею, они хомутом давят.
Корнюху тревожило совсем другое. Если Лазурька не брешет, если коммунию установят, нечего пуп надрывать, поднимая хозяйство. Все уйдет на общий двор. А с другой стороны, сам Лазурька в точности не знает, какая она будет, коммуния. Может, придется бежать от нее без оглядки.
Когда мужики стали расходиться, Корнюха придержал у дверей Лучку:
Тебе работник не понадобится?
А что?
Да что На одной кобыленке втроем далеко не ускачешь. Придется нам с Максюхой в работники подаваться.
Не знаю. Лучка сдвинул на брови папаху. Поговорю с тестем. Одного-то, может, и возьмем, а двоих нет: сейчас, брат, за работников прижимают.
Закрывая за Лучкой дверь, Корнюха спохватился: с Игнатом не перетолковал, а в работники нанимается неладно это, в доме должен старший распоряжаться. Хотел тут же и поговорить обо всем, но Игнат сидел за столом, опустив лохматую голову, отрешенный от всего, увязший в своих думах, и Корнюха понял: ничего он сейчас не присоветует.
Позднее, мало-помалу, неприметно для себя Корнюха стал в доме за главного. Надо что сделать по хозяйству сам, не спрашивая Игната, решает и делает. Игнат, похоже, не замечал этого, а может, и замечал, да не хотел мешать Корнюхе налаживать хозяйство.
Но, как и раньше, Игнат заставлял их отбивать поклоны, запрещал есть скоромное в постные дни, не отпускал на посиделки. Вечерами, когда к ним никто не приходил, Корнюха и Макся томились от скуки и наедине зло подшучивали над неожиданной суровостью брата. Строгие правила семейщины казались им дикими и глупыми, и покорялись они старшему лишь из уважения к памяти отца.
Вскоре Макся нанялся в работники к Лучкиному тестю и уехал на заимку. Без него Корнюха совсем было заплесневел, но тут случилось то, чего он никак не ожидал.
Не было дня, чтобы к ним на часок-другой не забежала Настя. Поначалу-то Корнюха к ней не присматривался. Смотреть особо не на что. Кругленькая, справная, конечно, но и других девок бог здоровьем не обидел, поджарую, тонконогую днем с огнем не найдешь во всей Тайшихе. Настя как все, может, только одно и отличие, что больно уж смеяться любит. Чуть что залилась на всю избу, да так, что не утерпишь, вместе с ней засмеешься. На что уж Игнат строгость на себя напустил, а и он, бывало, блеснет зубами из бороды. Со смехом, с шуточками Настя обихаживала избу, и у них завсегда было чисто, свежо, будто и не холостячили.
Лазурька, заставая у них свою сестру, весело хмыкал, похлопывая ее по плечу:
Прогадаешь, Настюха. Старайся, не старайся, жениха в этом доме не заарканишь.
Настя и тут посмеивалась.
К каждому из братьев она относилась по-своему. С Максей шутила, смеялась как-то по-свойски, запросто, а с Игнатом сдержаннее, мягче, с ласковой осторожностью; его же, Корнюхи, вроде как сторонилась, стеснялась, что ли. Иногда раз глянет на него, скраснеет, отвернется, а чаще прыснет в кулак. Что смешного в нем находит не поймешь. А если он долго на нее смотрит теряется. Взяв это на заметку, он стал нарочно изводить ее. Сядет напротив, уставится в лицо и не спускает глаз. Настя заторопится, сделается неловкой и беспременно что-нибудь уронит, прольет. Прямо потеха.
Но однажды она не потупилась, не отвела взгляд, и усмешка сама сползла с Корнюхиных губ. Карие, в крапинках Настины глаза смотрели на него с шалым, бесшабашным вызовом, что-то озорное, задиристое появилось в ее лице. Продолжалось это всего секунду, ну две, а для Корнюхи Настя сразу стала другой, совсем не похожей на ту, прежнюю.