Немецкая осень - Пресс Наталия 2 стр.


Вот почему журналист, попятившийся к выходу из залитого водой подвала в Руре, если его реакция обусловлена осознанными моральными принципами, на самом деле аморален и лицемерен. Сам он, конечно, считает себя реалистом, но нет никого более далекого от реальности, чем он. Он собственными ушами слышал, как голодная семья призналась, что при Гитлере им жилось лучше. Услышав, что множество других семей из других таких же подвалов и даже подвалов и комнат получше признаются в том же, он сделал вывод, что весь немецкий народ заражен нацизмом. Вот почему он далек от реальности он считает немцев единым монолитным блоком, источающим нацистский холод, а не скоплением страдающих от голода и холода людей. Ответ на вопрос с подвохом, который он им задал, возмущает его столь сильно потому, что, по его мнению, живущие в подвалах немцы должны выучить свой политический урок с помощью подвальной сырости, чахотки, отсутствия еды, одежды и тепла, а главным уроком должно стать то, что политика Гитлера и их пособничество проведению этой политики в жизнь привело к падению, то есть спуску в залитые водой подвалы. Разумеется, это правда, но сама постановка вопроса указывает на отсутствие связи с реальностью и полное непонимание человеческой психологии у того, кто его задает.

От людей, оказавшихся этой немецкой осенью в нужде и нищете, требовали, чтобы они учились на собственном несчастье. Никто не думал о том, что голод плохой учитель. Тот, кто по-настоящему голоден и при этом совершенно ничего не может сделать, станет винить в голоде не себя, а тех, от кого, как ему кажется, можно было бы ждать помощи. Голод не предполагает поиска причинно-следственных связей, разве что самых поверхностных, а значит, оказавшийся в такой ситуации человек в первую очередь обвинит тех, кто сверг режим, ранее снабжавший его всем необходимым, потому что теперь его снабжают куда хуже, чем он привык.

Разумеется, это не очень-то высокоморально, но голод к морали не имеет вообще никакого отношения. «Erst kommt das Fressen, dann die Moral»[1] Этой осенью в нескольких городах Германии играли «Трехгрошовую оперу», публика приняла ее на ура, но восхищение было несколько иного рода, чем раньше: то, что раньше воспринималось как острая социальная критика, как с дьявольской точностью сформулированное открытое письмо к социальным институтам, теперь превратилось в песнь песней социальной безответственности.


Голод никудышный учитель, ничем не лучше и война. Если попытаться расспросить живущих в подвалах немцев о ее уроках, то, к несчастью, мы не услышим в ответ, что именно война научила их ненавидеть и презирать режим, эту войну развязавший, потому что постоянная угроза жизни учит нас только двум вещам: бояться и умирать.

Положение, в котором приехавший в Германию осенью 1946 года застал немецкий народ, было, в двух словах, следующим: с моральной точки зрения совершенно невозможно делать какие бы то ни было выводы об идеологических воззрениях этого народа. Ведь голод это своего рода неполноценность, это не только физическое, но и психическое состояние, которое оставляет человеку крайне мало пространства для длительных размышлений. Вот почему здесь можно услышать много крайне неприятных вещей, но и они, учитывая ситуацию, никому не дают права делать однозначные прогнозы. Лично я не слышал ничего более отвратительного, чем высказывание одного директора банка из Гамбурга, который утверждал, что норвежцы, несмотря ни на что, должны быть благодарны немецким оккупантам, потому что они построили много горных дорог!

Апатия и цинизм («dann kommt die Moral»)  вот какую реакцию вызывали у общественности два важнейших политических события: казни в Нюрнберге и первые свободные выборы. Серые кучки гамбуржцев стояли перед досками объявлений, где сообщалось, что смертные приговоры приведены в исполнение. Никто не произнес ни слова. Люди просто читали объявления и шли мимо. На лицах не было понимания серьезности момента лишь полное равнодушие. Да, в одну из школ для девочек в Вуппертале 15 октября школьницы пришли в траурной форме; да, на одном мосту в Ганновере кто-то ночью написал огромны-ми белыми несмываемыми буквами «Нюрнберг фу!»; да, на станции метро, прямо рядом с плакатом, на котором была изображена бомбардировка, какой-то мужчина схватил меня за рукав и прошипел: «Тех, кто это сделал, так и не наказали!» Однако все это были скорее исключения, которые еще сильнее подчеркивали общее безразличие немцев. 20 октября, в день первых свободных выборов, в Берлине стояла гробовая тишина, как и в любое другое мертвое воскресенье. В безмолвных очередях на избирательных участках не было ни единого признака энтузиазма или радости.


Осенью по всей Германии проходили выбо-ры. Активность избирателей была на удивление высока, однако сводилась исключительно к принятию участия непосредственно в процедуре голосования. Обстоятельства были таковы, что выводы из результатов выборов нужно делать с осторожностью. Победа социал-демократов и поражение коммунистов два неоспоримых факта, но при этом далеко не таких однозначных, как если бы это случилось в нормально устроенном обществе. Во время предвыборной кампании социал-демократы в основном занимались внешнеполитическими проблемами, то есть Россией, а коммунисты проблемами внутриполитическими, то есть хлебом. Принимая во внимание условия жизни в подвалах, нельзя говорить, будто итоги выборов показали, что у немецкого народа проснулись демократические инстинкты, скорее следует сказать, что страх оказался сильнее голода.

Было бы неправильно делать какие-то обобщающие выводы о росте нацистских настроений среди немцев, ссылаясь на горькие слова, которые звучат из немецких подвалов, но не меньшей ошибкой было бы и использовать слово «демократия» в связи с результатами немецкого голосования. Если люди живут на грани голода, то борются они в первую очередь не за демократию, а за то, чтобы отодвинуться от этой грани как можно дальше. Вопрос на самом деле стоит задать следующий: не слишком ли рано были проведены свободные выборы? Как мера воспитания демократии, они в любом случае оказались довольно бессмысленными, поскольку против них работало много важных отрицательных факторов на уровне внешней политики: ограниченная свобода передвижения немецких политиков привела к тому, что скептики отнеслись к свободным выборам с изрядным недоверием, воспринимая их скорее как тактическую уловку союзников, целью которой было отвлечь внимание от недовольства их политикой снабжения и поставить под удар немецкие власти. Громоотвод, иначе не скажешь. Необходимым условием возникновения демократии могли бы стать не свободные выборы, а улучшение ситуации со снабжением, появление у людей хоть какой-то надежды. Все, что приводило к постепенному умиранию этой надежды,  урезанные пайки на фоне благосостояния солдат стран-союзников, демонтаж всего без разбора, когда конфискованные материалы просто лежали и ржавели под проливным немецким дождем, выселение из квартиры пяти немецких семей, чтобы освободить место для семьи союзников, и в первую очередь метод искоренения милитаризма с помощью милитаристского режима, стремление вызвать отвращение к немецкой униформе в стране, наводненной союзниками,  все это привело к тому, что попытки насаждения демократии оказались скорее бесплодными, чем полезными, хотя позднее, разумеется, все это следовало бы сделать.

Одним словом, журналисту, попятившемуся к выходу из подвала той осенью, следовало проявить больше смирения, смирения перед лицом страдания, пусть и заслуженного, потому что заслуженное страдание так же тяжело, как и незаслуженное, и вызывает такие же ощущения в животе, груди и ногах, и эти три в высшей степени конкретных болевых ощущения не следует забывать, отвлекаясь на запах горечи и обиды, который заполнил собой Германию этой дождливой послевоенной осенью.

Руины

Когда старые утешения не работают, приходится находить новые, пусть даже абсурдные. В немецких городах приезжий часто сталкивается с просьбой жителей подтвердить, что во всей Германии именно их город больше всего пострадал от огня, бомбежек и разрушений. Они не пытаются найти утешение в несчастье, утешением для них стало само несчастье. Эти люди приходят в дурное расположение духа, когда им говоришь, что в других местах видал разрушения и похуже. Возможно, ни у кого нет права на такие высказывания, потому что каждый немецкий город разрушен ужаснее других, если вам приходится в нем жить.

Берлин: ампутированные церковные башни и купола, бесконечные ряды разрушенных правительственных дворцов, чьи обезглавленные прусские колоннады лежат на тротуарах, уткнувшись в асфальт греческими профилями. Ганновер: перед зданием вокзала на единственной упитанной лошади во всей стране восседает король Эрнст Август в этом городе, где когда-то жили четыреста пятьдесят тысяч человек, легкими царапинами отделался толь-ко он. Эссен: кошмар обнаженных, стынущих на холоде железных конструкций и обвалившихся фабричных стен.

Три моста в Кёльне вот уже два года лежат на дне Рейна, а собор, мрачный и закопченный, одиноко возвышается среди руин, раной в боку зияет новая красная черепица, и в сумерках кажется, будто собор истекает кровью. На крепостных стенах Нюрнберга обрушились внушающие ужас почерневшие средневековые башни. В городках Рейнской зоны из разрушенных бомбежками бревенчатых домов торчат ребра балок. Теперь только в одном городе Германии берут плату за посещение руин: Гейдельберг пощадила война, и в эпоху руин живописные руины старинного замка выглядят как дьявольская пародия на самих себя.


Возможно, повсюду и правда одинаково ужасно. Однако если есть желание зафиксировать поставленные рекорды и стать экспертом по руинам, если хочется создать карту всех руин, которые может предложить приезжему стертый с лица земли город, если хочется увидеть не лежащий в руинах город, а ландшафт самих руин, более пустынный, чем сама пустыня, более дикий, чем горы, и такой же невообразимый, как кошмарный сон, тогда один немецкий город все же окажется вне конкуренции Гамбург.

В Гамбурге есть одно место: когда-то это был жилой район с прямыми широкими улицами, площадями и деревьями, пятиэтажками и газонами, гаражами, ресторанчиками, церквями и общественными туалетами; начинался он от одной станции пригородных поездов и заканчивался чуть дальше следующей станции.

Те пятнадцать минут, что едешь на поез-де, за окном постоянно мелькает что-то вро-де огромной свалки из разрушенных торцов домов, отдельно стоящих стен с зияющими пустотой оконными проемами, которые неподвижно глядят на проходящий мимо поезд, неопределенных развалин, помеченными черными пятнами пожарищ, высокими и четко очерченными, словно триумфальные арки, или маленькими, как скромные кладбищенские надгробия.

Из куч гравия, подобно мачтам давным-давно затонувших кораблей, торчат ржавые балки. Из белых гор разбитых ванн или серых гор камня, из раскрошенной в пыль черепицы и обугленных батарей возвышаются колонны шириной в метр, которые скульптор-судьба высекла в разрушенных кварталах. Заботливо сохраненные фасады существующих домов напоминают театральные декорации к так и не поставленным пьесам.

В этом появившемся три года назад варианте Герники и Ковентри можно найти всевозможные геометрические фигуры: правильные квадраты школьных стен, маленькие и большие треугольники, ромбы и овалы внешних стен огромных доходных домов, которые еще весной 1943 года располагались между станциями Хассельброк и Ландвер.


Поезд на средней скорости проезжает эту не укладывающуюся в голове пустошь примерно за пятнадцать минут, и за все время мы с моей молчаливой сопровождающей не замечаем из окна ни единого человека а ведь когда-то это был один из наиболее густонаселенных районов Гамбурга. Поезд, как и все немецкие поезда, забит под завязку, но, кроме меня и моей спутницы, в окно никто не смотрит, никому не хочется видеть, возможно, самые ужасные руины Европы, но когда я отворачиваюсь от окна, то встречаю взгляды, говорящие: «Он не из наших».

Примечания

1

«Еда на первом месте, мораль потом» (нем.). Из «Трехгрошовой оперы» Бертольта Брехта. Здесь и далее примеч. пер.

Назад