Но я ни «реакционер», ни «демократ». Я стою единственно за благосостояние, за культурное процветание и за национальную силу германского народа, за авторитет и порядок. На эти столбы опирается будущее отечества. Во время войны моей целью были крайняя энергия в ведении войны и обеспечение военных интересов и столь же важных экономических возможностей также и на период после войны.
Бездействие руководителей государства в некоторых вопросах создавало для меня нежелательное положение. Недоброжелатели, а иногда и слишком усердные друзья все более втягивали меня в партийные разногласия без малейшей с моей стороны к тому склонности, без каких-либо моих выступлений. Мои действия вырывались из общей последовательности и искажались. То, что я делал, то, что я говорил, приобретало неприсущее им освещение. Неясные, ни на чем не основанные утверждения получали дальнейшее распространение. Со своим солдатским, открытым мышлением я сначала ограничивался одним пожатием плечами: это было столь несущественно по сравнению с великой задачей, над которой я работал. Позднее я сожалел об этих явлениях, но не мог ничего изменить. Я неоднократно повторял печати просьбу мною не заниматься. Я был к тому же слишком занят, чтобы самому занять определенное положение. Мне не хватало также «кафедры», с которой я мог бы высказываться. Кроме того, я ожидал от германского народа большего понимания жестокой действительности. Правительству же удобно было иметь громоотвод. Вместо того чтобы выступить в мою защиту, оно ничего не делало против начавшейся травли, выставляло меня диктатором, примешивало ко всему верховное командование и обостряло тем самым настроение по отношению ко мне. Это общая картина. Имперские канцлеры, доктор Михаэлис и граф фон Гертлинг, были далеки от такой политики, но тяжелое несчастье уже нагрянуло. При том положении, которое я занимал, это имело последствием беду для всей нации.
На верховное командование и, в частности, лично на меня возлагалась все большая ответственность за всякое зло. Так, например, со мной связали и всю неизбежную тяжесть, все несообразности германской продовольственной системы, на меня указывали как на ее инициатора и виновника. Но ни генерал-квартирмейстер, ни генерал-интендант, ни я не имели никакого отношения к заготовке продовольствия для страны. Оно всецело находилось в руках военного министерства и продовольственного управления, созданного на время войны.
После моего ухода социал-демократические вожди возлагали на меня ответственность за нарушение командующими корпусными округами права собраний.
Это уже находилось совершенно вне моей компетенции.
Вот, может быть, еще более характерный случай.
Зимой 1916/17 года на меня выпали заботы, вызванные расстройством транспорта и недостатком угля. Главная ошибка заключалась в том, что до моего вступления в верховное командование об этом недостаточно заботились. В феврале 1917 года я настоял на установлении должности комиссара по углю. К сожалению, сразу не нашлось подходящего лица. Лишь позднее последовало подходящее назначение. Летом 1917 года верховным командованием 50 000 углекопов было уволено с фронта. В зиму 1917/18 года с отоплением домов дело обстояло более удовлетворительно, чем в предыдущую. Верховное командование достигло этого решительными мерами, однако его не только не поблагодарили, но и не отнесли это улучшение на его счет, хотя верховное командование в нем, несомненно, было более повинно, чем в кризисе предыдущей зимы. Признание этой заслуги не отвечало ходу мышления тех, кто возбуждал против меня недовольство, а также лиц, которым была известна истина и которые тем не менее пассивно относились к кампании против меня.
При огромной ответственности, которая лежала на мне, я жаждал окончания военных действий; иначе это и быть не могло. Я часто высказывался в этом смысле. Однако нужно было достигнуть таких условий мира, которые обеспечивали бы жизненные интересы отечества. В противном случае война была бы проиграна. Я считал мир возможным только в том случае, если бы у противника мирные настроения также брали верх. Одностороннее подчеркивание нашей готовности к миру представлялось мне опасным.
У меня было убеждение, что если о мире говорить и жаждать его всем сердцем, то мира долго не удастся добиться. Пацифистская мысль о «соглашательском мире» у многих была оружием против нас же. Многие искренне думали, что стремление к нему свидетельствует о высоком идеализме, который до сих пор еще не нашел себе осуществления в этом мире борьбы. Но знали ли защитники такого мира, что и противник одного с ними мнения? А если нет, то не было ли ясно, что распространением идеи, что мир соглашения может быть заключен нами в любой момент, накликалось огромное несчастье: если брать людей таковыми, какие они есть, эта мысль решительно ослабляла волю к войне, которую надо было всемерно укреплять. Они заставляли наш народ жаждать мира, но не вызвали стремления к миру у противника. Они этим только воздвигали препятствия на пути к миру, так как Антанта оценивала наше положение и его использовала; они этим затрудняли также и стремление высшего командования склонить противника к миру теми средствами, которые одни ведут к нему на войне. Несмотря на весь свой идеализм, они виновны в несчастье отечества.
Неприятель держал себя так, что я не знаю ни одного момента, которым мы могли бы воспользоваться для заключения умеренного, справедливого и безобидного мира. Все, что по этому поводу распространялось устно и в печати, неверно. Правительство ни разу не указало высшему командованию на возможность заключить мир.
Конечно, мы в любой момент могли бы заключить такой мир, какой нам пришлось заключить теперь. Но какой имперский канцлер, какой государственный человек, какой по-немецки мыслящий деятель остановил бы на нем свой выбор? Возможности другого мира не представлялось, это должны были твердо знать, и раз война уже началась, мы должны были бороться до победного конца.
Граф Чернин, хотя и утаивает правду, в конце концов сходится со мной во взглядах. В своей речи 11 декабря 1918 года он сказал:
«Положение было все время таково, что мы могли бы предложить мир, связанный с крупными потерями, в особенно для нас выгодный момент войны, и тогда могли бы иметь, может быть, надежду, что противник на него пойдет. Но чем блестящее были военные успехи, тем требовательнее становились германские военные, и менее всего было возможно после крупной победы склонить их к политике отречения.
В общем, я полагаю, что за все течение этой войны момент, в который такая попытка действительно имела бы возможность успеха, представился только один раз, а именно после знаменитого сражения у Горлицы»[1].
Сражение у Горлицы было в мае 1915 года. Таким образом, позднее, по мнению графа Чернина, возможность заключить мир не представлялась даже при условии значительных жертв. Но если бы такая возможность представлялась действительно в мае 1915 года или позднее, не только все германские военные, но весь германский народ отклонил бы такой мир, пока он в гордой вере в себя чувствовал силы для борьбы! Государственные люди должны были бы закалять эту самоуверенность и эти силы, чтобы сделать отечество способным одержать победу и спасти его от поражения с его неизмеримыми потерями. Воля неприятеля не давала нам возможности выбора среднего пути; в таком случае наше желание или нежелание мира не играло никакой роли. Воля же противника еще не была сломлена; если бы этого удалось окончательно добиться военной победой, то тогда дипломаты могли бы говорить о безобидном мире, если бы они тогда этого еще продолжали желать.
IV
Генерал-фельдмаршал и я проработали четыре года в полной гармонии, как будто бы были одним человеком. Я видел с глубоким внутренним удовлетворением, что он становится для германского народа идеальным образом этой войны и каждому отдельному немцу представляется олицетворением победы.
Генерал-фельдмаршал предоставлял мне разделять его славу. 2 октября 1917 года, на празднестве его 70-летия, он выразил это особенно глубоко прочувствованными словами.
Полководец несет ответственность. Он ответственен перед всем миром и, что еще тяжелее, перед самим собою, перед своею армией и отечеством. Как начальник штаба и первый генерал-квартирмейстер, я разделял с ним ответственность и отдавал себе в этом все время ясный отчет. Я отвечаю за все свои действия.
Наши стратегические и тактические взгляды совершенно сливались, и сама собою отсюда вытекала гармоническая, основанная на взаимном доверии работа. Выяснив вопросы с моими сотрудниками, я коротко и ясно докладывал генерал-фельдмаршалу мои мысли относительно обстановки и руководства всеми операциями, делая при этом вполне конкретные предложения. Я получал то удовлетворение, что генерал-фельдмаршал, начиная от Танненберга и до моего ухода в октябре 1918 года, всегда соглашался с моим мышлением и одобрял мои проекты приказов.
Мы одинаково смотрели на характер этой войны народов и на вытекавшие из него следствия. Одинаковы были и наши взгляды на заключение мира. Генерал-фельдмаршал, как и я, стремился обеспечить безопасность германского народа от новых нападений. Он, как и я, лично выступал по этим вопросам.
Те, кому авторитет генерала-фельдмаршала стоял и в будущем мог стоять поперек дороги к достижению эгоистических целей, пробовали провести грань между генерал-фельдмаршалом и мною. Его личность не решались затрагивать и обращали свои усилия против меня. Пытались установить различие между мышлением и действиями генерал-фельдмаршала и моими: он олицетворял доброе начало, я злое. Те, кто это распространял, должны были бы, по крайней мере, заставлять генерал-фельдмаршала хотя бы разделять ответственность за это мнимое зло, иначе они подрывали его положение и делали из него человека, не обладающего теми высокими качествами, которые они у него предполагали и которые действительно были ему присущи.
Слава генерал-фельдмаршала крепко укоренилась в сердцах германского народа.
Я его глубоко почитал, верно ему служил и ценил его высокий образ мыслей, его преданность императору, его готовность брать на себя ответственность.
V
Моя жизнь была работой для отечества, для императора и для армии. В течение четырех лет военных действий я жил только для войны.
Мои дни текли размеренно. Пока я был начальником штаба на Востоке и непосредственно руководил войсками, все приноравливалось к требованиям военной обстановки.
Будучи первым генерал-квартирмейстером, в спокойные периоды около 8 часов утра я был уже на службе. Генерал-фельдмаршал приходил приблизительно часом позже, и мы коротко обменивались мыслями о военных событиях, о предположениях и о текущих вопросах.
В 12 часов мы шли на доклад к его императорскому величеству.
Ровно в час был завтрак, продолжавшийся от половины до трех четвертей часа. Около половины четвертого я был опять в своем кабинете. В восемь часов мы обедали, и затем, после полуторачасового перерыва, работа продолжалась до двенадцати или до часу ночи.
Это однообразие редко нарушалось. Даже в течение четырех или пяти дней, которые я находился в отпуске во время войны, я не был свободен от служебных дел.
Со всеми частями фронта и со ставками союзников я был соединен телефонами и телеграфами. Армии присылали утром и вечером срочные донесения, а об особых событиях доносили немедленно.
Начальник полевого телеграфа на Восточном фронте, полковник Леман, а позднее начальник полевого телеграфа всех армий генерал-майор Гессе помогали мне предусмотрительно и надежно. Телеграфные части штаба главнокомандующего Восточным фронтом под командой капитана Маркау и полевая телеграфная дирекция под управлением почтового советника Онезорге, обслуживавшие связь, работали прекрасно.
С одной стороны, было необходимо отдавать себе ясный отчет во всех событиях на огромных фронтах, а с другой стороны, надо было взять на себя огромное бремя непосредственно чувствовать биение пульса боя. Высшее командование должно было немедленно узнавать о всех важных событиях; слишком часто, при недостатке резервов, приходилось непосредственно принимать чреватые последствиями решения.
Общее руководство операциями, заботы об армии и о военном напряжении родины занимали первое место среди других проблем. Военно-политические программные вопросы стояли на втором плане.
Часы занятий заполнялись личной работой, докладами подчиненных мне начальников отделений и управлений и переговорами.
Я с особым удовольствием и удовлетворением вспоминаю совместную службу и товарищескую жизнь как в моем штабе на востоке, так и в ставке.
При огромной нагрузке в работе и при тяжелой ответственности, выпавших на меня, я мог использовать как сотрудников только людей прямых и с инициативой; я требовал, чтобы они без утайки высказывали мне свое мнение, что они делали подчас вполне откровенно. Наша совместная работа была основана на взаимном личном доверии. Мои сотрудники гордо и надежно были преданы мне. Они были моими самоотверженными и самодеятельными помощниками, проникнутыми высоким чувством долга. Конечно, решение зависело от меня, так как ответственность исключала всякое промедление. Война требовала быстрого хода дел. Но в моих решениях не было произвола, и я никого не обижал, когда мне приходилось отклонять предложения моих сотрудников. В тех случаях, когда различные варианты являлись равноценными, я всегда прилагал старания отдать дань уважения отклоняемому мнению, не оставляя никакой неясности.
Меня радовали слава и доброе имя моих сотрудников. Я всегда утверждал и говорю и теперь еще, что война имела такой огромный размах и предъявляла столь великие требования, что одному человеку ответить на них было невозможно. Оставался широкий простор, на котором могли блистать мои сотрудники.
На востоке мой первый сотрудник, тогда подполковник, теперь генерал-майор Гофман, был чрезвычайно одаренным, прокладывающим дорогу вперед офицером. Насколько я его ценил как солдата, видно из того, что, когда в августе 1916 года я был назначен в ставку, я предложил его своим заместителем. На этом посту он заявил о себе так же блестяще, как и раньше, когда он был моим старшим офицером генерального штаба.
В ставку для оперативной работы я взял подполковника Ветцеля. Я знал и ценил его уже раньше. Он прекрасно знал Западный фронт. Он там выдвинулся, будучи старшим офицером генерального штаба и начальником штаба III армейского корпуса, и особенно отличился под Верденом. Это был настоящий преданный солдат, с твердым характером, с богатой инициативой, восприимчивый, точный в работе, он был для меня незаменимым дорогим помощником. К сожалению, мы в сентябре 1918 года расстались, сохранив взаимное уважение; это было вызвано той причиной, что мне пришлось произвести в штабе перегруппировку, чтобы обеспечить себе немного больше отдыха.
За подполковником Ветцелем следовали полковник Гейэ и майор фон Штюльпнагель, который долгое время служил у меня в отделении в Берлине. Они обладали твердым, открытым солдатским характером. С ними я пережил самое тяжелое время, которое может пережить солдат, когда выяснилось, что в военном отношении войну мы выиграть не можем. Расставаться с ними в этот момент было для меня самым тяжелым испытанием.