От Пушкина до Цветаевой. Статьи и эссе о русской литературе - Мачинский Дмитрий Алексеевич 2 стр.


По другим, также достаточно достоверным данным, предсказание в основных чертах было повторено на юге неким греком, гадавшим Пушкину по способу, напоминающему гадание Боброка и Дмитрия Донского перед Куликовской битвой.

Не сомневаюсь, что перекличка полученного Пушкиным предсказания о смерти его от «белой головы, белой лошади» с мотивом смерти Олега по предсказанию от коня, а в реальности от белой головы лошади (то есть от черепа)  не могла не быть замечена поэтом и обострила его обычный интерес и к теме судьбы, и к узловым образам русской истории.

После того как мои взгляды на всю тему «от вещего Олега до Медного всадника» сложились и были изложены в лекциях, я наткнулся на прекрасную статью ученого структуралистской школы под названием «Вещий Олег и Медный всадник»[4], в которой отдельные мои соображения были предвосхищены, хотя во многом наши родственные концепции и расходятся. Чего не заметил автор этой статьи так это темы «белой головы, белой лошади» в предсказаниях как одного из импульсов к созданию «Песни». И это тем более странно, что фамилия этого ученого Вайскопф, то есть «белая голова», в чем я, в традициях Пушкина, увидел знак, подтверждающий правильность моей концепции.

В своей эпической балладе, сопоставив тайно себя и Олега, Пушкин угадал неразрывную связь своей судьбы, как первого российского национального гения-творца, с судьбой России в национально-государственном плане (олицетворением которой является Олег) и, возможно, отчасти предсказал образно и собственную судьбу.

Одновременно с созданием «Песни» в сознании поэта подспудно идет поиск того краеугольного образа, в котором сконцентрирована судьба России. Естественно, первым кандидатом является все тот же Олег, и рядом с планом поэмы «Братья разбойники» (18211822) записан набросок другого плана: «Олег в Византию. Игорь и Ольга. Поход». А в набросках произведения о Мстиславе, сыне св. Владимира, поразительная историософская интуиция Пушкина выводит его на образ Ильи Муромца, краеугольного героя русского эпоса, через свое имя и функции, так же как Олег, связанного с темой Громовержца и архетипически являющегося его земной христианизированной ипостасью. Причем из всех сюжетов, связанных с Ильей, Пушкина безошибочно привлекает тема «сыноборчества» Ильи и связанная с «сыноборством» тема судьбы России. Вот эти записи, датируемые тем же 1822 годом:


«Илья в молодости обрюхатил царевну татарскую она вышла замуж, объявила сыну, сын едет отыскивать отца».

«Илья идет за ним <за Мстиславом.  Д. М.>  встречает своего сына сражается с ним»

«Илья хочет представить сына Владимиру вместе едут ».

«Илья находит пустынника, который пророчествует ему участь России».

«На Россию нападают с разных сторон все враги ее» [ПСС, т. 4: 294295].

* * *

В 1824 году Пушкин оказывается в Михайловском в связи с обвинением в «афеизме». Там до него и доходят сведения о происшедшем 7 ноября петербургском наводнении. Пушкин отзывается в письме брату: «Что это у вас? потоп! ничто проклятому Петербургу!» (письмо от 20 ноября 1824 года [ПСС, т. 10: 86]), а также ироническими стихами:

«Ничто» в данном случае означает небытие, уничтожение. Выраженное в письме к брату отрицательное отношение к Петербургу не случайность, в стихах поэта до «Медного всадника» незаметно, чтобы он особенно любил «Петра творенье». Симптоматично, что в обоих текстах наводнение трактуется как «потоп», то есть как Божья кара греховному городу. И никакого оттенка трагизма в трактовке события.

В 1825 году Пушкин впервые активно пытается изменить течение своей судьбы, до сих пор определявшейся отнюдь не им самим. Его политические взгляды этого времени, его верность идеалам личной и политической свободы, несмотря на искажение их в ходе Французской революции, выражены в стихотворении «Андрей Шенье». Поэт предпринимает попытку вырваться за границу под предлогом необходимости лечиться от аневризмы. Когда этот план срывается не без помощи друзей Пушкина, он в бешенстве пишет оставшиеся в неразборчивом черновике стихи «Заступники кнута и плети».

Приближается осень, годовщина «потопа», приближаются о чем поэт не ведает крупные перемены и потрясения в судьбе России и в судьбе Пушкина.

И тут в его стихах неожиданно появляется, и сразу в состоянии движения, фальконетовский памятник Петру.

Стихи эти сообщены Дельвигу в письме от октября ноября 1825 года, то есть примерно в годовщину наводнения. Вчитаемся. Если отбросить сквозящую в каждой строке ненависть к Александру Благословенному, запершему поэта в Михайловском за несколько сдержанных «атеистических» строк в частном письме, поправшему его личную свободу,  то о чем, собственно, речь?

Устами самодержца говорится о буре, которая повалила главный памятник самодержавия, но затем выясняется, что это не всерьез, памятник устоял. А затем в словах самодержца возникает тема повешения и жестокого закона. И все это за месяц до декабрьского мятежа, который произойдет у подножия «Медного всадника» и кончится повешением руководителей восстания. Можно ли представить лучшее интуитивное предчувствие того, что произойдет 14 декабря? Пушкин гениально набормотал в стихах не для печати то, что иногда знал о будущем его поэтический дар.

Но Пушкин не был бы Пушкиным, если бы в такой роковой момент его провидческий дар выразился бы только в этих саркастических куплетах. Почти одновременно с ними он пишет стихи на лицейскую годовщину 19 октября, где среди прочего успевает простить царя, послать прощальный привет Пущину и Кюхельбекеру и уверенно предсказать, что через год его ссылка кончится и он вернется к друзьям

Одновременно к годовщине наводнения (7 ноября) он завершает «Бориса Годунова», где на примере доступного для горьких откровений образа царя Бориса (не принадлежащего ни к Рюриковичам, ни к Романовым) ставит проблему расплаты царя за преступление против совести; преступление это, выраженное в детоубийстве, в убийстве царевича, то есть сына государя, сына и будущего России, скрыто представляет вариацию все той же темы сыноубийства как прирожденного и повторяющегося греха российских властей и российской государственности. Свое отношение к преступлению Пушкин выражает, как явствует из письма Вяземскому, голосом юродивого.

Затем, в начале декабря, Пушкин узнает о смерти Александра I. «Я пророк!»  пишет он Плетневу, считая, что в «Андрее Шенье» он предсказал ситуацию, связанную со смертью Александра и своим возможным освобождением из ссылки. Поэт садится в повозку, чтобы без разрешения вернуться в Петербург и скрытно явиться на квартиру Рылеева, где он должен был оказаться вечером 13 декабря. Но тут последовали недобрые приметы дорогу стали перебегать зайцы, появился священник этого чуткий к приметам Пушкин перенести не мог и вернулся в Михайловское.

И начинается 1826-й, переломный год в жизни Пушкина. Он пишет письмо Николаю с объяснением и просьбой о помиловании. И все время надеется, что царь помилует его друзей. Но 24 июля он узнает о казни. Душевное напряжение Пушкина достигает предела В начале сентября за ним является фельдъегерь, и 8 сентября в Москве происходит разговор Пушкина с Николаем I. Где-то около этого времени Пушкин создает своего «Пророка». В Полном собрании сочинений (1957, т. II) этот шедевр датирован 8 сентября 1826 года. Если принять эту дату, то получится, что Пушкин написал «Пророка» сразу после утренней аудиенции. Это маловероятно. Возможно, на 8 сентября падает какой-то этап работы над стихотворением. Скорее всего, оно создано между 24 июля и 8 сентября, а возможно, зародилось и еще ранее. В записках А. О. Смирновой-Россет, опубликованных ее дочерью, сообщается, что Пушкин отправился в Святогорский монастырь заказать панихиду «по Петре Великом» и там, ожидая ушедшего монаха, раскрыл Ветхий Завет на видении Иезекииля; текст этот чем-то поразил Пушкина, и через несколько дней ночью он написал «Пророка», слова которого «увидел во сне». Этому рассказу пушкинисты не склонны доверять, мне же кажется, что в нем присутствует отзвук истинного происшествия. Панихиду «по Петре Великом» дочь Смирновой-Россет вряд ли могла придумать (заказал же Пушкин 7 апреля 1825 года обедню за упокой души Байрона). Во всяком случае это устное предание связывает возникновение «Пророка» с имперской темой, с Петром.

«Пророк»  нескончаемая тема для размышлений и ассоциаций. В любом случае пророк Пушкина не апостол христианского всепрощения, он ближе к огненосным ветхозаветным пророкам или к пророку ислама

Остановимся лишь на одном мотиве:

И последняя строка:

Глаголом жги сердца людей.

И ни слова о том, каков будет смысл этого жалящего и жгущего глагола.

Здесь невольно приходят на ум сохранившиеся в памяти Погодина строки, также относимые к 1826 году:

Сопоставление обоих «Пророков» позволяет предполагать, что последняя приведенная строфа произнесена уже жгущим жалом «мудрыя змеи».

8 сентября 1826 года Николай поступил безошибочно, демониально с позиций имперских интересов. Он даровал Пушкину полное прощение и личную цензуру в обмен на то, что из его кабинета вышел, как выразился Николай, «мой Пушкин».

Написав «Пророка», Пушкин тут же вынужден был отказаться от реализации пророческого дара в своем творчестве. Начался путь, ведущий к камер-юнкерству. Пушкин отказался от воспевания свободы общественной, его личная свобода была ущемлена и оскорблена, цензура царя обернулась цензурой главы III отделения Бенкендорфа. Перемена в политических взглядах Пушкина во многом была искренней. Но момент договора с властью, договора с империей, просто физического страха играли свою роль. И, как предсказывалось в «Песни о вещем Олеге», ради того, чтобы избегнуть страшной судьбы, пришлось отчасти сменить коня, сменить Пегаса. Хотя прежний вольнолюбивый Пегас, судя по ряду признаков, был по-прежнему мил Пушкину, и иногда его ржание слышно в стихах, а незадолго до смерти он звучно еще раз напомнил о себе.

О том, что Пушкин в 1826 году явственно услышал поступь собственной судьбы, услышал «шаги Командора» (задуманного именно в этом году), свидетельствует появление новых, ранее не планировавшихся глав «Евгения Онегина», тех, где «сон Татьяны» и дуэль. В ритме шагов Онегина в сцене дуэли отчетливо слышна поступь судьбы, а Онегин из разочарованного денди превращается в орудие судьбы, подобное статуе Командора, орудие, сомнамбулически исполняющее волю того своего двойника-хозяина, которого видит во сне душа Татьяны.

Упрощенно: Пушкин извлек Онегина и Ленского из тех двух основных состояний своей личности, образ коих он дал в своем «Поэте». Онегин весь (до любви к Татьяне)  вне творчества, его «душа вкушает хладный сон» (вне зависимости от того, что сон этот достаточно изощрен в культурном и интеллектуальном отношениях); Ленский весь трепещущая «душа поэта». И вот в 1826 году (глава писалась с 4 января по 1 декабря) Пушкин неожиданно для себя видит и описывает, как порождение его внепоэтического «я» убивает дитя его поэтического «я». А Татьяна, его «милый идеал», воплощение тайного божества Любви, Красоты и Печали, отчасти выражение высоких уровней его собственной лирической души, во сне прозревает всю неизбежность этого убийства и видит некоего «хозяина» этого отрезка судьбы с лицом Онегина. И сны Татьяны, и ее суеверия с зайцами и монахами все это из недр пушкинской души, этой пифии, постоянно слушавшей судьбу, а с декабря 1825 года услышавшей ее поступь особенно явственно. 8 сентября 1926 года судьба приняла отчетливое обличье Николая Павловича. И некое нет, еще не убийство,  но отказ от части себя, отказ от права на выражение этой части произошел в самом Пушкине.

22 декабря 1826 года, через неделю после годовщины декабрьского восстания, Пушкин, надеясь напечатать «Бориса Годунова», пишет «Стансы»:

«Казни» в интересах «славы и добра» как бы прощаются Николаю по аналогии с Петром, которому за «славные дни» уже явно все прощено

Но имперский инстинкт обмануть трудно, и государь советует поэту переделать «Бориса Годунова» в исторический роман

Пушкин, как и многие поэты, весьма напряженно ждал наступления своего тридцатилетия вспомним «Ужель мне скоро тридцать лет?» из «Евгения Онегина». Когда один знакомый в 1828 году процитировал эту фразу с ошибкой «Ужель мне точно тридцать лет?», Пушкин поправил его: «Нет, нет! у меня сказано: Ужель мне скоро тридцать лет. Я жду этого рокового термина, а теперь еще не прощаюсь с юностью» [Полевой 1888: 276]. 26 мая (ст. ст.) 1828 года Пушкину исполнилось 29. То есть наступил 30-й год его жизни самое время подведения промежуточных итогов. И в день рождения он пишет:

Заметим, что о Боге напрямую ни слова, жизнь видится как производное «враждебной власти» судьбы? Многое в этих стихах от постоянно присутствовавших в многоструйной душе сомнений. Но как некий промежуточный итог они отчетливо характеризуют полтора года, протекшие после «Стансов». За неделю до рождения Пушкин роняет строку:

И с отвращением читая жизнь мою

Но и прекрасные, печальные и свободные стихи промежуточного горького итога подверглись своеобразной «цензуре» и «рецензированию»  на этот раз со стороны церковного авторитета.

А летом 1828 года на Пушкина обрушиваются обвинения в авторстве «Гавриилиады» и распространении «революционных» строф из «Андрея Шенье». В последнем Пушкину удается оправдаться, а в отношении первого он обращается с откровенным признанием к Николаю, который своей волей закрывает дело, этим еще больше привязав Пушкина к колеснице империи. С этого времени за Пушкиным устанавливается негласный надзор.

В связи с этими событиями пишется «Предчувствие»:

Снова рок, судьба постоянное грозное и враждебное безличное начало, присущее мирочувствию Пушкина.

И далее:

Если не спасение, то последняя опора все в том же, в женской красоте, в женской душе, во всех многоликих проявлениях Женственного, этого постоянного доброго ангела Пушкина.

Но след от событий и состояний весны лета 1828 года тянется за ним, и в начале января 1830 года (уже после наступления тридцатилетия) Е. М. Хитрово сообщает Пушкину назидательные стихи митрополита Филарета, являющиеся благочестивой переделкой и одновременно ответом на стихи Пушкина, написанные в его двадцатидевятилетие.

Вот начало этих стихов:

И середина:

(Что канонически неверно а дьявол на что?)

Е. М. Хитрово просит поэта ответить на эти стихи, что он незамедлительно исполняет. Еще бы! Он хорошо помнит, как за несколько печальных и серьезных «атеистических» фраз был сослан в Михайловское, над ним висит обвинение в авторстве «Гавриилиады». А Пушкин весь в планах женитьбы, и новая ссылка или хотя бы некий осуждающий шум вокруг его имени ему ни к чему. И он отвечает почтительнейшими стихами со следующей концовкой:

Это стихи «Дар напрасный»  «буйные мечты»?! Это душа Пушкина, которая увлечена Гончаровой и планами брака, а одновременно страстными воспоминаниями о К. Собаньской,  «отвергла мрак земных сует»?! Это Филарет (при всех его несомненных достоинствах), которого Пушкин в другом контексте назвал «старый лукавец»  «серафим»?!

В год приближающегося тридцатилетия Пушкин наконец полномасштабно выходит на краеугольную личность новой истории России: он создает «Полтаву» и в ней убедительный зрительно, динамичный, реалистичный и одновременно символичный образ Петра:

Здесь, при Полтаве, в кульминационный момент жизни Петра, «лик его ужасен», но он и «прекрасен как божия гроза». (В «Медном всаднике», в приложении к его памятнику, останется лишь «ужасен».)

Меня убеждают аргументы П. Е. Щеголева в пользу того, что «Посвящение» поэмы адресовано Марии Волконской (Раевской). Другая же Мария, героиня поэмы, гибнет не из-за любви к Мазепе, а потому, что ее любовь и она сама (как и героиня «Посвящения») попадают в то «колесо российской истории», в движение которого вовлечены и Мазепа, и Кочубей и которым в данный момент управляет (по видимости) Петр.

Назад Дальше