Аркадий и Георгий Вайнеры
Петля и камень в зеленой траве
Евангелие от палача
© А. А. Вайнер, Г. А. Вайнер, (наследники), 1990, 1991
© Оформление. ООО «Издательская Группа Азбука-Аттикус», 2023
Издательство Азбука®
Серийное оформление Вадима Пожидаева
Оформление обложки Егора Саламашенко
* * *
Время, когда это происходило, ушло от нас и превратилось в историю. Но «история должна быть злопамятной», говорил тишайший великий историк Николай Михайлович Карамзин. И, как бы следуя сей заповеди, авторы романа не делают никаких попыток писать об этом времени, «добру и злу внимая равнодушно». Они не летописцы, они судьи Они никого не милуют.
Лев Разгон. Из вступительной статьи к роману «Петля и камень в зеленой траве»То, что люди не знают обстоятельств, в которых происходит действие «Евангелия от палача», это не только никак не останавливает, а наоборот, подвигает. Потому что если они читают хорошую книгу Если человек ее читает, он начинает понимать то, чего он не понимал и не знал. Он проникается пониманием той эпохи
Хваткий не антисемит, не русофоб. Он враг человечества представитель той особой породы, которая не против евреев, русских или негров, она против всех людей. Люди этой породы дьяволы, Сатана в человеческом обличье
Аркадий Вайнер* * *
Петля и камень в зеленой траве
От авторов
Известно: у каждой книги своя судьба. И особый интерес вызывают судьбы нетривиальные.
Думается, роман «Петля и камень» переживает именно такую, необычную судьбу.
Книга была задумана и написана в 19751977 годах, когда короткая хрущевская оттепель осталась далеко позади, в самый разгар брежневского «застоя», в условиях, при которых строить какие бы то ни было политические прогнозы было, по крайней мере, авантюрным легкомыслием.
Все видели, к чему мы пришли; никто не мог сказать куда мы идем.
Разгул всесильной административной машины, новый культ личности, океан демагогической лжи, в котором утонуло наше общество, нарастающая экономическая разруха, всеобщее бесправие вот социальная и духовная атмосфера, в которой создавался и которую призван был воссоздать наш роман.
Задача казалась нереальной, тем более что авторы «умудрились» положить в его основу две самые запретные, самые острые, самые неприкасаемые «зоны»: беззаконную деятельность органов госбезопасности того периода и «еврейский вопрос»! И притом взяли себе принципом описывать правду, одну только правду, ничего, кроме правды
Роман, судя по всему, был заранее обречен. Он и лежал «в столе» до поры, доступный лишь самым близким людям. С учетом печального опыта гроссмановской «Жизни и судьбы», сохранившейся просто чудом, авторы не показывали рукопись в редакциях, не хранили ее дома, а фотопленку с зашифрованным текстом укрыли в надежном месте, отклоняя лакомые предложения западных издателей, это уже был горький урок Синявского и Даниэля.
Но рукописи не горят.
И приходит однажды их пора.
Август 1989 годаМоскваЧасть первая
Подробности разгадки я не знаю,
Но, в общем, вероятно, это знак
грозящих государству потрясений.
В. Шекспир. Гамлет
1. Алешка. 9 июля 1978 года. Москва
Я знал, что это сон.
Небыль, чепуха, болотный пузырь со дна памяти. Дремотный всплеск фантазии пьяницы. Судорога похмельного пробуждения.
Но сил прогнать кошмар не было. И не было мысли вскочить, потрясти головой, закричать, рассеять наваждение
Услышал негромкий стук, даже не стук, а тихий треск расколовшегося дерева. Торчит из двери огромный нож. Кинжал с черненой серебряной ручкой, весь в ржавчине и зелени, еще мелко трясется. И прежде чем он замер, я разглядел на рукоятке выпуклые буквы «SSGG». И хотя я никогда в жизни не видел этого кинжала, я сразу сообразил, что это повестка тайного страшного суда ФЕМЕ. Не шелохнувшись, лежал я на тахте, глядя с ужасом на вестника кары, и пытался сообразить почему мне? За что?
Дверь неслышно растворилась, и я увидел их. Трое в длинных черных капюшонах с прорезями для глаз и рта. Но обувь у них была обычная черные полуботинки. И форменные брюки с кантом.
Они молча смотрели на меня, но во сне не нужны слова, мы хорошо понимали друг друга.
Ты знаешь, кто мы? беззвучно спросил один.
Да, гауграф. Вы судьи Верховного трибунала ФЕМЕ.
Ты знаешь, кто уполномочил нас?
Да, гауграф. Вас наделили беспредельными правами властители мира.
Ты знаешь, что мы храним?
Да, гауграф вы храните Истину и караете праздномыслов, суесловов и еретиков.
Ты знаешь символы трибунала ФЕМЕ?
Да, гауграф. Штрих, шиайн, грюне грас «петля и камень на могиле, заросшей зеленой травой».
Значит, тебе известен приговор ФЕМЕ?
Да, гауграф. Суд ФЕМЕ выносит один приговор смерть. Но я ведь никогда и ничего
Разве? молча засмеялся судья. А как хранится тайна ФЕМЕ?
За четыреста лет никто не прочитал ни одного дела ФЕМЕ, и на каждом архивном пакете стоит печать: «Ты не смеешь читать этого, если ты не судья ФЕМЕ»
Ты хотел нарушить тайну ФЕМЕ, мертво и решенно сказал гауграф.
Но я ничего не видел! Я ничего не знаю! Я не могу нарушить тайну!..
Ты хотел узнать этого достаточно! молча всколыхнулись черные капюшоны, и сквозь обессиливающий ужас забилась мысль-воспоминание, что я их знаю.
Я не хочу умирать! разорвало меня животным пронзительным воплем, но гауграф протянул руку к кинжалу, и обрушился на меня грохот и пронзительный вой
Дверной звонок гремел настырно, въедливо. Тяжелыми ударами ломилось в ребра огорченное страхом и пьянством сердце.
Я приподнялся на постели, но встать не было сил громадная вздувшаяся голова перевешивала тщедушное скорченное туловище, и весь я был как рисунок человеческого тела в материнской утробе. В огромном пустом шаре гудели вихри алкогольных паров, их горячие смерчики вздымали, словно мусор с тротуара, обрывки вчерашней яви. Мелькали клочья ночного кошмара, чьи-то оскаленные пьяные хари с кем же я пил вчера? и вся эта дрянь стремилась разнести на куски тоненькую оболочку моего надутого черепа-шара. Кости в нем были тонюсенькие, как яичная скорлупа, и я знал, что положить ее обратно на подушку надо очень бережно.
Пусть там звонят хоть до второго пришествия мне следует осторожно улечься, очень тихо, чтобы не разбежались длинные черные трещины по скорлупе моей хрупкой гудящей головы, натянуть одеяло повыше, подтянуть колени к подбородку, вот так, теснее, калачиком свернуться так ведь и лежит в покое, тепле и темноте многие месяцы зародыш. Я зародыш, бессмысленный пьяный плод рода человеческого. Не трогайте меня я не знаю ничьих тайн, оставьте меня в покое. Я хочу тепла и темноты. На многие месяцы. Я еще не родился. Я сплю, сплю. В моей огромной пустой голове шумит сладкий ветер беспамятства
Потом прошло, наверное, полторы-две вечности я открыл глаза снова и увидел крысу. Худощавую, черную, в модных продолговатых очках. Я смотрел на нее в щель из-под одеяла может быть, не заметит, что я уже не сплю. Но она сидела почти рядом за столом и в упор смотрела на меня. Я не шевелился, прикидывая потихоньку может быть, юркнет крыса в дверь, вслед за ночными судьями?
Крыса посидела, пошевелила длинной верхней губой, где у всех нормальных крыс должны быть щетинистые рыжие усы, а у этой ничего не было, и сказала:
Детки, в школу собирайтесь, петушок пропел давно
Голос у крысы был тонкий и культурный. Но я на эти штучки не покупаюсь. Лежал не дыша, как убитый.
Алешка, брось выдрючиваться, вставай, сказала крыса, и ее культурный голос чуть вибрировал, будто она выдувала слова через обернутую бумагой расческу есть такой замечательный инструмент у мальчишек.
Как прекрасно было бы мне жить в плаценте постели, маленьким, еще не родившимся в этот паскудный мир плодом! Как было бы тепло, темно и покойно во чреве похмельного сна! Но возникла крыса, и надо рождаться в сегодняшний день. И я высунул в мир голову благо за промчавшиеся вечности стала она много меньше и тверже.
Здравствуй, Лева, сказал я крысе, и этот мой первый новорожденный звук был сиплым и серым, как утро за окном.
Тебе сварить кофе? спросила крыса.
Свари, пожалуйста, Лева, мне кофе, ответил я вежливо, хотя хотелось мне не кофе, а пива. А ты как попал сюда?
А мне открыл твой сосед такой милый старикан
Милый старикан Евстигнеев пенсионер конвойных войск, веселый стукач-общественник впустил ко мне крысу.
Но Лева знал, что я спрашиваю его не о том, кто открыл ему дверь, а зачем он пришел ко мне. Штука в том, что когда я приоткрыл глаз и увидел его острый голодный профиль, чуть смазанный металлической оправой очков, я уже понял: случилась лажа, день моего новорождения отмечен какой-то крупной неприятностью.
Приятные неожиданности могут случаться и со мной, допускаю: умер Мао Цзэдун, мне дадут Государственную премию РСФСР или я угадаю шесть цифр в спортлото, но ни с одной из этих приятностей ко мне не явится спозаранку Лев Давыдович Красный. И не станет варить мне кофе для опохмелочки. Он мне принес гадость, огорчение, боль это все уже здесь, в моей комнате, он насыпает все это противное вместе с сахаром и коричневым порошком кофе в старую, закопченную турку, чтобы подать мне в постель этот странный напиток с горьковатым ароматом кофе и кислым вкусом беды. А я только что родился, я еще не оторвал пуповину сна
Милый старикан-стукач впустил ко мне заботливую крысу.
Я вылез из постели и увидел, что спал в рубашке, брюках и носках. Пиджак валялся на полу, один башмак у двери, а другой почему-то на стуле. Не помню я как вернулся домой.
Красный смотрел на меня с отвращением. У него неправильная фамилия он не красный, он как петлюровский флаг весь жовто-блакитный. Голубые подглазья, желтые скулы, синеватый от бритья подбородок. Лихая замшевая куртка нежно-оранжевая и роскошный небесный бантик. Он не Красный. Он жовто-блакитный.
Хорошо отдохнул вчера? спросил Лев Давыдович Жовто-блакитный.
Замечательно. Жаль, что тебя не было, сказал я совершенно искренне. Там, где я вчера налузгался, кто-нибудь обязательно поколотил бы крысу.
Ты куда? Кофе уже готов! закричал он, будто испугался, что я смоюсь со своей жилплощади и он не успеет укусить меня.
Успеет, наверняка успеет.
Я в уборную. Можно?
Спасибо за доверие, засмеялся Лева, а длинные желтые зубы выдвинулись грозно вперед, и я на всякий случай попятился.
В гулком коридоре огромной коммунальной квартиры было совсем пусто, и только Евстигнеев отирался рядом с кухней, перекрывая дорогу в сортир.
Доброго вам здоровьичка, Алексей Захарович, сказал он с чувством.
Здорово, Евстигнеев.
Дружок к вам пришел спозаранья, звонил, звонил, я уж и пригласил его пройти. Видали?
Нет, не видал.
Не видал?! всполошился Евстигнеев. Он как вошел к вам, так я, почитай, все время из коридора не отлучался.
Рыхлые склеротические щеки Евстигнеева стали наливаться синевой.
Куда же он подеваться мог? волновался старичок, и все его надувное-набивное лицо перекатывалось серыми комьями. В тряпичной душе филера бушевали сильные страсти ищейка сорвалась со следа.
Я поманил его пальцем и сказал на ухо тихо и значительно:
Он, наверное, вышел через окно
Куда? совсем взбесился Евстигнеев. С пятого этажа-то?
В эмиграцию подался. Знаешь, они какие!
А сам нырнул в уборную. Уселся и стал читать старые газеты, аккуратно сложенные в мешочек на двери. Газета сообщала, что строители сделали очередной трудовой подарок населению пустили вторую очередь комбината по выпуску тринилфинилакриловой кислоты, в связи с чем больше нам не надо волноваться за судьбу анилнитрилового производства.
Прекрасно, хоть одна проблема для меня решена.
Вот тоже интересно прополку сорняков на полях закончили в целом на неделю раньше. Славу богу, прямо гора с плеч.
Елабужские машиностроители взяли обязательство выпустить сверхплановой продукции на сто двадцать тысяч рублей. Какая там у них продукция выяснить не удалось, потому что рядом с заметкой из газеты был опрятно вырезан прямоугольный кусок. Этой сортирной цензурой занимался Евстигнеев он забирает из уборной к себе в комнату газеты и ножницами вырезает с первых полос официальные фотографии, чтобы мы не оскверняли эти вдохновенные лица способом, особо унизительным для их достоинства.
Со стоном и рокотом бушевала вода в осклизлых сопливых трубах, черные космы паутины провисли по углам. По стене полз клоп. Тьфу, пропадите вы!
Между уборной и моей комнатой метался обезумевший от горя стукач, он крутился под дверью, как кот, вожделенно и трусливо, его снедали тоска и желание просочиться в комнату через щелку под дверью.
Алексей Захарыч, а как же теперь Он просунулся ко мне, но я отодвинул его несокрушимой рукой железной десницей, красивой и могучей, как рука миролюбивых народов на плакатах, где она перехватывает хилые алчные грабки мировых империалистов, милитаристов, сионистов и прочих Пиночетов.
Пошел вон, старик, сказал я ему застенчиво. Не светись у моей замочной скважины, не то я тебя ненароком дверью прищемлю
Дык дык Вить закудахтал Евстигнеев, но я уже был в комнате. Вместе с Жовто-блакитной крысой.
Лев Давыдович чинно кушали кофе. И вид у него был абсолютно невозмутимый, будто он каждое утро ненароком забегает ко мне вестишками перекинуться, кофейком побаловаться, о совместной вечерней жизни договориться. Но в его маленьком мозгу, ладно скроенном, хитро скрученном, нашей жизнью зло надроченном по скользким глухим лабиринтам бесчисленных извилин и перегонным стрелкам нейронов уже мчались незримые электрические сигналы моей беды. И хотел я изо всех сил оттянуть разговор. Да крыса не спешила вцепиться в меня.
Пей кофе, остынет, сказал он.
А у тебя выпить, случайно, не найдется? спросил я безнадежно.
Я по утрам не пью.
Не ври, Лева. Ты и по вечерам не пьешь. Ты бережешь себя для народа.
Он пожал своими замшевыми худыми плечиками, и было в его коротком жесте неизбывное море презрения.
А я стал стягивать с себя все ношеное, мятое, спаное, жеваное, грязное, и, пока я ходил голый по комнате, доставая из шкафа белье и с вешалки купальный халат, Жовто-блакитный смотрел на меня в упор с ленивым любопытством, и никакой неловкости он не испытывал, и не пришла ни на миг ему мысль, что надлежало бы отвернуться, он смотрел на меня безразлично, как на животное, и чужая нагота его не смущала.
Сейчас приду, буркнул я и отправился в ванную.
В коридоре загрохотал мне навстречу копытами, подранком-кабаном покатился Евстигнеев.
Я с тобой Алексей Захарыч поговорю в другом месте
Цыц, старик! Не пререкайся! Ты говоришь со старшим по званию!
Я поджег газовую конфорку под колонкой, закурил сигарету и уселся на край ванны. Дым сладко и душно шибанул в голову. Затянулся круто, и голова стала надуваться и расти, как давеча, когда я был счастливым беззаботным зародышем, еще не убитым судьями ФЕМЕ.
Ровно гудело красно-синее пламя горелки, прыгали там огоньки, короткие и жадные, как кошачьи язычки, шумела вода из крана, и огорченно-сердито бубнил под дверью Евстигнеев. Вот, Господи, напасть какая взяли они меня в клещи: с одной стороны ватный кабан-стукач, с другой замшевая злая крыса. Влез под душ, запрокинул голову, и струйки дробно, весело застучали по лицу. Они ласково стегали кожу, крепко гладили, усыпляли, успокаивали, шептали: ду-ш, до-ш, до-ш, до-ж, до-ждь. Но я помнил, что это не дождь, потому что такой мягкий дождь бывает только в мае и пахнет он травой и землей. А сейчас был июль, и пахло мочалками, скверным мылом и потом.
И Евстигнеев заходил под дверью:
Поговорим в другом месте