Потом сменили начальника тюрьмы и поставили этого треклятого Роденеса, самозваного барона, все счастье которого заключалось в любовании тем, как слабеют тела его подопечных в наказание за проступки, из-за которых они угодили за решетку. Прогулки по двору отменили и снова навязали им монашеский обет безмолвия, ишь, распустились. В то время и письма писать запретили, а что ты думаешь, Королевская почта должна с ног сбиться, исполняя твои прихоти? Закон не надо было нарушать. Так прошли шесть или семь лет, в каждодневном ожидании письма от Селии. Вот почему, а вовсе не из-за закатов в долине Сау, которые он толком и не помнил, Олегер дал себе зарок бежать из казематов его величества.
Когда ему было семь лет, его отец, перебравшийся из Сау в Барселону, отдал его в ученики к органному мастеру Николау Салтору. Знать бы тогда отцу, что знакомство с мастером Салтором обернется для его отпрыска пожизненным заключением, когда ему стукнет сорок, что, прогнив изнутри и снаружи, он будет ждать верной смерти в камере жесточайшего в королевстве острога, взял бы он сына и увез бы его с собой обратно в глухомань. Но такова судьба: никогда она тебе не скажет всей правды, а только часть и лицемерным смешком приправит, чтобы сбить тебя с толку.
Вышло так, что, не ведая о будущих ударах судьбы, Олегер тут же показал себя в мастерской Салтора с лучшей стороны. Недолго проходил он в подмастерьях. А к пятнадцати годам уже был правой рукой мастера, целиком полагавшегося на его тонкий слух в кропотливом деле настройки органных труб: кончиками пальцев он чувствовал прикосновение металла, дерева и войлочной ткани, умом проникал в тайны сложнейшей механики чуда органного звука и во всевозможные способы изготовления превосходных устройств нагнетания воздуха. Он начинал видеть жизнь через призму многообразия звуков органа и, сам того не зная, был почти счастлив.
У него даже челюсть отвисла от изумления, когда на следующий день, снова вынося помои, Тонет сказал ему, давай, да, я согласен, надоело мне на параше сидеть. Только для начала объясни мне все подробно.
Пришлось подождать перерыва. Отойдя от всех подальше, под жарким солнцем, чтобы никто их не беспокоил, он рассказал, обливаясь потом и не вытирая стекающих со лба капель, что вот уже двенадцать лет, с самого первого утра, проведенного в тюрьме, он хранит ключ от камеры. Это был подарок судьбы: кто-то из надзирателей уронил его в коридоре, и незаметно для всех ключ отскочил от пола и каким-то чудом закатился в камеру, прямо к его ногам. Олегер спрятал его в соломе, толком не зная, какой в нем прок, а тюремщики после бесплодных поисков замок менять не стали, просто заказали новый ключ. А несколько месяцев спустя, терпеливо наблюдая за надзирателями, он заподозрил, что ключик его подойдет и к замку на двери в конце коридора, ведущей на чердак, откуда через дымоход можно попасть на крышу. Все эти двенадцать лет Олегер томился мыслью, что в руках у него ключ к свободе, но сумел сохранить тайну до тех пор, пока не придет наилучшее время для побега. Да, именно на крышу. Туда, где их никто не ждет.
Я не пролезу через дымоход.
Посиди пару дней впроголодь, и пролезешь. Я-то точно пролезу.
Даже добравшись до крыши там шею сломать можно.
Запросто. Зато на крыше нет караульных.
Седобородый солдат, жующий веточку тимьяна, издалека поглядывал на них с такой кислой миной, что казалось, их слова до него доносятся. Выслушав все до конца, Тонет набрал в легкие побольше воздуха, положил руку Олегеру на плечо и прошептал:
Ничего не выйдет. Он помолчал немного и добавил, покосившись на солдата, не спускавшего с них глаз: Но я в деле. При одном условии.
Каком таком условии.
С нами пойдет Фанер.
Этого следовало ожидать. Тонет и Фанер были неразлучны. Они были не разлей вода, но, задумав бежать вместе с Тонетом, Олегер и думать забыл об этом. Он перебрал в голове все то, что им предстоит, воображая теперь, что они с Тонетом и Фанером, еще более тощим и юрким, втроем.
По рукам, Тонет, через некоторое время вздохнул он. Возьмем и Фанера, если он не против переломать себе ноги. Потом устало улыбнулся и добавил: Но если проболтается, убью.
Так они и порешили бежать через две недели, когда снова будет новолуние. Считаные дни, остававшиеся ему до побега из тюрьмы, Олегер просидел, прислонившись к стене камеры, заложив руки за голову и думая о Вене, ставшей ему почти роднее Барселоны. Когда король Карлос отказался от трона, он перевез в Вену часть своих барселонских придворных и немало генералов и офицеров, бывших сторонниками австрийского дома. По особому желанию королевы в Вену вызвали и мастера Николау Салтора. Олегеру недавно исполнилось девятнадцать, родителей уже не было в живых, и в каждом взгляде его горело желание увидеть мир. Недолго думая, он последовал в качестве помощника за своим учителем в венское изгнание, поданное тому на золотом блюде, чтобы служить королю, который звался теперь императором и уже не Карлосом Третьим, а Карлом Шестым.
Тогда, да, именно тогда, когда Олегер вел счет своим последним дням в заключении, сидя у стены и обхватив руками затылок, думая о Вене, о Селии, о Сау, о смерти Марии, о страшном известии о Пере, которое прошептало ему сердце, треклятого Роденеса сменили. Несколько дней они провели в страхе, молясь, чтобы в тюрьме не изменились порядки, чтобы все оставалось так же ужасно, как раньше, и чтобы у них не отняли возможность бежать. А если ноги будут целы, то за лесом он упросит проезжего погонщика довезти его до Вика[10] и, как только доедет до места, пойдет прямо к дому, чтобы посмотреть, по-прежнему ли там живет Селия. Или в нем поселились новые жильцы, у которых можно будет разузнать, куда она переехала. Он поглядит ей в глаза и скажет, не волнуйся, доченька, родная, я ухожу, я не хочу быть для тебя обузой Но отчего же за двенадцать лет ты мне ни разу не написала, ни единого разу? Письма твои наполнили бы мою жизнь надеждой. Я бы держал в руках листы бумаги, и мне бы не было так больно жить. Когда каркас органа в августинском монастыре внезапно развалился, погребя под обломками двух монахов, и приставы явились с ордером на мой арест, я видел, милая моя красавица, как твои глазки, две жемчужинки, все слезы держали внутри, чтобы я меньше страдал, а у меня только и хватило времени сказать тебе, беги к Бертране, там приютят тебя и обогреют, а через несколько дней я вернусь. Но так вышло, что один из погибших монахов оказался генерал-приором ордена и приходился кем-то вроде двоюродного брата одному из министров Безумного короля, который все устроил так, чтобы по высочайшему велению несколько дней обернулись долгими годами тюрьмы. А я принялся писать тебе, милая моя, не обижают ли тебя там, у Бертраны, как ты, что ты, я скоро вернусь. А от тебя ни слова. Но так как сердце у меня в груди не екало, я писал тебе письмо за письмом.
Дело в том, что как-то раз Массип сказал ему, не приведи Господь, конечно, но, может быть, она не пишет потому, что умерла. А Олегер снисходительно улыбнулся и ответил, ишь, чего придумал; нет, я бы догадался. Ведь я почувствовал, что умерла моя Мария, а смерть жены его застигла далеко от дома, за продлившейся два месяца реконструкцией поврежденного сыростью органа, который он сам когда-то смастерил для кафедрального собора Манрезы[11]. Углубившись в настройку труб, расположенных с правой стороны от алтаря, все еще неодобрительно морщась, он вдруг заметил, что сердце как-то странно екнуло: потом ему сказали, что затрепетало оно тогда же, когда сердце его Марии неожиданно, без всякого предупреждения, перестало биться. А когда Пере попал под колеса той злополучной телеги, он, Олегер, шел пешком из Пратса в Мойя[12] с отличным заказом на починку трех фисгармоний, и снова сердце екнуло в груди. Ему стало так больно, что он развернулся, не выполнив заказа, и направился домой, где ему подтвердили, что предчувствие его не обмануло и его первенца уже нет в живых. А в этот раз сердце все время бьется ровно, Массип. Я знаю, моя Селия жива, только ума не приложу, отчего она мне не пишет.
Роденеса сменили, и на его место поставили долговязого, сухого и молчаливого субъекта, у которого свеча горела далеко за полночь, и в первые дни надзиратели все время переглядывались, чтобы понять, где возможны какие-то послабления и какие непредвиденные затруднения им может создать новый начальник.
На койке, в темноте, Олегеру никак не удавалось выбросить Селию из головы, и, чтобы сосредоточиться на чем-нибудь другом, он вспоминал Вену, два года, проведенные в Шенбрунне, где еще продолжались строительные работы[13], сооружение великолепного органа в императорской часовне, предпоследнего органа из тех, что успел построить и увенчать своим именем мастер Салтор, которого вскоре после того унесла лихорадка. Император остался так доволен работой мастера Салтора, что дал ему высочайшее позволение объехать всю империю, все немецкие земли, и осмотреть на своем пути все органы. Целый год они провели в пути, не переставая слушать, играть, запоминать, сравнивать разные инструменты и проникать в самые что ни на есть сокровенные тайны мастерства, чтобы когда-нибудь построить орган, являющий собой немыслимое совершенство. В семнадцатом году, когда Олегеру было двадцать два, мастер Николау приступил к работе над заказом в Марклеберге[14] и оборудовал себе временную мастерскую на зеленом берегу реки Плайсе[15]. С непривычной быстротой он соорудил орган-позитив: совсем небольшой передвижной орган ангельского звучания, задуманный для деревенской лютеранской церкви. Олегер знал, что это лучшая работа его учителя. А учитель был счастлив завещать частичку своего таланта деревне необычайной красоты, затерянной в саксонской глуши. Он заказал железную табличку с надписью «Saltorius barcinonensis me fecit, anno 1718»[16], облегченно вздохнул и умер.
За неделю Олегер смог удостовериться, что план побега все еще можно привести в исполнение. И сказал об этом двум своим сообщникам, которые покамест тайком с большим трудом пытались свить ужасно ненадежную веревку из выдернутых из матрасов стеблей соломы. Они договорились, что устроят побег в пятницу, семнадцатого числа, в день новолуния, даже если разразится гроза. Одного ему не удалось предвидеть: новый начальник тюрьмы работал не покладая рук.
Пришел долгожданный день, настала и ночь. С бешено колотящимся сердцем они стали ждать, когда остальные сокамерники крепко уснут и слабый свет надзирательского фонаря скроется вдалеке, чтобы можно было вздохнуть свободно и достать из тайника ключ. Их товарищи по несчастью, один за другим, начинали безмятежно похрапывать, но фонарь надзирателя, вместо того чтобы раствориться вдали, как положено, как происходило всегда, тысячу ночей подряд, светил все ярче и ярче. Застыв от ужаса, они услышали, что кто-то отпирает дверь их камеры. Коридорный надзиратель, злобный тип с изъеденными кариесом черными зубами, указал на Олегера и пробурчал, эй, ты, живо. И немилосердно ухмыльнулся, обнажая жуткие челюсти. У сообщников душа ушла в пятки, а Олегеру камнем легла на сердце тоска. Непонятно было, как им стало известно о готовящемся побеге. Узник негодующе покосился на своих напарников, но взгляд его остался незамеченным, так они были напуганы. Смирившись со своей участью, он поплелся за надзирателем и подумал, Селия, никогда не суждено мне больше видеть твои глазки-жемчужинки. Ах, если бы ты хоть раз мне написала Как молния, пронеслось перед ним воспоминание о похоронах мастера Салтора и о том, как он решил довести до конца все заказы, которые оставались у учителя в Марклеберге, и он почувствовал, как одиноко человеку, когда ему некуда податься, потому что родителей уже нет в живых, учителя тоже, а тебе самому приходится решать, на что соглашаться, на что нет, налево идти или направо, удариться головой об стену, чтобы наконец перестать мучиться, или плестись за надзирателем по длинному коридору туда, где расположены комнаты начальника тюрьмы.
Новый начальник стоял посреди своего кабинета, уставившись во тьму, едва различимую за грязными оконными стеклами, и, по всей видимости, стремился распознать маршрут побега. Светильник, огонь которого был виден им из камеры, горел и недурно освещал комнату. На столе лежала кипа бумаг. Новый начальник сел на свое место, а Олегер, повинуясь его резкому кивку, отошел в другой угол и замер в ожидании пытки или смертного приговора за попытку к бегству из тюрьмы его величества Безумного короля дона Фернандо.
Ты просидел в этой тюрьме двенадцать лет.
Да, ваша честь.
Дольше всех остальных.
Да, ваша честь.
Начальник тюрьмы взял несколько бумаг из стопки и стал рассматривать одну из них, словно забыл о его присутствии. Это дало Олегеру время поразмыслить, и, чтобы поменьше бояться, он принялся думать об уютной мастерской в Марклеберге и о своем первом органе, не очень большого размера, который он, пользуясь авторитетом славного Салтора, построил для частного пользования по заказу школы Святого Фомы, расположенной в густонаселенном городе Лейпциге, неподалеку от Марклеберга. А потом на него накатила тоска, не по Барселоне, где он вырос, а по более дальним и неясно помнимым краям, по родному Сау, и он не успокоился, пока не продал мастерскую за хорошую цену, не сделал солидный крюк, чтобы не заезжать в Вену, и не вернулся в пустынные и тихие горы Сау, где предался своим мыслям и встретил Марию, уготовленную ему всегда таящейся за ближайшим деревом, никогда не действующей напрямую судьбой. Когда он обосновался как органных дел мастер в Вике, Мария уже ждала первенца. Селия родилась только три года спустя, когда он уже соорудил великолепные органы для университета Серверы[17] и для кафедрального собора Манрезы. А теперь ему предстояло проститься с ней навеки, Селия, душенька моя, единственное родное существо, которое теперь останется в живых из всей моей семьи, потому что и за побег, и за попытку к бегству положено одно и то же наказание казнь через повешение.
Начальник тюрьмы тоже ушел в себя, увлеченный чтением каких-то бумаг. Как будто забыл, что к нему привели узника, который ожидает заслуженной кары. Затем внезапно сложил один из этих листов, очень аккуратно сложил, потом поднял голову и впервые взглянул Олегеру в глаза:
Тебе приходили когда-нибудь письма?
Никогда.
Кто такая Селия Гуалтер?
Моя дочь.
Тут начальник тюрьмы обхватил руками кипу бумаг, лежащую на столе, и пододвинул ее к заключенному.
Все это письма от твоей дочери. В них много интересного.
У него подкосились ноги, наконец-то, пришел мой час, Селия, родненькая, сколько писем сразу, не может быть. Все они были распечатаны. Начальник объяснил ему, что Селия писала ему регулярно, раз в месяц, и обо всем подробно рассказывала, даже о рождении внуков.
Внуков?
Ты ничего о них не знаешь?
Движением руки он дал понять, что весь этот ворох писем можно забрать с собой. Узник не знал, лишиться ему чувств прямо на месте или дождаться возвращения в камеру. Начальник продолжал почти извиняющимся тоном:
Не знаю, почему их тебе не передавали, но она пишет тебе уже много лет. Потом не сдержался и добавил: Мне кажется, я теперь лучше знаю твою дочь, чем ты сам.
Тут он кивком указал ему, что пора назад в вонючую камеру, к крысам и тараканам. А письма можно взять с собой. Олегер вернулся почти обессиленный, крепко держа в руках свое сокровище. Чувств он лишаться не стал. По-видимому, долговязый и сухой начальник приказал надзирателю поставить у дверей камеры лампаду, чтобы заключенный мог прочитать некоторые из дорогих его сердцу посланий еще до зари. Войдя, он сел на койку, с силой сжимая в объятиях солидный ворох писем.