Валерий Георгиевич Попов
Выдумщик
Роман
* * *
© Попов В. Г.
© ООО «Издательство АСТ»
1
Я стою, укутанный, возле своей арки, рядом белые, на фоне тьмы, сугробы и ухабы. Справа появляется пьяный и съезжает в ухаб прямо передо мной, успев лишь мотнуть головой, и к моим ногам прилетает его потертая ушанка. И в замерзшем моем теле вдруг оживает горячая душа, я хватаю его шапку, бережно отряхиваю варежкой и, обогнув ухаб, протягиваю ему. Он изумлен. Тут грабят обычно, и вдруг ангелок! Недоверчиво взяв шапку (жизнь меняется, что ли?), он лезет за пазуху и подает мне мятый трояк: чуть маслянистую, сине-зеленую купюру, с воинами в шлемах (танкисты или летчики?). Сняв варежку, я вежливо беру И он тут же заскользил в следующую яму, откуда стремительно вылетел, ногами вперед, снова утратив шапку Вырвал ее из моих рук и сразу же вслед за ней трёшку, которую я не успел еще спрятать (да и не знал куда). «Устроили тут!» пробормотал он и ушел, оставив меня изумленным.
Для меня и ленинградская квартира, в которую мы недавно переехали из Казани, полна тайн. Наш дом в старинном Саперном переулке, в Преображенском полку (как писали когда-то на письмах), казался таинственным замком. Даже в квартире были какие-то загадочные темные тупики, обрубки коридора, непонятные ниши в стене, куда-то ведущая маленькая дверка над большой дверью. Отец не разрешал мне туда залезать, но я знал, что там живут маленькие люди. По ночам я видел это несколько раз они спускали оттуда доски и съезжали на маленьких мотоцикликах правда, в полной тьме.
У другой стены росла огромная, зеленая, ребристая батарея отопления почти до самого потолка. Почему-то я сразу же мысленно назвал ее лошадью: нижняя труба, уходящая в стену, хвост, верхняя труба, уходящая в потолок, шея. А голова где-то там, в загадочном, недостижимом пространстве за потолком, видит то, что мне не увидеть. Притом в ребристом животе батареи-лошади плещутся и булькают рыбки, я-то явственно слышу их, приложив ухо к горячим ребрам. «Плещутся? В кипятке?» насмешливо спрашиваю я себя. «Да!»
Слушая батарею, я ловил изумленно-огорченные взгляды родителей. Это огорчало и меня. Но что делать, если самое важное там.
Еще одна загадка кованый старинный сундук. В Казани он был в бабушкиной комнате, а здесь стоял в коридоре. Нам строго-настрого запрещали открывать его. Почему? Оказывается, мы можем в нем захлопнуться и задохнуться. Делать нам больше нечего! Я мог попросить бабушку открыть сундук но тогда, я чувствовал, тайна бы исчезла.
И, умело прикинувшись больным (даже температура повысилась!), я остаюсь дома, и, как только все ушли и хлопнула дверь за бабушкой, ушедшей последней, я тут же покидаю кровать. Бабушка любит ходить по магазинам, так что час у меня точно есть. Босым, чтобы можно было сразу оказаться в постели, я бесшумно иду по коридору. Всё тщательно продумано. А значит, серьезно. Я найду там какую-то тайну жизни!
И я впервые подхожу к сундуку. Вот он стоит в углу коридора, косо освещенный солнцем. Из другой эпохи он! Бронтозавр среди прочей нашей невзрачной мебели. Обитый синим непроницаемым железом, да еще сверху, крест-накрест, железными полосами, образующими ромбы, и на стенках, и на крышке. С крышки свисает тяжелая ручка с дыркой для кольца, вделанного в сундук. В кольцо должна входить дужка висячего замка. Я его помню. Но нет его! Сняли родители. Представить себе ребенка не только закрытым в сундуке, но еще и запертым на замок! выше их сил. И нервы их сдали. И замок они сняли. Беру в ладошку смертельно холодную висячую ручку и тяну крышку вверх. Заело! Но это не повод отступать. Дергаю, и вот крышка сундука поднимается с древним скрипом, и открывается синяя ткань, закрывающая всё. Нельзя туда! Ясно тебе?.. Не совсем. Ткань не отбрасываю слишком дерзко, но запускаю под нее руку, ощупываю какой-то предмет. Сердце колотится. Странно этот предмет я знаю. Откуда? Как это может быть? Я, что ли, жил раньше тогда? От мысли такой задыхаюсь но предмет медленно вынимаю Знаю его. Фотография в рамке. Портрет! Бабушкин старший брат. Аркадий, называла его она, а мы его, когда он приезжал в Казань, называли ласково дядя Кадя. Красивое, благородное, чуть надменное лицо с густыми бровями Китель большого технического начальника с молоточками в петлицах. Слышал за столом от взрослых, что он работал в Кемерово, почему-то с уголовниками, руководил строительством и вдруг портрет его спрятали в сундук. Но не выбросили! Залезаю еще раз. Нащупываю пенал. Очень тяжелый. Рука такого не помнит. Не сундук, а какой-то лаз в прошлое. Вытаскиваю. Продолговатая серая коробочка, обтянутая даже не знаю чем. Закрытая сбоку на тоненький, плоский, похоже, латунный крючок. Что-то очень важное там должно быть. Пустое в сундук не прячут. Откидываю крючок, поднимаю крышку и замираю. Атласное алое нутро с углубленьицами, и в них ряд изящных гирек с головками, от самой крупной, величиной с орех, до самой крохотной. Целый мир! В крышке изнутри матерчатая петля, куда вставлен тонкий пинцет, способный взять любую гирьку за шейку и поставить на весы. А где сами весы? Какой-то точной работой занимался дядя Кадя с этими гирьками. Сундук его. Оставил нам в Казани, когда приезжал. Точно. Глядя на гирьки, понимаю с волнением: есть на земле аккуратная, ответственная работа, весомая, как эти маленькие гирьки. Во всяком случае такая работа и такие люди точно были. И мой долг теперь придерживаться того же. Не случайно я открыл этот ларец. Обмана те гирьки не простят! Поэтому их так и «запичужили», как говорила бабушка, то есть запрятали, чтобы не мозолили лишний раз глаза кому не надо За честность и точность дядя Кадю, видимо, и убрали Но гирьки достались мне. Ящичек закрывается, крючочек защелкивается. Прячу «гробик». Быстро и бесшумно закрываю сундук. Теперь это мое.
Открывается дверь, появляется бабушка.
Ты чего такой радостный?
Да так!
Прошли десятилетия. И что теперь в сундуке?.. Всякий хлам! И это итог моей жизни? Почему? Я ведь так старался!
Вот я впервые в жизни веду за собой толпу сверстников, утирая горячий липкий пот, хотя прохладно и ветрено. Я понимаю в отчаянии, что погибну сейчас, зачем-то решившись зачем?! показать посторонним, чужим людям свое!
Первое, что я собрался показать всем, двух огромных, розовых, бородатых, мужиковатых атланта, подпирающих дряхлый эркер дома 11 по нашему Саперному переулку. Они почти близнецы. Но один стоит босой, как положено атлантам, а другой почему-то (необъяснимо, непостижимо!) в высоких, туго зашнурованных каменных ботинках! Нельзя такое пропускать! Я слышу свой прерывающийся голос, относимый ветром. Помню свои горячечные жесты и смешки публики. То смешки холодные, издевательские? Нет ребята хлопают по плечу: «Молодец, Попик (от фамилии Попов)! Всегда что-то такое увидит!» Но это ребята с нашего двора. Раздухарившись, привожу других, из соседнего двора, и слышу: «Муть какая-то, на фига притащились!» С тех пор так и идет моя жизнь: «Ты король! Ты ноль!» Всем ли выпали такие волнения? Да нет другие вон как спокойно живут! Но мне эти волнения навсегда.
Первый урок. Одно из самых отчаянных ощущений в жизни. Все откуда-то уже знают, как надо, уверенно общаются лишь я растерян и одинок. С моими фантазиями упустил то, что усвоили все, и их уже не догонишь! Страшное ощущение: никто тебя здесь не любит, и ничего нельзя сделать засмеют! Несколько моих робких попыток вступить в разговор уже встречены ухмылкой Чем я не такой, как все?
Тусклый класс с маленькими мутными окнами (такими они казались после наших домашних, огромных). Учительница раздает по партам одинаковые серые тетрадные листки в клетку. Первое классное задание все должны нарисовать, что хотят. И безликая, на первый взгляд, масса стриженых школьников сразу будет разделена каждый сейчас покажет на листке, сколько места он займет в этой жизни. Поглядываю вокруг: все рисуют танки, самолеты, помногу, и это понятно. Сорок седьмой год! Недавно кончилась война. Девочек в нашей школе нет, поэтому никаких цветов. Танк, самолет верное дело. А я почему-то робким нажимом тупого карандаша намазываю крохотную серую уточку размером в мелкую тетрадную клеточку: на большее не решаюсь. Но быть как все не хочу. А уточка моя! Откуда она приплыла? Из какой тьмы? Но я знаю, что не случайно Но вот жирная тройка на листе: цена моей уточке. И мне? Навсегда?
Вот учительница, черноволосая и толстая, уже уверенно разделившая класс на «высших» и «низших» (так легче управлять), ведет обычную педагогическую экзекуцию. Брезгливо держа пальчиками мою растрепанную тетрадку, издевается, торжествует:
А вот эту портянку ученика Попова надо повесить на отдельный гвоздик вытирать доску!
Все радостно гогочут, и я понимаю эту радость чморят не их. Четко различаю два вида смеха громогласный, уверенный смех победителей и подобострастный, заискивающий смех изгоев: «Да, мы жалкие, но не такие ведь жалкие, как Попов! Ведь не такие же, да? Так пусть ему это все достается чем ему больше, тем меньше нам!» Я жалок, мал, унижен, смешон, пальцы мои измазаны чернилами и дрожат, но кто-то спокойный и уверенный уже живет во мне, все различает, запоминает.
И вдруг забулькала в батареях вода: это рыбки мои приплыли из домашней батареи мы с тобой! Чувствую подступающие слезы, но, глубоко вздохнув, удерживаю их Стрелки на настенных часах неподвижны. Вот, наконец, выдали, выщелкнули минуту и снова стоят. Почему так тускло светят плафоны? Почему так плохо тебе в любом деле, которое придумал не ты? «Так надо! И уточку не отдам!» Это мой голос А вот чужой:
Попов у нас спит наяву. Пять минут уже вызываю его к доске!
Да, да! произношу я. Сейчас.
«Об уточке думал!» Но этого я не говорю.
Он еще улыбается! восклицает училка.
Мой мир торжествует! А ее рушится. Я выхожу и вдруг отвечаю урок уверенно. Она оскорблена. Как может этот Попов ломать устоявшееся? И причем спокойно, словно так и надо!
В школу я брел еле-еле. Слишком много там уже скопилось того, что было непереносимо. Да еще, ко всему прочему, столь далекий путь. Уж не могли назначить школу поближе, их рядом полным-полно. Сурова жизнь и зачем-то несправедлива. На повороте с улицы Маяковского на Пестеля, как всегда здесь, ударил резкий ветер, выбивающий слезы. Вот появлялась эта школа неприхотливое, суровое здание. Дорогу затягиваю всячески и вхожу уже, когда урок идет. «В церковь ходил, свечку ставил!» крик хулигана Спирина, и хохот класса, поддержанный усмешкой учителя. Не любят меня
Но должна же быть какая-то помощь в этом мире? Справа поднималась огромная белая гора Спасо-Преображенского собора, и однажды, в полном уже отчаянии, я поднял свой взгляд на собор. На круглом циферблате под куполом стрелки показывали без пяти девять. Я не опоздал! Мне подарено пять минут! И всегда тебе будет помощь если ты будешь достоин ее. Тебя видят и любят. Но если ты обнаглеешь подари-ка, мастер, десять минут, потом пятнадцать, эта помощь рассеется, словно и нету ее. Но я ее чувствую. И не отпущу. И так вхожу в школу.
Морозный солнечный день. Отец, появившийся наконец из своих командировок, встречает меня в школьной раздевалке. Я сбегаю по лестнице, мы обнимаемся и я сразу же раскрываю тетрадку. В тетрадке моей: «ЛЫЖИ ЛЫЖИ ЛЫЖИ» и красная пятерка чернилами. Перо чуть зацепилось за щепку бумаги в листе и брызнуло брызги эти помню как сейчас.
Молодец! высокий, крепкий отец рядом, рука его на моем плече полна силы. На лыжах пятерку догнал!
Умеет он метко сказать! Мы смеемся. Выходим. Идем вдоль ограды храма.
Видал стволы трофейных пушек! отец показывает на сизые от мороза чугунные столбы, соединенные свисающими цепями. Захвачены преображенцами, а это их церковь полковая.
Захвачены? В эту войну? морща лоб, изображая понимание, произношу я.
Ха-ха-ха! отец хохочет. Я обижаюсь. Эх, товарищ Микитин, и ты, видно, горя немало видал! произносит отец свою любимую ласковую присказку, шутливо сдвигая мою шапку на брови и ероша мои волосы на затылке. Я чувствую горячие слезы на щеках, они быстро замерзают, скукоживают лицо. Преображенский полк еще Петр Первый собрал! А пушки эти турецкие захвачены в войну 1828 года. Целых сто два ствола! Не трогай!
Но восклицание запаздывает: я, сняв варежку, глажу тремя пальцами сизый ствол и кожа прилипает, примораживается не оторвать. Отец нагибается и горячо, с клубами белого пара, дышит на прилипшие пальцы. Потом дергает мою руку. Содралось! Медленно проступает кровь.
Ничего! быстро придумывает веселый отец. Это как будто вместе с преображенцами сражался, пострадал от турецких пушек, кровь пролил! Ты преображенец теперь!
Смеясь, сквозь слезы смотрю: деревья розовые, пушистые. Сейчас таких морозов почему-то уже нет.
Пятый класс. В ранних зимних сумерках я стою на школьном крыльце. Самые отпетые из моих одноклассников, гогоча, уходят за угол. Сейчас их еще больше соединит отважный ритуал курения только самые отчаянные и авторитетные там. Пора! Таких бросков через бездну я совершил несколько и ими горжусь.
На ватных ногах я пошел за угол. «Подельники», увидев меня, застыли с не зажженными еще папиросами в озябших пальцах. Появление директора Кириллыча, я думаю, меньше ошеломило бы их Первым, как и положено, среагировал наш классный вождь, второгодник Макаров. Это было его привилегией и обязанностью первым давать оценку всему.
Гляди-ка, наш умный мальчик закурить решил! Папиросу дать?
Мои кончились, выдавил я.
Все хохотнули. Но под свирепым взглядом вождя умолкли Чего ржете? Представление еще впереди
Держи! Макаров тряхнул пачку, и высунулась как раз одна папироса. Шик!
Как бы умело и привычно, склонив голову, я прикуривал от язычка пламени, протянутого Макаровым в грязной горсти. Руки его просвечивали алым. Папироса сначала слегка обуглилась, потом загорелась. Я с облегчением выпрямился. Вдохнул, сдержав надсадный кашель, выдохнул дым. Скорей бы они про меня забыли, занялись бы собой для первого раза хватит с меня! Но они явно ждали чего-то именно от меня: уж такова моя роль, понял я. Необычная для этого сборища тишина. Дул порывами ветер, летели искры. Все напряженно ждали чего-то и я не подвел. Все сильнее пахло паленым. Сперва все переглядывались потом радостно уставились на меня.
А мальчик наш, кажется, горит! торжествуя, воскликнул вождь.
И наступило всеобщее счастье! Которого не разделял почему-то только я, всем это счастье подаривший. Некоторое время я еще стоял неподвижно, натянуто улыбаясь. Но тут из ватного рукава (пальто было сшито моей любимой бабушкой) повалил дым, выглянул язычок пламени. Вот теперь уже можно было им ликовать! Праздник состоялся! Под общий хохот я повернулся и побежал, запоминая зачем-то этот сумрачный двор, горящий рукав который я наконец-то спустя время догадался сунуть в сугроб. И всегда мой рукав будет гореть на потеху людям чувствую я и понимаю, что это судьба.
С этим факелом-рукавом я и вбежал в литературу. И книгу своих воспоминаний назвал «Горящий рукав».
Помню, что еще в школе я начал выбирать путь. Даже на прогулке мог долго стоять на углу, чтобы понять, куда мне хочется на самом деле: пойдешь не туда, и потом вся жизнь будет не твоя. Помню как сейчас солнечный угол, на котором стоял, и ловил жизнь.
Выбираю людей. Помню Перовых. Жили они в самом низу нашей лестницы, в подвале, единственное окно смотрит на асфальт, а выходят всегда бодрые, аккуратно одетые. Красивая речь. Женщина попросила у бабушки спички (для керосинки, у них газа еще нет), поблагодарила и на следующий день вернула коробок. Притом работает дворничихой, шаркает метлой. Спрашиваю у бабушки, которая всех знает: «Кто они?» С ней живет еще сын
Перовы? Коренные ленинградцы, сказала бабушка. В блокаду лишились квартиры. Анне Сергеевне пришлось устроиться дворником ради жилья.
То-то они так заинтересовали меня! Мы-то приехали в сорок шестом. До войны папа окончил тут аспирантуру, его послали в Казань и после войны вызвали сюда, в Институт растениеводства. Значит я тоже теперь ленинградец? Не совсем.