Ах, Вильям! - Элизабет Страут


Элизабет Страут

Ах, Вильям!

Эта книга посвящается моему мужу, Джиму Тирни. А еще каждому, кто в ней нуждается,  она для вас

ELIZABETH STROUT

Oh William!


Copyright © 2021 Elizabeth Strout


© Светлана Арестова, перевод, 2023

© «Фантом Пресс», издание, 2023

* * *

Я хотела бы кое-что рассказать о своем первом муже, Вильяме.


Недавно в жизни Вильяма произошли печальные события как и у многих из нас,  но я хотела бы о них упомянуть, такое почти навязчивое желание; сейчас ему семьдесят один год.

Мой второй муж, Дэвид, умер в прошлом году, и, скорбя по Дэвиду, я скорбела и по Вильяму тоже. Скорбь это Ах, это такое одинокое чувство; в этом весь ее ужас, как мне кажется. Ты как будто незаметно для всех съезжаешь по фасаду очень высокого стеклянного здания.

Но здесь я хочу рассказать о Вильяме.

* * *

Его зовут Вильям Герхардт, и, выйдя за него замуж, я взяла его фамилию, хотя в годы нашего студенчества это было немодно. Моя соседка по квартире сказала: «Люси, ты берешь его фамилию? Я думала, ты феминистка». А я ответила, что больно нужно мне быть феминисткой; я ответила, что больше не хочу быть собой. В ту пору мне казалось, что я устала быть собой, всю жизнь я мечтала стать кем-то другим так мне казалось,  вот я и взяла его фамилию и на одиннадцать лет стала Люси Герхардт, но в этом всегда было что-то неправильное, и почти сразу, как умерла мать Вильяма, я пошла в транспортное управление и поменяла фамилию на водительских правах, хоть это и непросто; пришлось предоставить документы из суда; но я это сделала.

Я снова стала Люси Бартон.

Когда я ушла от Вильяма, мы уже почти двадцать лет прожили в браке, сейчас у нас две взрослые дочки, и мы давно на дружеской ноге сама не понимаю как. Есть много кошмарных историй о разводе, но, не считая самого расставания, наша не из таких. Порой мне казалось, что боль от нашего разрыва и от страданий моих девочек убьет меня, но я не умерла, и вот я здесь, и Вильям тоже.


Я писатель и потому излагаю эту историю почти что в романной форме, но излагаю правдиво насколько это в моих силах. И я хочу сказать Ах, как трудно подобрать слова! Если я пишу что-то о Вильяме, значит, я видела это своими глазами или слышала от него самого.


Мой рассказ начинается, когда Вильяму было шестьдесят девять, то есть чуть меньше двух лет назад.

* * *

Иллюстрация.

Ассистентка в лаборатории Вильяма начала звать его Эйнштейном, и Вильям от этого балдел. По-моему, он вовсе не похож на Эйнштейна, но я понимаю, о чем она. У Вильяма белые с серыми вкраплениями усы, очень пышные, но ухоженные, и пышные белые волосы. Они действительно торчат в разные стороны, даже когда подстрижены. Только Вильям высокий и очень хорошо одевается. И в его чертах нет того намека на безумие, который, как мне кажется, был у Эйнштейна. Обычно лицо Вильяма сковано непреклонной любезностью, кроме тех редких случаев, когда он запрокидывает голову, заходясь настоящим смехом; давно он этого не делал. Глаза у него карие и по-прежнему большие; не у всех к старости глаза остаются большими, а у Вильяма остались.


Итак

Каждое утро Вильям просыпался в своей просторной квартире на Риверсайд-драйв. Представьте, как он откидывает мягкое стеганое одеяло в синем хлопковом пододеяльнике рядом, в их громадной кровати, все еще спит жена и направляется в туалет. Каждое утро он вставал с затекшими мышцами. Но у него была гимнастика, и он ее делал, шел в гостиную, ложился на спину на большом красно-черном ковре под антикварной люстрой и вращал ногами, будто крутит педали в воздухе, а затем вытягивал и сгибал их так и эдак. После этого он садился в большое бордовое кресло у окна, выходящего на реку Гудзон, и читал новости на ноутбуке. Вскоре из спальни появлялась Эстель и сонно махала ему, а затем шла будить их дочку, Бриджет, которой было десять, и, когда Вильям выходил из душа, они втроем завтракали на кухне за круглым столом; Вильяму нравился этот их распорядок, и дочка у него была болтушка, что тоже ему нравилось, это как слушать птичий щебет, сказал он однажды, и мать ее была болтушка.

Выйдя из дома, он пересекал парк, садился в подземку и, доехав до Нижнего Манхэттена, выходил на Четырнадцатой улице, откуда пешком добирался до Нью-Йоркского университета; ему нравились эти ежедневные прогулки, хоть он и замечал, что ходит уже не так быстро, как молодые люди, проталкивающиеся мимо с пакетами еды, или с колясками с двумя детьми, или с наушниками в ушах, ковриками для йоги за спиной и в лайкровых колготках. Вильям радовался, что и сам много кого может обогнать старика на ходунках, или женщину с тростью, или даже своего ровесника, шагающего медленнее него,  и благодаря этому чувствовал себя здоровым, и живым, и почти неуязвимым в мире постоянного движения. Он гордился тем, что проходит больше десяти тысяч шагов в день.

Вильям чувствовал себя (почти) неуязвимым, вот что я пытаюсь сказать.


Иногда во время этих прогулок он думал: господи, я ведь мог бы оказаться на месте того мужчины дремал бы в инвалидном кресле под утренним солнцем Центрального парка, голова склонилась на грудь, рядом, на скамейке, печатает что-то в телефоне сиделка; или на месте вот этого с неровной походкой, скрюченной после инсульта рукой; но потом Вильям думал: нет, я не на их месте.

И он не был на их месте. Он был, как я уже сказала, высоким мужчиной, который с годами не набрал лишнего веса (разве что обзавелся маленьким брюшком, под одеждой почти незаметным), чьи волосы, теперь уже белые, не поредели, и он был Вильямом. И у него была жена, третья по счету, на двадцать два года моложе его. И это не пустяки.


Но по ночам его мучили страхи.


Вильям рассказал мне об этом как-то утром чуть меньше двух лет назад,  когда мы встретились на чашку кофе в Верхнем Ист-Сайде. Встретились мы в закусочной на углу Девяносто первой и Лексингтон-авеню; у Вильяма много денег, и он часто их куда-нибудь жертвует, и одно из учреждений, куда он их жертвует,  это больница для подростков неподалеку от моего дома, и раньше, если у него бывали там совещания, он звонил мне и мы встречались на чашку кофе на углу. Тем утром дело было в марте, за пару месяцев до его семидесятилетия мы сидели за столиком возле окна, стекла были расписаны трилистниками в честь Дня святого Патрика, и я подумала я правда подумала,  что у Вильяма какой-то усталый вид. Я всегда считала, что возраст его только красит. Пышные белые волосы придают ему выразительности, он носит их чуть длиннее, чем раньше, и они слегка вздымаются над его головой, но их уравновешивают большие поникшие усы; скулы у него стали более очерченными, глаза по-прежнему темные, и вот что немного странно: бывает, он смотрит на тебя внимательно, любезно,  и на секунду его взгляд становится пронзительным. Что он пронзает этим взглядом? Я так и не поняла.

Тем утром, в закусочной на углу, спрашивая: «Ну как ты, Вильям?»  я ожидала услышать обычное ироническое: «Просто замечательно, Люси, большое спасибо», но он сказал лишь: «Нормально». На нем было длинное черное пальто, и, прежде чем сесть, он снял его и перекинул через спинку соседнего стула. Его костюм был сшит на заказ, с тех пор как он встретил Эстель, он все костюмы шьет на заказ, поэтому пиджак идеально сидел на плечах; костюм был темно-серый, а рубашка бледно-голубая, а галстук красный; вид у него был торжественный. Он скрестил руки на груди, это у него такая привычка. «Хорошо выглядишь»,  сказала я, и он ответил: «Спасибо». (По-моему, за все минувшие годы Вильям ни разу не говорил мне, что я выгляжу хорошо, или мило, или хотя бы неплохо, а я, если честно, всегда надеялась это услышать.) Он заказал нам кофе, его глаза заскользили по комнате, и он легонько потянул себя за усы. Он говорил о наших девочках боялся, что Бекка, младшая, на него сердится: на днях, когда он позвонил поболтать, в ее тоне была смутная неприязнь, и я посоветовала, пусть не напирает на нее, она сейчас осваивается в браке; так мы беседовали несколько минут, затем Вильям взглянул на меня и произнес:

 Лютик, я хочу кое-что тебе рассказать.  Он подался вперед:  По ночам меня мучают страхи.

Если Вильям использует мое старое прозвище, значит, он включился в беседу по-настоящему, мне всегда очень приятно, когда он так меня называет.

 Тебе снятся кошмары?  спросила я.

Он задумчиво склонил голову набок.

 Нет. Все начинается, когда я просыпаюсь посреди ночи, в темноте. Никогда со мной такого не бывало,  добавил он.  Но это жутко, Люси. Просто жуть берет.  Он поставил чашку на стол.

Я смерила его взглядом:

 Ты пьешь какие-то новые таблетки?

 Нет,  насупившись, ответил он.

Тогда я сказала:

 Ну попробуй принимать снотворное.

А он мне:

 В жизни не принимал снотворного (что меня не удивило).

Зато жена принимает, сказал он; Эстель глотает таблетки пригоршнями, он давно оставил попытки в них разобраться. «Пора пить таблетки»,  весело говорит она и через полчаса уже спит. Он не возражает. Но снотворное это не для него. Как бы то ни было, часа через четыре он просыпается, и тут начинаются страхи.

 Расскажи,  попросила я.

И он рассказал, поглядывая на меня лишь изредка, будто страхи его еще не отпустили.


Страх первый: он безымянный, но связан с матерью Вильяма. Его мать звали ее Кэтрин умерла много лет назад, и по ночам он ощущает ее присутствие, но не в хорошем смысле, а в плохом, и это его удивляет, ведь он ее любил. Вильям был единственным ребенком в семье и понимал (тихую) ярость ее любви.

Пытаясь унять этот страх, он лежит в постели рядом со спящей женой он сам мне сказал, и его слова чуть не убили меня и думает обо мне. Что я нахожусь сейчас где-то, живая,  что я жива,  и это его утешает. Ведь он знает, сказал он, поправляя ложку на блюдце, что, если придется,  хотя вообще он бы, конечно, не стал делать этого посреди ночи,  но уж если придется, он может позвонить мне, и я отвечу. Мое присутствие величайшее для него утешение, и только так ему удается уснуть.

 Ну конечно, ты всегда можешь мне позвонить,  сказала я.

Вильям закатил глаза:

 Я знаю. В этом весь смысл.


Еще страх: он связан с Германией и отцом Вильяма, который умер, когда Вильяму было четырнадцать. Его отца привезли в Америку из Германии в числе немецких военнопленных это было во время Второй мировой и отправили работать на картофельные поля в штате Мэн, где он и познакомился с матерью Вильяма, тогда еще фермерской женой. Наверное, это худший страх Вильяма, потому что его отец воевал на стороне нацистов, и этот факт иногда напоминает о себе по ночам и не дает Вильяму покоя; перед глазами у него всплывают концлагеря мы видели их, когда ездили в Германию,  и газовые камеры, и ему приходится вставать, и идти в гостиную, и зажигать свет возле дивана, и смотреть в окно на реку, но сколько бы он ни думал обо мне или о чем-то еще, ничто не помогает. Этот страх посещает Вильяма не так часто, как другие, но, когда посещает, его просто жуть берет.


И последний: он связан со смертью, с чувством ухода. Вильям ощущает, как почти уходит из мира, а поскольку в загробную жизнь он не верит, по временам его пронизывает ужас. Но обычно он не вылезает из постели, хотя порой все-таки вылезает, и идет в гостиную, и садится в большое бордовое кресло у окна, и читает книгу он любит биографии,  пока не почувствует, что готов уснуть.


 И давно у тебя эти страхи?  спросила я.

Мы ходили в эту закусочную уже не первый год, и по утрам там всегда было полно народу; нам принесли кофе и немного погодя четыре белые бумажные салфетки.

Вильям смотрел в окно на старушку с ходунками; ходунки были с сиденьем, и двигалась она медленно, сгорбившись, а полы ее пальто развевались на ветру.

 Пару месяцев,  сказал он.

 То есть они начались без всякой причины?

Вильям взглянул на меня своими темными глазами из-под разросшихся бровей:

 Думаю, да.  Затем откинулся на спинку стула и добавил:  Наверное, я просто старею.

 Возможно,  сказала я. Но он меня не убедил. Вильям всегда был для меня загадкой и для наших девочек тоже.  А ты не хочешь к кому-нибудь обратиться насчет своих страхов?  нерешительно спросила я.

 Боже, нет,  сказал он, и эта его черта не была для меня загадкой, я ожидала такого ответа.  Но это ужасно,  добавил он.

 Ах, Пилли,  сказала я, так я ласково называла его в далеком прошлом.  Я очень тебе сочувствую.

 Зря мы тогда поехали в Германию.  Вильям взял со стола салфетку и вытер нос. Затем почти рефлекторно, как он всегда это делает пробежал пальцами по усам.  И уж точно зря мы поехали в Дахау. Мне все мерещатся эти эти крематории.  Он бросил на меня взгляд.  Ты правильно сделала, что не пошла внутрь.

Когда мы были в Германии, я не заходила ни в газовые камеры, ни в крематории, и меня удивило, что Вильям это запомнил. Я уже тогда понимала, что лучше мне на такое не смотреть, вот и не заходила. Годом ранее у Вильяма умерла мать; мы отправили девочек в летний лагерь на две недели, им было девять и десять, а сами полетели в Германию; моим единственным условием было, чтобы мы летели разными рейсами, так сильно я переживала, что мы оба разобьемся и девочки останутся сиротами, хотя позже я поняла, как это глупо, ведь мы могли разбиться и на автобане, пока мимо со свистом проносились машины,  так вот, мы полетели в Германию, чтобы разузнать что-нибудь об отце Вильяма; как я уже говорила, он умер, когда Вильяму было четырнадцать, умер в больнице Массачусетса от перитонита, ему удаляли полип в кишечнике и случайно проткнули стенку толстой кишки, от этого он и умер. Полетели мы еще и потому, что за несколько лет до этого Вильям получил большое состояние, оказалось, его дед нажился на войне, и, когда Вильяму исполнилось тридцать пять, ему достались деньги из трастового фонда, и это не давало ему покоя, и вот мы вместе полетели в Германию повидаться с его дедом, тот был очень стар, и двумя тетками, они были вежливы, но холодны, на мой взгляд. У старика, его деда, были маленькие блестящие глазенки, он мне особенно не понравился. Невеселая была поездка.

 Знаешь что?  сказала я.  Думаю, со временем страхи исчезнут. Это просто период такой.

Вильям снова взглянул на меня:

 Хуже всего те, что с Кэтрин. Понятия не имею, с чем они связаны.  Вильям всегда называл мать по имени, даже когда обращался к ней. Не помню, чтобы он хоть раз назвал ее мамой. Внезапно он отложил салфетку и встал.  Мне пора,  сказал он.  Всегда приятно с тобой повидаться, Лютик.

 Вильям! И давно ты пьешь кофе?

 Уже много лет.

Он чмокнул меня, и щека у него была холодная, а усы немного колючие.

Я повернулась к окну, чтобы проводить его взглядом: он быстро шагал к подземке; держался он не так прямо, как обычно. И это зрелище чуточку разбило мне сердце. Но я уже привыкла к такому вот чувству оно появлялось почти после каждой нашей встречи.


По будням Вильям работал у себя в лаборатории. Он паразитолог и много лет преподавал микробиологию в Нью-Йоркском университете; за ним оставили лабораторию и одну ассистентку, пары он больше не ведет. О парах: он с удивлением обнаружил, что не скучает по ним, что аудитория со студентами он недавно мне рассказал всегда вызывала у него тревогу, он просто не осознавал этого, пока не перестал преподавать.

Почему это меня так растрогало? Наверное, потому, что я не догадывалась и потому что он сам не догадывался.

Итак, каждый день он приходил в лабораторию и работал там с десяти до четырех: писал статьи, и проводил исследования, и руководил своей ассистенткой. Время от времени несколько раз в году он ездил на конференции и читал доклады перед другими учеными.

* * *

После нашей встречи в закусочной с Вильямом случились две вещи, и скоро я до них дойду.


Сначала я коротко расскажу о его женах.


Я, Люси.

Вильям тогда еще магистрант был помощником преподавателя биологии, когда я училась на втором курсе колледжа в пригороде Чикаго, так мы и познакомились. Он был и есть, конечно,  на семь лет старше меня.

Дальше