В группу Костя проходил три года, а потом отец решил, что пора идти в школу. Мать попробовала возразить, отец сказал:
А мы сейчас спросим виновника сомнений, поманил Костю пальцем и спросил: Ты куда больше хочешь, Константин, в группу или в школу?
В школу! крикнул Костя.
В школу ходили все мальчишки со двора, там учились по проектам, там были октябрята, пионерский отряд и ученический комитет, учителей в школе называли смешными кличками, не было никаких поклонов, бульонов и салфеток за воротник. Школа казалась самым интересным местом на свете.
Ну вот видишь, голубушка, усмехнулся отец, и вопрос был решен.
Ася без Кости ходить в группу отказалась, но отдали их в разные школы. Костю в третий класс в бывшую знаменитую гимназию, которая хоть и называлась теперь единой трудовой советской школой, от гимназического духа до конца не избавилась. В старых шкафах темного дерева еще стояли глобусы с ятями и лежали пирамидкой гирьки на фунты и золотники[2], а на тарелках в столовой можно было различить голубую тень гимназического герба. Среди учителей тоже легко вычислялись прежние, дореволюционные по походке, по осанке, а особенно по интонации, по манере говорить. Многие все еще обращались к ученикам на «вы», требовали, чтобы ученики вставали, когда они входят в класс, и учком обсуждал каждый год, правильно это или неправильно, разрешать или не разрешать. Вечерами, шагая по длинному, гулкому паркетному коридору вдоль высоких стрельчатых окон, вполне можно было вообразить себя гимназистом в гимнастерке с широким ремнем и в щегольски промятой внутрь фуражке, в точности как рассказывал отец, любивший вспоминать гимназическую молодость. Школа Косте нравилась, несмотря на строгости и полчаса пути; за шесть лет учебы он не пожалел ни разу, что отец отправил его именно туда.
Асю же отдали в ближайшую к дому школу, Анна Ивановна сказала с улыбкой:
Аська у нас дурочка, все поет да рисует, на другое у нее головы нет. Ей без разницы, какая школа.
Аня! воскликнула Костина мама. Как ты можешь!
Как я могу что? Говорить правду? Ты предпочитаешь, чтобы я дурила ей голову модными сказками о всеобщем равенстве?
Мать вздохнула и отправила Костю с Асей в детскую. Ася ушла неохотно, она любила слушать взрослые разговоры, а Костя обрадовался Анну Ивановну он не любил, было что-то унизительное, почти стыдное в ее манере брать его за подбородок при каждой встрече, задирать ему вверх голову и повторять с усмешкой: «На чью-то беду растешь, ох на чью-то беду».
Разговор о школах Костя запомнил и вспоминал его часто. Ася совсем не казалась ему глупой, хотя училась плохо, из класса в класс переползала с трудом, большей частью из-за рассеянности: она постоянно все забывала и путала. Учителя ее не любили, и Костя мог понять почему: в ней не было ни страха перед школой, ни любви к ней, ни уважения, лишь спокойное равнодушие, с каким терпят неизбежные мелкие неприятности. При этом читала Ася не меньше Кости, знала даже больше, хотя знания ее были странные, непривычные, ненужные.
Знаешь, кто такие вестипликарии? спрашивала она Костю. Это профессиональные укладчики тоги, рабы, которые укладывали тоги на патрициях красивыми складками.
Костя пожимал плечами, она вздыхала, делала следующую попытку:
А что такое тога кандида, знаешь? Это тога, которую специально мелом отбеливали, в такой тоге ходили наниматься на должности всякие, вроде как на работу устраиваться. В Древнем Риме.
Костя смеялся, она сердилась:
Зря смеешься. Между прочим, все твои кандидаты во всякие депутаты оттуда пошли, от тога кандида.
Почему это они мои? Они всенародные.
А кто перед выборами по домам ходил, списки сверял?
Так это ж комсомольское поручение.
Я, например, не в комсомоле.
Это потому, что ты отсталая и темная.
Нет, просто я независимая.
А я, значит, зависимый? рассердился Костя.
Ну тебе же хочется быть как все, сказала Ася. А мне не хочется.
Тебе хочется не быть как все, буркнул Костя. Это то же самое, просто с другой стороны.
Ого! насмешливо протянула она. Ты начал думать, Конс, поздравляю.
Сколько бы они ни пререкались, как бы ни смеялись друг над другом, как бы ни вредничали, Ася была сестра, и казалось, что давнюю эту дружбу уже невозможно отменить, как невозможно отменить кровное родство. Вместе встречали праздники, вместе отдыхали, снимая на две семьи одну дачу в Юкках, вместе ходили в кино и на каток. Новый год они тоже всегда встречали вместе, и именно в Новый год впервые поссорились.
Мать решила поставить елку. Елки разрешили еще два года назад, но отец поосторожничал, ставить не велел. В прошлом, 1937-м, мать болела, лежала в жару весь декабрь, поднялась только в середине января. Нынче, словно чувствуя себя виноватой в том, что год назад все остались без праздника, она сама сходила на новогодний базар, выбрала густое красивое деревце, сама привезла его через полгорода на Костиных старых санках, сама наделала игрушек из папье-маше, так щедро, с такой любовью украсив елку, что даже отец, несклонный к публичным восторгам, не то чтобы ахнул, но как-то особенно громко выдохнул, войдя в столовую.
Болотины, как всегда, пришли втроем: Борис Иосифович, Анна Ивановна и Ася. Борис Иосифович галантно поцеловал матери руку, объявил, что целует чистое золото и нет такого чуда, которое вот эти нежные ручки сотворить бы не могли, и удалился с отцом в кабинет, пить для аппетита коньяк и говорить о работе. Анна Ивановна обошла елку три раза, сказала:
Удивляюсь тебе, Татка, как только ты
Новое платье! быстро перебила мать. Хочешь, я покажу тебе мое новое платье? Для дома оно слишком нарядное, я не надела.
Она утащила Анну Ивановну в спальню, Костя с Асей остались в гостиной одни. Ася потрогала елку, понюхала ветку, сказала:
Дурацкий обычай! Сколько деревьев зря губят.
Почему зря? возразил Костя, обидевшись за мать. Ради праздника.
Можно праздновать без елки. Раньше без елки праздновали и что, плохо было?
Плохо.
Ты споришь, чтобы спорить, Конс. В глубине души ты со мной согласен. Это пережиток, варварство, диверсия против природы. Ты подумай, на один Ленинград ушел целый лес. А на всю страну?
Почему ты всегда портишь праздник? спросил Костя. Почему нельзя просто радоваться? На Первое мая ты говорила, что рабы празднуют свое рабство, День Конституции обозвала праздником, которого нет. Даже к юбилею Пушкина цеплялась. Вот услышит тебя кто не надо, и тебе всыплют, и родителей загребут, привлекут за неправильное воспитание.
Уж не ты ли будешь этот кто не надо? иронически подняв бровь, поинтересовалась Ася.
Что за чушь! возмутился Костя.
Ну почему же, легким светским тоном сказала она, ты же правильный, а правильные должны проявлять бдительность и эту, как ее, принципиальность. Товарищ Сталин сказал, что каждый гражданин обязан сообщать, выводить врагов на чистую воду.
Костя обиделся всерьез, весь вечер просидел надутый и две недели с Асей не разговаривал, даже пропустил впервые в жизни! две среды.
Календарь в стране менялся, разноцветные плавающие пятидневки сменялись пятидневками фиксированными, потом шестидневками. Вне дома так они и жили: первый день шестидневки, второй, третий. А дома и у Аси, и у Кости понедельники оставались понедельниками, а среды средами. По средам они играли в солдатиков.
В детстве, незапамятно давно, это были просто солдатики, обычное оловянное войско, слегка разбавленное отцовским наследством: раскрашенными немецкими драгунами и гусарами. Солдатики строили редуты из картона, стреляли друг в друга горошинами сквозь бумажные трубочки, а потом кончалось сражение, из набитой ватой коробки извлекались Асины фарфоровые куколки и начинался бал. С годами игра становилась сложнее, редуты и пушки конструировались в точном соответствии с описанием, а платья для принцесс и пастушек в соответствии с исторической модой. Теперь уже и Костя знал, что такое фижмы и букли, а Ася понимала, чем мушкет отличается от мушкетона. И сражения теперь устраивались не простые, а исторические, к которым они долго готовились, ходили в читальный зал, рассматривали картинки в старинных толстых фолиантах. Пока Костя копировал в специальную военную тетрадь схему расположения войск, Ася разглядывала рукавчики и оборки, срисовывала фасоны платьев и узоры вышивки.
Никого другого они в свои игры не допускали, закрывались в комнате, обычно у Аси у нее и комната была побольше и посветлей, и родители поспокойней.
Анну Ивановну интересовал только экстерьер, как Ася это называла, а Борис Иосифович, как и отец, всегда был занят.
Друзей тоже не приглашали Костя боялся насмешек, у Аси просто не было потребности, хотя подруг у нее хватало и дружбы ее искали многие.
Я все знаю про моду, объяснила она ему, и у меня хороший вкус. Я вообще про одежду знаю все. Как римляне одевались, или греки, или французы. Вот для чего на рукавах пуговицы, знаешь? А стрелки на брюках откуда взялись? Или санкюлоты, например, это что такое?
У них шапки были, неуверенно сказал Костя. Фригийские колпаки.
Сам ты колпак. Кюлоты это штаны такие короткие, их с чулками носят. А санкюлоты это бесштанники, городская беднота. Именно они и штурмовали Бастилию.
Я одного не пойму, Аська, удивился Костя. Как при таких знаниях ты умудряешься иметь удочку[3] по истории?
Какая разница, отмахнулась Ася. В институт я не собираюсь, я портнихой буду.
Так тебя родители и пустят в портнихи.
Во-первых, в шестнадцать лет я могу и не спрашивать. А во-вторых, у нас все профессии важны, забыл? Портниха рабочий класс, я буду гегемоном. Между прочим, гегемон знаешь, что такое?
Костя засмеялся, Ася бросила в него солдатиком. Обижалась она редко, никогда не интриговала и не кокетничала, как другие знакомые девчонки, но под настроение могла отбрить довольно жестко. При всем интересе к нарядам, прическам, манерам, в ней было много мальчишеского, простого и открытого, с ней было легко, как ни с кем другим. Среда была радостью, отменить ее могла только серьезная болезнь, с обычной простудой Костя все равно бежал к Болотиным, благо бежать было недалеко.
Но после Нового года он решил не ходить. Многое он мог простить ей, почти все, но не это, не обвинение в предательстве. Дома никогда не говорили о том, что происходит вокруг, словно не было ни черных машин-воронков, в зловещем ожидании стоящих под окнами, ни людей, исчезающих по ночам, ни бесконечных судебных процессов, ни еще более бесконечных митингов и собраний с требованием заклеймить, осудить, расстрелять. За последний год из класса исчезло двое ребят, у троих забрали отцов, а у лучшего друга Кости, Юрки Розина, сначала забрали отца, директора завода, а потом и мать.
Два дня Юрка не приходил в школу, по классу поползли слухи, и Костя сразу после уроков отправился к нему, уверенный, что все это сплетни и вранье. Враги были где-то там, далеко, на процессах, это были бледные, мрачные, мятые люди, неразборчиво или, наоборот, слишком четко читавшие по бумажке свои страшные признания. Юркин отец, крупный, сильный, веселый человек, любитель волейбола, шахмат и украинских песен, никак не мог быть одним из них, и Костя бежал к другу без раздумий и опасений. Открыл ему Юрка, молча посторонился, пропуская в комнату. По разоренной, опустошенной квартире серым печальным привидением бродила Юркина мать, то поднимая с пола какие-то книги и бумаги, то бессильно выпуская их из рук. За ней ходила хвостом маленькая Юркина сестра, дергая ее за рукав и монотонно повторяя: «Мамочка, не плачь, мамочка, не плачь». Дверь в одну из комнат была закрыта и заклеена бумажной лентой. Юрка провел Костю на кухню, не прячась, закурил в форточку.
Это ошибка, неуверенно сказал Костя. Это точно ошибка.
Не глядя на Костю, Юрка пожал плечами.
Напиши Сталину, предложил Костя. Он разберется. Ты же говорил, что твой отец Сталина знал.
Юрка усмехнулся, не ответил.
Но как? не выдержал Костя. Почему?
Говорят, сосед донес, сказал Юрка, туша окурок в блюдечке, уже полном до краев изжеванных мокрых хабариков. Он давно грозился, ему квартира наша нравится.
Не зная, что ответить, Костя посидел еще немного и ушел.
Теперь Юрка жил у тети, школу бросил, работал разнорабочим в типографии, и в те редкие разы, когда Костя забегал к нему или встречал его на улице, большей частью молчал, только смолил одну за другой дешевые вонючие папиросы «Север».
Костя начинал рассказывать про класс, про ребят, но молчание смущало, давило, и он тоже умолкал и быстро прощался. Юрка коротко кивал, пожимал ему руку, уходил, не оглядываясь, и Косте делалось неловко, даже стыдно, словно он сам, лично, в чем-то был виноват. Так обидно и неприятно ему было, что он даже пожаловался Асе.
Все-таки ты дурак, Конс, сказала она. Дураковский дурак. Во-первых, он для тебя старается, зачем тебе дружить с ЧСИРом[4]. Я даже удивляюсь, что тетя Наташа разрешает тебе к нему ходить, мне бы маман точно запретила.
Костя собрался возразить, но вспомнил, как странно, с какой-то испуганной нежностью смотрела на него мать каждый раз, когда он рассказывал, что был у Юрки, откашлялся и спросил:
А во-вторых?
Во-вторых, ты же сам говорил, что у него сестру собираются отправить в детский дом, а у тетки денег нет. Теперь сам думай, интересно ему, как ты готовишься к испытаниям и что вы обсуждали на комсомольском собрании?
Ася вздохнула и отвернулась, уселась на подоконнике в любимой позе, поджав ноги и уперев подбородок в колени. Знакомый до мелочей горбоносый профиль ее на фоне заката вдруг показался Косте очень красивым и совсем взрослым.
А теперь она почти обвинила его в доносительстве, почти признала, что он на это способен, что он может, как Юркин сосед, написать, пожаловаться, донести. Даже если она шутила, это была непростительная шутка.
В третий вторник января, вернувшись домой, Костя прокрался на цыпочках в свою комнату и долго лежал на кровати не раздеваясь, сбросив только пальто и шапку. Ждал звонка с вопросом «Где ты?». Звонка не было, и он представлял себе, как Ася сидит на подоконнике, полускрытая занавеской, узор которой он мог воспроизвести по памяти с абсолютной точностью, и тоже ждет звонка его, Костиного. Но и он не звонил. Позвонила она только поздно вечером, так поздно, что мать выскочила из спальни в ночной рубашке, с распущенными волосами, в небрежно наброшенном халате, который запахивала на ходу.
Это Ася, Ася! крикнул ей Костя, прикрывая ладонью трубку. Мать коротко, нервно выдохнула и вернулась в спальню.
Куда ты пропал, Конс? легким голосом, словно между прочим, словно и не было трех недель молчания, поинтересовалась Ася. Все дуешься? Не дуйся. Пока тебя не было, я совершила еще несколько сомнительных по своей красоте и изяществу поступков, так что наш разговор не исключение.
Каких еще поступков? испугался Костя.
Всяких, хихикнула она. Так ты завтра придешь?
Приду, буркнул Костя и повесил трубку.
3
Дверь открыла Ася. С привычной легкостью, едва касаясь, чмокнула его в щеку, затащила в знакомую прихожую. Но что-то изменилось, сильно, круто, может быть, бесповоротно изменилось, он почувствовал это сразу, как только вошел.
От нее пахло духами она и раньше душилась иногда, а в ответ на Костины порицания пела: «Девушки-голубушки, вы не мажьте рожи, лучше мы запишемся в союз молодежи!» Костя сердился, она смеялась: «Это комсомолкам нельзя, а я деклассированный элемент, мне можно».
У нее была новая прическа короткая спереди, подлиннее сзади, с косой челкой, полностью скрывающей один глаз. Второй глаз, ореховый, длинный, блестящий, пристально смотрел на Костю.
И платье тоже было новое, взрослое, с подчеркнутой талией и красивым кружевным воротником, стянутым изящной серебряной брошкой.
Ты что, в театр собралась? удивился Костя.
Я не ухожу, я пришла, объяснила она. Раздевайся, проходи.
Откуда пришла?
Господи, Конс, ты зануден, как василеостровский немец. Раздевайся, наконец.
Он повесил куртку на вешалку, пригладил перед зеркалом волосы, вдруг ощущая себя маленьким, намного младше ее, хотя был младше всего на три месяца.