По большей части они родом из Восточной Европы, часто из Украины или Молдовы, где люди соглашаются на маленькую зарплату и тем не менее благодарны, что получили работу. Как бы там ни было, из всех усилителей грозили и громыхали неувядающие шлягеры и танцевальная музыка пока мы двигались назад по проливу. Тогда курс наш лежал к Египту, если я правильно помню.
Я боялся, что я один такой, сказал я. Как будет «бояться» по-французски? Avoir peur, сказал он. Это я точно помню. Vous aviez peur que vous soyez seul[3]. Но вы такой отнюдь не один. И все же последний шаг мы делаем друг без друга. Мы переступаем через этот порог каждое само по себе. Меня сразу же поразило это «каждое». Но объяснялось оно, конечно, его плохим немецким. Однако, продолжал он, нас объединяет то, что мы это знаем и этого хотим. Это он тоже произнес по-немецки. Ситуация сложилась довольно странная. Он сказал и еще кое-что. Тем более что вы, сказал он, как и я, человек раннего лета.
С этого началась наша дружба.
Вправе ли я называть так то, что было между нами?
Погрузиться в структуры волн. И что у меня есть ногти. Что мсье Байун был бербером, это он рассказал позднее, не при первом нашем разговоре, но употребил слово амазиг[4]. И еще: что море как пустыня, куда его отец ускакал на коне, один, чтобы разыскать там Всемилостивейшего. Поскольку час его к тому времени уже пробил, он оттуда не вернулся.
Не помню, рассказывал ли это мсье Байун по-немецки или опять по-французски. Или на каком-то еще наречии, которое понимаем только мы двое и те другие, которых сто сорок два. Если мой друг не ошибся, в Ницце на борт должен был подняться новый пассажир. Чтобы число оставалось неизменным. Когда один из нас уходит, всегда прибавляется новый сознающий.
Для большинства установка Сознания вообще происходит только на корабле. Со мной это произошло в Барселоне, во время первого путешествия. Ницца. С Ниццы круиз и начался. Именно с нее.
Я должен подумать.
Какой у нас был маршрут?
Из Ниццы в Кальви, оттуда в Ольбию и дальше до Неаполя. Может такое быть? Из Неаполя, однако, к Стромболи. Высадиться оказалось невозможно, слишком сильный сирокко. Волны взмывали так высоко, что внешние двери заперли. Но я бы все равно не смог выйти. Мне было настолько плохо, что я едва мог пошевелиться. Я тогда впервые пережил приступ морской болезни, но потом такого больше не случалось. И прежде тоже нет, когда этот как бишь его? приглашал меня покататься на яхте. Парусный спорт я всегда любил. Но сам права на вождение яхты не выправил. Был слишком занят полупроводниками. На мечтания времени не хватало.
Потом мы двинулись дальше, в Палермо, и наискось через Средиземное море до Барселоны. Палермо я еще успел посмотреть. Правда, я хотел и по Барселоне прогуляться, даже и приготовился. На шлюпочной палубе стоял, только чтобы не давиться в очередях. Между прогулочной и Атлантической палубами трапы были сплошь забиты людьми.
Тогда-то я все понял и остался на судне. И впервые задался вопросом, один ли я здесь такой. Когда мы снова отчаливали, чтобы идти дальше к Ивисе.
Я и в Валенсии оставался на борту, и в Танжере, сиявшем полным вторничным блеском. Где на корабль поднялся мсье Байун, который, однако, уже обладал Сознанием. Почему у меня и возникает порой ощущение, что он был послан сюда исключительно ради меня. Хотя он, как мне помнится, был не один.
Сопровождавшая его дама привлекла мое внимание широкополой шляпой и ярко-красными кудрявыми волосами. Такой я представлял себе женщину кельтских кровей. Могучая, как валькирия. Я сперва подумал, что она поет в опере трагедийные партии. Я и теперь иногда ее вижу. Как она шагает вдоль леерного ограждения, неизменно в этой шляпе, неизменно сопровождаемая кем-то. Часто слышно, как она смеется. Но ее лица я не могу разглядеть из-за вуали. Которую она опускает всякий раз, когда выходит из «Заокеанского клуба».
Тогда, с мсье Байуном, она охотно прогуливалась по утрам. Что выглядело немного комично: грациозный мужчина и громадная женщина. От меня она держалась на отдалении, даже и после Ниццы. Сам же мсье Байун о ней никогда со мной не говорил. У меня сложилось впечатление, что он хочет сохранить ее для себя одного. Я относился к этому с уважением. Ведь Сознанием я обладал прежде, чем появился он.
Откуда он знал все то, что связано со ста сорока четырьмя? «Воробьи», странно. Китайское домино мсье Байуна. Но называть так маджонг неправильно. С домино эта игра не имеет ничего общего. Хотя и в ней фишки называются «кирпичиками». Взгляните, сказал мсье Байун, приподнимая одну из пластиночек. Она из настоящей китовой кости. А бывает, сказал он, что такие штуки делают и из человеческих костей.
Что станется с нашими ногтями? спросил тогда я себя.
Нелегко по-настоящему постичь тело, хотя бы и свое собственное. Это даже намного труднее, чем понять душу. В каком тесном родстве она с ним находится, мы замечаем только тогда, когда оно на грани изнеможения. Как пришиты к нему наши глаза. Как крепко пристегнута душа к каждому мускулу.
У меня слабое место нога; и немножко, из-за сердца, плечо. У других глаза, или зубы, или всё вместе. Так в море образуются бледные пятна. Но эти пятна бледнеют все больше. Пока не превращаются в дыры. Через которые Сознание смотрит на море и наблюдает за собственным разжижением. Один крепкий участок за другим разжижается и вытекает из нас. Мы слышим все хуже, наше обоняние хиреет. Только ногти, как говорят, еще долго продолжают расти.
Конечно, никто не хочет выставлять себя на посмешище. Иногда, я думаю, это вопрос деликатности. В отличие от других пассажиров мы ничего не знаем о своем прибытии ни о времени, ни о месте. И не хотели бы оскорбить чью-то стыдливость. Уже одно то, что я написал слово «прибытие», есть выражение такого рода стыдливости. И нашего страха. Потому что это неправда, будто время «течет». Оно-то как раз стоит на месте, а корабль движется сквозь него, насквозь.
Мы очень много смеялись, мсье Байун и я, потому что никто другой этого не замечал. Потому-то мы и смогли распознать друг друга. Так ведь не получается, чтобы человек не ужаснулся, когда Сознание устанавливается впервые. Когда тебе внезапно со всей ясностью открывается, что именно с тобой происходит.
Припоминаю, что меня тогда охватила мрачнейшая меланхолия. Она продержалась от Барселоны до Танжера. Прежде я был жизнерадостным человеком. Хотя бы по профессиональным соображениям для самокопания у меня вообще не было времени. А значит, и соответствующего пространства. Заниматься полупроводниками я начал еще с молодых лет. Они десятилетиями кормили меня. Пока не появились те самые китайцы и мне не пришлось продать фирму. Попросту, потому что они для этого есть специальное слово. Для Германии я тогда уже наладил структуры сбыта. Конечно, и фирма «Сименс» хотела заключить договор. «Сименс» ли? Но именно в тот момент, из-за Гизелы, Петра затеяла бракоразводный процесс. Из-за нее среди прочего.
Все это теперь не имеет значения.
Manpower[5], верно. Потому что у них ее до фига. Так что я, вероятно, вовсе и не был хорошим человеком.
Мужская сила[6]. Очень многое кажется остроумным, но на самом деле совсем не смешно.
Какое отношение все это имеет к маджонгу? С тех пор как мсье Байун исчез, игра стоит нетронутая в моей каюте. Сто сорок четыре кости лежат в выдвижных ящиках сундучка по его словам, сделанного из куриноперьевой древесины. Тяжелый сундучок: темный, как ночь, лакированный и внутри оббитый синим, опять же как ночь, бархатом. Синева, какая бывает вечером в среду. С помощью маленького замочка можно запереть две дверцы перед выдвижными ящиками.
Иногда думаю, что я самый старый на этом корабле. А ведь мне лишь в следующем году предстоит отпраздновать семидесятилетие. Разумеется, праздновать я не буду.
Кому же я передам воробьиную игру?
Я ведь уже понял, что в этом состоит моя задача. Уйти было бы чудесно, если бы я ее выполнил. Окруженный водой, я просто плыл бы, даже не замечая этого.
Только что я долго смотрел на гигантские уши одного старика, удивленно, испуганно. Я смотрел на них сзади, и они были пунцовыми, четвергово-пунцовыми. Так просвечивал сквозь них свет. И я подумал: я их не понимаю. А ведь все сводится именно к этому. К тому, например, чтобы понять эти уши.
Что я вообще понимаю?
Что истинно? Что фальшиво?
«Слепой пассажир» приземлился на верхнюю палубу, измученный долгим полетом. Воробей. Так далеко от земли дрожал он у нашей стальной бортовой стенки. Он притулился к ней и расправил крылышки, чтобы высушить их. Крошечные легкие ходили ходуном.
Один индиец из обслуживающего персонала наклонился над ним и погладил двумя пальцами по перышкам. Потом ушел, но вскоре вернулся с салфеткой. Ею он подхватил птицу и спрятал у себя на груди. Придерживая рукой салфетку и воробья под ней, понес его к себе. Возле ближайшего берега он выпустит птичку на волю.
24°31´ ю. ш. / 3°20´ з. д
Если время на самом деле стоит неподвижно, а мы движемся сквозь него, тогда мы, конечно, многое теряем из виду. В пространстве всё точно так же. Какой-нибудь город, к примеру, ты за сто километров от него уже не видишь, да даже и за тридцать. Людей мы не различаем уже за восемьсот метров. Никто не замечает, что Земля вертится, и мы, по крайней мере раз в сутки, стоим вниз головой. Это, конечно, к лучшему. Иначе мы бы боялись, что навсегда упадем вниз, в мировое пространство.
К примеру, можно сказать, что души на самом деле кувырком летят вниз, а не возносятся на небо. Это было бы гораздо логичнее. Наверное, это и имеется в виду, когда говорят, что мы порой роняем себя.
Значит, если я время от времени что-то забываю, причина заключается в том, что мое пространство от этого отдалилось. Я и сам двигаюсь внутри своего пространства, как очень маленькая частичка того, что, как некая целостность, движется сквозь время. Почему мне и вспомнилась невольно одна книжка из времен моей юности, доходчиво объясняющая теорию относительности. К примеру, мы видим движущийся поезд. Внутри него идет человек, по направлению движения. Может, ему нужно в туалет. Или он проголодался и хочет в бистро. Хотя он вовсе не спешит, движется он быстрее поезда. Правда, это так выглядит, только если смотреть на него снаружи. В самом поезде он идет нормально.
Точно так же обстоит дело с Сознанием. Кто обладает им, тот видит себя снаружи, хотя одновременно пребывает внутри. Потому он действительно понимает, чтó происходит. Правда, из-за этого мне кажется, будто я постоянно нахожусь под наблюдением. Потому что наблюдаю я не только за другими, но точно так же и за самим собой.
Завтра мы встанем на рейд напротив Святой Елены. Я опять буду, облокотившись о леер, смотреть, как спускают на воду тендерные шлюпки. Потом, когда все туристы сойдут на берег, для нас начнется тишина. Правда, в коридорах из-за ковровых дорожек шагов в любом случае не слышно. Но теперь и на палубе юта внезапно воцарится покой, ведь оставшиеся на судне пассажиры обычно почти не двигаются. И музыка уже не играет. Все только смотрят, как и я, на море и на берег. И все мы вместе один-единственный взгляд.
Сам наш корабль-греза время.
Над нами кричат чайки, под ними носятся взад-вперед кельнеры. Тоже почти беззвучно. Наше спокойное покачивание поддерживает их под локоток, приобнимает за талию. Любая мысль лишь беглое завихрение песка. Она сама ведь и есть песок. Как и принадлежность к «мы», как и вода. Так что мы, можно сказать, уже поднимаемся вверх, все вместе, в тот самый момент, когда падаем.
Все это долгие моменты одного из последних приготовлений. Только неправда, будто теперь, еще раз, вся жизнь проходит перед нашим внутренним взором. Этого не произойдет, даже если мы прикроем веки, хоть и будем по-прежнему смотреть на море. Они ведь не экраны, наши веки. И ни один зрачок не станет кинопроектором. Нет: если снаружи тишина, то и внутри тьма.
А поскольку у кельнерш складывается впечатление, будто мы спим, они уже и не спрашивают, не хотим ли мы чего-нибудь еще. Хотя в других случаях на палубе юта девушки из обслуживающего персонала задают такие вопросы постоянно. Или они всякий раз, пробегая мимо, цепляются к тебе. Тогда приходится лечь, хотя мне куда приятней сидеть. Или Татьяна вдруг заявляет, что солнце мне не полезно. Поэтому она часто надевает мне что-то на голову, когда я покидаю каюту.
Я мог бы протестовать. Но если я ей больше нравлюсь в шапке, то почему бы и не доставить ей удовольствие. Или если она находит красивым, чтобы я вечером обвертывал шею шарфом. Так что я позволяю, чтобы она надела мне шапку, а на плечи набросила шарф.
Кроме того, Татьяна часто боится, что я слишком мало ем. А ведь я просто по большей части не испытываю голода. И только поэтому ем мало. Какую-нибудь малость поутру, и только вечером что-то горячее. Среди прочего и потому, что сам процесс еды меня напрягает и что я не хотел бы подолгу спать. Отсутствие аппетита тут совершенно ни при чем. Наоборот, сегодня я ценю хорошую пищу гораздо больше, чем прежде.
Как раз на корабле я не хотел быть неразборчивым, ведь здесь на протяжении дня трапезничают шесть, а то и семь раз. Я всякий раз удивляюсь: сколько способен съесть человек. Уже одно это причина моего отчуждения. Они набивают себе желудок без всякой меры. Я видел тарелки с такой горой пищи, что мне от одного их вида делалось дурно.
Поэтому в часы общих трапез я избегаю и «Заокеанского клуба», и ресторана «Вальдорф».
Но когда мы остаемся в своем кругу, такого чтобы меня принуждали есть не происходит.
Пока другие не вернулись с экскурсий, можно мирно лежать на палубе. Так что теперь я мог бы присмотреться к оставшимся. Ведь только тот, кто никогда не покидает корабль, может относиться к нам. Записывал ли я это?
Однако не все сто сорок четыре уже обладают Сознанием. В этом проблема. У некоторых оно устанавливается лишь в какой-то момент. Но поскольку другие им уже обладают, было бы бессмысленно, к примеру, просто пересчитывать оставшихся. Тем не менее может наступить такой день, когда действительно на берег не сойдут только эти сто сорок четыре. Тогда сразу стало бы ясно, к кому я отношусь. И я мог бы завязывать контакты, не испытывая постоянных сомнений. Ибо каждый из этих людей тотчас понял бы, о чем я говорю. Тогда говорение снова получило бы смысл, потому что я тоже понимал бы других. Тогда мне не пришлось бы вести разговоры с самим собой. Я их и записываю только потому, что это дает мне ощущение, будто я к кому-то обращаюсь. Например, к старому другу или к давней знакомой. Вот она вынимает конверт из почтового ящика и очень тронута тем, что даже в своей отдаленности я подумал о ней. Ведь она такого и предположить не могла.
Но для начала она приготовит себе, в своей квартирке на третьем этаже слева, чашечку кофе. Прежде чем возьмет иссиня-черный нож для вскрытия писем, который мы привезли из Кении. Ручная работа, эбеновое дерево. Правда, Гизела не пила никакого кофе, а всегда только чай, Earl Grey. Она всегда пахла бергамотом. Действительно, вся целиком, даже в ванне.
Если от нее не разило псиной, как под конец и от всей ее квартиры.
Итак, поэтому она ждет, чтобы закипел чайник.
Но поскольку я оставил ее, я наверняка пишу кому-то другому. Тем не менее пересчитать всех хорошая идея.
Только этого недостаточно.