Корабль-греза - Баскакова Татьяна Александровна 8 стр.


Корабль-греза порой превращается в пригрезившийся кошмар.


Но ты права, я преувеличиваю. Преувеличение мать учения, всегда говорила моя бабушка и превратила этот тезис в искусство. Воспитывала меня, собственно, она. Мать тогда была слишком юной. Кроме того, она меня ненавидела. Но для деловой жизни мне это позже пригодилось. Если ты сызмальства натренировался, как, к примеру, из одной лошадки сделать три и из единственного автомобильчика заполненную машинами парковку. Тогда тебе любой поверит. Между прочим, сейчас мне уже почти столько же, сколько было ей.

Семьдесят пять лет прожила моя бабушка, и до семидесяти четырех была здорова. Потом обнаружился рак, но даже и тут не обошлось без преувеличений. Ему потребовалось всего шесть недель. Но я не слышал от нее жалоб, и раньше тоже никогда. Разве что она постоянно называла меня «русским ребенком». Значит, Катерина, для нас с тобой, может, еще есть шанс. Но, само собой, русскому языку меня никто не учил, мать вообще не упоминала моего отца. А если почему-либо не могла этого избежать, то называла его просто «русским». Бабушка называла меня «русским ребенком» даже тогда, когда я давно был взрослым. Иди сюда, русский ребенок, или даже: мой русский ребенок; а раньше, когда хотела, чтобы я оставил ее в покое, она говорила: Придержи язык, русский ребенок!

Мы еще успели отпраздновать ее день рождения: она, и Петра, и моя мать. Которой тогда перевалило за пятьдесят. Я тоже, само собой, и Свен, тогда еще совсем маленький годиков пять или шесть. Бабушке нравилось ухватить его за щеку и за эту складку из кожи потянуть вверх. Такой ее фокус я хорошо знал по себе. Если он начинал плакать, она говорила: Не реви. Вы, дескать, будете плохими родителями, если позволите ему вырасти слабаком. Так что я наполовину русский, ведь это в то время мало что меняло. Бабушка так или иначе должна была всех нас кормить, поскольку мой дедушка вернулся без обеих ног. Подумаешь, одним маленьким ртом больше, да и речь идет всего лишь о русском птенце. Его мы уж как-нибудь да насытим. Дядя у меня тоже имелся, но он вскоре разбился на мотоцикле. И поскольку я в любом случае был сварганен каким-то русским Тогда еще, прежде чем они бежали из Померании.

О таких вещах дома не говорили. Но я думаю, с матерью это случилось в Магдебурге. Или в Мёзере. Откуда мне знать? Во всяком случае, организовала всё моя бабушка. Так они раздобыли себе документы, чтобы потом двинуться дальше на Запад.

Может, мать поэтому и не вышла никогда замуж и не захотела держать меня при себе. Бабушка же великодушно приняла на себя все последствия и, как она говорила, даже и не мечтала, что в жизни у нее все будет тип-топ. Русский ребенок, не забывай, кто ты есть. Такой, как ты, должен уметь выкручиваться. Это было ее любимое словечко выкручиваться. И в этом искусстве я таки преуспел.

Может, мне потому и была неприятна та история с госпожой Зайферт. И смеялся я со всеми только для виду. Пока мне не стало совсем невмоготу и я не ушел. Хотя попал я на шоу, сопровождая мсье Байуна. Может, я потому и ношу сейчас ее трость, что у меня чувство, будто это знак примирения. С моей бабушкой, имею я в виду. Потому что меня обижало, конечно, что она меня так называет. А чтобы мать меня хоть раз обняла, такого я вообще не припомню. Только трость госпожи Зайферт меня со всем примирила.

Может, Сознание мсье Байуна это заметило.

Но может быть и так, что я сам рассказал ему о своей бабушке. Вероятно, в какой-то из моментов, когда мы играли в воробьиную игру. Поскольку море делает нас настолько неотягощенными, ты, находясь с ним лицом к лицу, вдруг теряешь страх. И тогда сам выпускаешь из себя что-то подобное. Моя мать, вероятно, страдала, потому что родила ребенка не пойми от кого. И потому что бабушка от нее этого потребовала. Ей ведь тогда только исполнилось семнадцать или восемнадцать, и она была действительно прелестной девушкой. Такую хотели даже офицеры. Они, правда, тоже были русскими, но платили едой и даже документами. Надо по одежке протягивать ножки, то бишь тянуться к своему потолку, частенько повторяла бабушка. Невредно и вообразить его более высоким, чем он есть. Тогда даже каморка для слуг, мальчик, превратится для тебя в королевский зал. Где ты охотно позволишь, чтобы тебе оказывали всякого рода почести. Это даст тебе совершенно другое самоощущение.

Поэтому я долгое время думал, что мать это, собственно, моя бабушка, а та, наоборот,  моя мать. Она, можно сказать, пережила саму себя. Ведь едва ли назовешь жизнью то, как все обстояло с матерью в ее последние годы. Она просто не понимала, что делать. А я для нее был ребенком от русского. От одного моего вида ей становилось не по себе.

Она никогда меня не хотела, и позже тоже нет. Так что когда мать умерла, в пятьдесят девять, она оставалась для меня совершенно чужой. Надо было скорее с ней распрощаться, и дело с концом. Петра взяла это на себя формальности и все прочее.

Внезапно во всем этом проглянул какой-то высший смысл. Чего я во время концерта, конечно, еще не знал. Сперва должна была прийти эта ночь с ее плачевным концом. Так что я, в сущности, предпочел бы отдать все деньги тебе, а не Петре после такого судебного процесса. Свен тоже ничего из них не заслужил, в отличие от Татьяны. Ведь, в соответствии с неким высшим порядком, именно вы теперь моя семья. Даже в гораздо большей мере, чем мой собственный сын. На этом корабле я, значит, вернулся ко всем тем другим русским, которые так же одиноки, как я, и отрезаны от своей родины. Неважно, Молдова это или Украина.

7°59´ ю. ш. / 14°22´ з. д

Как называются по-русски ласточки? «Lastotschki», подсказало Сознание. Но «Lastivki», с «иф» в среднем слоге,  по-украински. Это было после дневного сна.

Какой нежный язык.

Когда я потом вышел на палубу, все уже вернулись.

Мне снились плохие сны. Но здесь, на юте, меня под ярчайшим солнцем обтекала такая свобода! Ветер просто сдул с меня всю тоску. Правда, из-за большого волнения на море запланированную экскурсию отменили. При такой мертвой зыби, дескать, нас нельзя пускать в шлюпки.

Мистер Гилберн сказал: это только потому, что мы слишком старые. Когда я от леерного ограждения глянул в сторону берега, он подошел ко мне и точно так же восхитился ласточками, как и я. Ведь я смотрел не столько на остров Вознесения, сколько и главным образом высоко в небо. Там снова носились Lastotschkis. Супруги, празднующие серебряную свадьбу, подумал я. Это и есть такие супружеские пары! Чего мне мистеру Гилберну даже не нужно было говорить. Он видел и чувствовал сам, как все они окликают меня. Тогда как про остров Вознесения он сообщил, что там даже нет настоящей пристани. Мистер Дефрис, пояснил он, рассказал мне это, он ведь когда-то останавливался здесь. Представить вас ему? Правда, он говорит только по-английски, но для нас это не проблема. Он действительно сказал: для нас.

Но я хотел стоять у леера и только неотрывно смотреть, как летают эти белые Lastotschkis, или Lastivkis. Мистер Дефрис, сказал мистер Гилберн, с самого начала сомневался, дойдет ли дело до экскурсии. Вы читали описание? Он имел в виду тот лист, в программе на день, где объясняется, чтó можно увидеть на этом острове и что там можно делать. Но главным образом все то, чего там делать нельзя. К примеру, там нельзя фотографировать и уж тем более купаться. Само собой, при таком волнении никто бы на это и не отважился.

Но на тамошний мол, по словам мистера Дефриса, даже приходится подниматься, держась за канат. Этого я, с моей тростью, в любом случае не сумел бы. И мистер Гилберн тоже нет, и, собственно, вообще никто из пожилых пассажиров неважно, с Сознанием или без. Поэтому с самого начала было ясно, что морских черепах никто не увидит. Если они вообще в это время года появляются там, чтобы откладывать в песок свои яйца.

Но Lastotschkis были здесь, сотнями. И этого хватало.

Мистер Гилберн все продолжал что-то мне говорить, я же в ответ только улыбался. Но показал тростью госпожи Зайферт в небо. Потом повернулся, чтобы по узкому трапу подняться на солнечную палубу. Там я хотел как и в ту ужасную ночь, но только на сей раз по правому борту,  пройти вдоль надстройки спортивного комплекса вперед. Чтобы совсем впереди, возле стального фальшборта, остаться наедине с этим зрелищем.

Но так не получается, когда мы прибываем в какое-то новое место.

Потому что тогда другие пассажиры тоже толпятся снаружи и, напирая друг на друга, загораживают тебе вид. Так что покой можно найти опять-таки только на шлюпочной палубе. Где я и расположился в шезлонге. Я, впрочем, вытянул его вперед, под спасательные шлюпки. В промежутке между любыми двумя шлюпками можно было бы свободно смотреть в небо. Однако каждую из шлюпбалок со стоящей под нею, покрытой белым брезентом лебедкой леерное ограждение угловато огибает. Получается П-образный меандр так, кажется, это называют. Если подойти к выступающей части меандра, над головой у тебя будет круто подниматься вверх корпус шлюпки. Но смотреть вверх и оттуда можно.

На шлюпочной палубе никогда не слышно музыки. Кроме того, если ты выдвигаешь шезлонг далеко вперед, другие люди оказываются у тебя за спиной. Потому что все шезлонги стоят вдоль стены надстройки. Так что ты никого не видишь. Правда, справа и слева от тебя непрерывно хлопают тяжелые двери, когда кто-то выходит на палубу или заходит внутрь. Их просто никто не придерживает. Каждый тотчас отпускает. А поскольку внешние променады шлюпочной палубы используются главным образом чтобы куда-то пройти, хлопанье дверьми здесь не прекращается. Но когда ты так близко к лееру, это терпимо.

Как бывает с каждым островом, на который мы не вправе или не можем высадиться, мы один раз обошли вокруг него. И в конце концов мне стало не по себе от тамошних военных объектов ангаров, например. Для чего служат многочисленные белые купола, разбросанные по всей равнине, вплоть до холмов? Остров Вознесения, кажется,  сама война, которая затаилась посреди океана и ждет, чтобы нанести наконец удар.

Или это были обсерватории НАСА и ЕКА[18]? О них тоже мистер Дефрис рассказывал мистеру Гилберну.  Там есть и горы, но по большей части только холмы. Покрытые зеленым ковром растительности. Я распознавал в нем серо-черные дороги, вероятно заминированные против шпионов. Самая высокая из вершин была сверкающе-серой. Почти что четвергового цвета.

Ни единого облачка не стояло в небе над практически бирюзовым морем. На глубоких местах оно было даже фиолетовым. Но когда я смотрел вдаль, волнение на море вообще не было заметно. Хотя после многонедельного плавания ты так или иначе уже не ощущаешь волн, кроме как при настоящем шторме. Только у берега, вдоль длинной линии скал, взлетали на метр пенные брызги. Тут я невольно подумал о райском саде, запретном для нас.

Это я впервые почувствовал в Барселоне. Когда узнал, что никогда больше не покину корабль, только после смерти. Ее я здесь смог очень хорошо рассмотреть. Сотни конусов-прыщей, серых, иногда коричневых. Это были маленькие, наверняка уже потухшие фланговые вулканы. Без них Джорджтауна вообще не существовало бы. Так что я увидел Джорджтаун еще в Барселоне. Уже там были Lastotschkis, они издавали кличи. Только я их тогда еще не слышал. Но Сознание пришло; можно ли сказать, что оно снизошло на меня? Ведь хотя это правда, что нас гасят, фрагмент за фрагментом, чтобы мы забывали. Но все же Сознание постоянно наполняет себя. Сознание замещает сознание. Для чего требуется время. Потому мы и путешествуем, я путешествую. От каждого места, до которого мы добираемся, оно что-то забирает с собой. Так что я теперь еще лучше понял мистера Гилберна, ведь это действительно комично, если Сознание ведет себя, как туристы, вечно гоняющиеся за сувенирами.

Называется ли этот город Джорджтаун?

Я не хотел возвращаться в каюту, чтобы посмотреть программу на день. В ней все всегда разъясняется. Но я понял кое-что поважнее.

Райский сад не был этим островом. Райский сад располагался под нами, был морем в его глубинах. Недоступность острова защищала его, сохраняла его богатства. Потому так ликовали Lastivkis. Конечно, еще и потому, что они на протяжении всей жизни пребывают в состоянии влюбленности. Но они могут это только благодаря тому, что на остров никто не вправе высаживаться, Staff only. Потому что он военная запретная зона. Потому что он сам и есть смерть. Которая всему кроме нас, людей,  позволяет жить кто как хочет. Не один-единственный человек, так мне вдруг открылось, и даже не гарнизон, состоящий из людей, разрушает наш мир, пусть даже они вооружены до зубов и настроены исключительно на убийство. А тысячи, сотни тысяч туристов, которые топают по побережьям и должны питаться продуктами моря.

Англичане, подумал я, даже не знают, что они охраняют здесь не свою Англию и не западный мир. Они охраняют природу. При этом не играет никакой роли, англичане ли они, или немцы, или иракцы. Достаточно того, что они находятся здесь со своими бомбами. Что не позволяют другим тоже прийти сюда. Потому это справедливо, это правильно, что нас не пустили на берег. Что и ни один флот не вправе приблизиться, чтобы дочиста обезрыбить море. Ибо каждый корабль подозрителен, так оно и есть. Правда, в другом смысле, чем полагают англичане.

А потом они снова прыгали, дельфины, но на сей раз только для меня одного. Я всегда испытывал страх перед смертью, всю жизнь, если говорить начистоту. Теперь этого больше нет, если смотришь на них. На них, в море, и туда наверх где Lastivkis в небе. Я даже не боюсь больше умирания. Потому что это я теперь знаю совершенно точно я умираю. Я знал это со времени Барселоны. Сознание и не представляет собой ничего другого.

Разве что здесь оно становится светом.


Я поднялся, просветленный. Ведь сеньора Гайлинт рассказала, что Ascension значит Вознесение. Тут я невольно подумал о Лестнице Иакова и что все это я давно знал. Ведь хотя тот, кто обладает Сознанием, понимает любой язык. Но нам тяжело еще и произносить на нем слова. Языки в наших ртах еще по-настоящему к ним не привыкли. Они цепляются за движения, которые выучили на протяжении жизни. Ведь и пальцы любого человека, Катерина, так же приспособлены к игре на пианино, как твои. Но для начала нужно упражняться, причем много лет. Может быть, половину вечности.

Сгустились сумерки, и я уже не видел ни острова Ascension, ни даже мерцающей точки какой-нибудь лампы. Как бы ни вглядывался во тьму.  Никогда больше я сюда не вернусь. Поскольку я знал это, во мне поднималась печаль.

Тем не менее я не мог не улыбнуться. И уже не переставал улыбаться. Но улыбался помимо собственной воли. Так это ощущалось. Однако не против воли. Воля для улыбающегося таким манером не играет вообще никакой роли.

Так что и мистер Гилберн улыбнулся, когда я явился к ужину в «Вальдорф». Мне вдруг захотелось, чтобы меня обслужили. Вероятно, поэтому мистер Гилберн воскликнул: это, дескать, нечто совершенно новое видеть вас в таком хорошем настроении! Вы выглядите прямо-таки довольным, чтобы не сказать молодым!

Словно специально для меня, за большим круглым столом оставался свободным один стул.

Вы позволите, чтобы я представил вам леди Порту?  спросил тогда мистер Гилберн. Она мне только что рассказала, что знала вашего старого друга вы уже поняли, о ком я,  причем еще в его, он запнулся, более ранней жизни.

В его жизни, подчеркнула эта невероятная женщина. Невероятная хотя бы из-за огненных волос. Я смутно припомнил, что однажды уже видел ее. Только вот когда?

Назад Дальше