Вода в озере никогда не бывает сладкой - Дом Историй 4 стр.


 Ничего, одна вода,  отрезает Антония, продолжая любоваться другими берегами и пляжами в других поселениях.  Мне нравится здешний свет, вон там, над домами,  прибавляет она наконец.

Я упорно гляжу туда, где в воде будто промелькнул призрак: осколок, рыба, сдутый мяч.

Какой-то светловолосый мальчишка сидит на перилах, свесив ноги, и указывает туда же, куда смотрю я, на то загадочное место, говорит, что там с незапамятных времен лежит затонувший вертеп, с младенцем Иисусом, с волом и осликом, по праздникам его подсвечивают, это местная традиция.

Я подаюсь вперед, вглядываюсь снова и снова, но не вижу ничего, вода прозрачная, но ее толща не дает мне разглядеть вертеп.

Тогда я говорю:

 Не может быть.

Он отвечает:

 Приходи в Рождество, сама все увидишь.

Я с вызовом смотрю на паренька: на нем дурацкие шорты цвета хаки, как будто он только выбрался из леса.

Мать обрывает наш разговор и уводит меня, говорит, что это ерунда, не появится там ни головы, ни глаза, ни ноги, ни одеяний, и я колеблюсь, не зная, кому верить: матери, которая не видит ничего, или мальчишке, который видит все.

* * *

Когда мы уезжаем из Рима, моему брату пятнадцать, и чем старше он становится, тем заметнее становится его нос: длинный, но с узкими крыльями, с опущенным вниз кончиком и горбинкой на переносице,  он напоминает отвесную гору или изрезанный берег какого-нибудь северного моря. Такого носа нет ни у кого из нас, это единственное, что досталось ему от отца, даже фамилия у Мариано не его, брат не знает ни его имени и фамилии, ни даты рождения, ни места работы и проживания, он бы не узнал его в толпе, не смог бы разыскать его бы под Рождество, чтобы, как водится, поздравить с праздниками.

Мать называет нос брата характерным, я накладным, потому что кажется, будто он совсем не подходит к лицу и его прилепили туда случайно, такого нет ни у меня, ни у Антонии, ни у Роберто, ни у Майкла, ни тем более у моего отца. Более того, со временем отец понял, что этот нос его шанс отыграться, стать невыносимым, без лишних телодвижений: он перенял у детей манеру ранить, не напрягаясь.

Не нужно ждать особого случая, чтобы указать Мариано на то, что у него какая-то посторонняя штука на лице: мол, когда он кивает, то может резать хлеб, как ножом, а когда отрицательно качает головой, все сшибает со стола.

 Сначала появляется нос, а потом уже Мариано,  говорит отец, покуривая на балконе и сбрасывая пепел в горшок с алоэ; он всегда сидит на одном и том же стуле, скрипучем, с грязной обивкой, на сиденье уже обозначились очертания его задницы.

В новом доме в Ангвилларе есть лифт, поэтому отец мог бы попросить нас с матерью спуститься вместе и отвезти его на детскую площадку посидеть в тенечке, на солнце или и там и там одновременно, поставить коляску наискосок, подремать в общем, посидеть как угодно, найти свое место в мире, но он не хочет. Его перемещения выглядят так: с кровати на кресло-каталку, оттуда на просто кресло или просто стул, со стула на диван, с дивана в ванну, из ванны на унитаз, с унитаза на кровать и затем по новой.

Каждые три дня он вынуждает нас проводить безрадостный ритуал мытья, и мы должны ему помогать, усаживать его, подталкивать, тереть щеткой, пока он сквернословит и кричит, что поубивал бы нас всех, в ванне ему тесно; однажды он даже режет себе руку, неудачно ударив ею по мыльнице, сделанной из глиняного черепка, и кровь течет по краю ванны, попадая на пол, а на швах между плитками остаются следы.

Отец как будто хочет, чтобы мы расплачивались за то, что он выжил, точно в том, что именно он упал с лесов и при этом не умер на месте, виноваты мы, это мы допустили халатность.

Антония ненавидит отцовские шутки, то, с каким видом он насмехается над ее сыном, как поднимает уголки рта и обнажает зубы, потемневшие от табака и покрытые налетом.

 Мне не смешно,  вечно повторяет она.

Чаще всего Мариано не обращает на него внимания, но в остальных случаях он обрушивает на отца весь свой гнев, обзывает его, бьет кулаками, подходит к креслу-каталке сзади и ударяет его раскрытой ладонью по шее, таскает за волосы, а потом отходит и кричит:

 А теперь встань и попробуй меня поймать!

Мой брат невысокий, но весь будто наэлектризованный, заводится с полуоборота и везде сеет смуту: дома устраивает небольшие стачки, а в школе настоящие восстания.

 Всего пятнадцать лет, а уже с гнильцой,  заявляет мой отец.

С тех пор как мы уехали из Рима, Мариано ходит в геодезический техникум в Браччано, соседнем городке, утром он садится на восьмичасовой автобус и до семи вечера не появляется дома; иногда у него такие красные от ярости глаза, что он даже меня не видит как следует, а его нос превращается в разящий клинок.

В школе его не устраивает ничего: оценки форма угнетения со стороны учителей, туалеты как будто нарочно не моют, чтобы унизить учеников, на физкультуре заставляют играть в футбол, в учебниках истории полно вранья, компьютерный класс воняет расплавленным пластиком, а завхозы воруют туалетную бумагу. И против всех этих несправедливостей Мариано бунтует. Отвечает на уроке, не подняв руки; перебивает учителей, заводя разговор о неизвестных им книгах; устраивает сидячие забастовки перед кабинетом директора, рисует плакаты и развешивает их около душевых, ломает автоматы со снеками, потому что все их производит «Ферреро» и стоят они слишком дорого.

 Они кормят нас только тем, что видят по телевизору, едой из рекламы,  заявляет Мариано за ужином, в ответ получая ласковый взгляд матери, мое молчание и насмешки отца.

 Это ты его таким вырастила, рано или поздно кто-нибудь его пристрелит,  говорит Массимо, мой отец, Антонии.

* * *

 А ты чья дочка?

 Антонии

 Какой Антонии? Внучки Патуццо?

 Нет, не знаю, кто это.

 А чья тогда? Вы вообще кто такие?

Брат многое рассказал мне о нашем городке например, что нужно представиться, прежде чем требовать к себе внимания, ведь ты существуешь только тогда, когда люди понимают, кто ты такой, когда даешь ясно понять, из какой ты семьи, откуда родом, где и что у тебя за участок, дом, вилла или квартира, из какого ты района, держишь ли магазин, делаешь ли скидки, закрываешься ли по четвергам, как здесь принято, учится ли твой брат с чьим-нибудь сыном, кто ты по профессии, твой ли красный «фиат» припаркован прямо на тротуаре или у тебя есть автоматические ворота и ты паркуешься за ними,  опускаешь ли ты жалюзи, когда по улице проезжает катафалк.

Народ здесь помешан на прозвищах, им надо заново тебя окрестить, все важные люди получают новые имена: их выбирают по профессии, по месту жительства, по тому, кем был дед, например Рыбак, Жаба, Сивуха, и никто не сможет отнять у тебя имя, данное местными, оно навеки останется с тобой, как костюм, сшитый на заказ. Как правило, логику проследить легко: если торгуешь хлебом, ты Печка, если у тебя длинный нос Носач,  но бывают и случаи, в которых причина не до конца ясна, ведь зачастую прозвище достается в наследство, или же обстоятельства его появления изменились, или оно возникло в результате ссоры двадцать-тридцать лет назад, память о ней осталась только в словах самых грубых, закостенелых, что оставляют во рту металлический привкус.

 С местами здесь поступают так же, как с людьми,  говорит Мариано.  На Прачечной площади уже нет никакой прачечной, на Солдатской аллее нет солдат; то же и Консервная улица, Коричная, поворот дороги, называемый Кружевной каймой, или какой-то Крест, то есть перекресток.

Если не знаешь, как называется то или иное место, на тебя поставят клеймо чужака, безотцовщины, а значит, местные не смогут узнать, за кого ты проголосуешь на выборах, кто твой семейный врач, какую повозку ты соорудишь к карнавалу, готовишь ли ты бычков в кляре во время рыбной ярмарки. Они не могут попросить тебя об одолжении, поэтому не желают оказывать тебе услугу, не здороваются на почте, в мясной лавке сделают вид, что не слышали, когда скажешь, что подошла твоя очередь, потому что здесь всегда, что бы ни случилось, сначала их очередь.

Мне как раз нужно переходить в среднюю школу, и от матери я узнаю, что в последнее время из столицы в Ангвиллару люди прямо валом валят: дома здесь стоят меньше, жизнь спокойней, на электричке можно за час добраться до площади Святого Петра и района Трастевере, городок растет в глубь суши, по направлению от озера, застраивается типовыми таунхаусами, платными парковками, заправками, супермаркетами, государственными школами, спортзалами; приезжие из Рима смешиваются с теми, кто родился здесь, и эта гремучая смесь порождает раздоры, тревоги, подозрения.

Местные никак не могут уразуметь, кто мы такие и тем более что нас сюда привело.

Из раза в раз мы придумываем для этого весомые поводы или же просто небылицы: тетушек аристократического происхождения, аллергию на смог, любовь к деревенским улочкам,  говорим, что в Риме теперь даже помидоров не купить, нам нравится запах сена или коров, мы обожаем прогулки и походы, когда-нибудь мы сядем на велосипеды и объедем все озеро кругом.

Я не знаю, какие отношения связывают мою мать и синьору Миреллу, знаю лишь, с самого детства, что о подробностях лучше молчать: об отце мы говорим только, что он инвалид, о доме что мы в нем живем, и все. Мы не лжем и не притворяемся, а умалчиваем, втолковывает нам мать, рассказывать в поселке о мелочах, заботах и пустяках, касающихся нашей семьи, куда хуже, чем сражаться с местными нравами нагишом и со связанными руками.

Мать считает, что в столице мы жили как в тюрьме и она приняла наиболее верное решение, чтобы больше не иметь дела с людьми, которые, несмотря на деньги, так и остались нечистыми душой: дом в Риме напоминал пруд с лягушками, головастиками, личинками, червями, нам же нужна была гладь озера, чтобы ходить под парусом, так она меня и соблазнила рассказами о парусниках и попутном ветре.

Антония работает горничной, но кроме этого умеет еще много всего: чинить сломанную мебель, запускать барабан стиральной машины, умеет менять лампочки и продувать батареи отопления, шить одежду несложного кроя, штопать носки, сочетать одежду и собирать наряды с минимумом затрат, делать из дерева шкафчики и полочки для ванной, если нужно, косить траву и управляться с розами; она прирожденный садовод, поэтому в теплицах, на балконе и в саду у нее все цветет и пахнет, а перед тем как уйти на работу, она еще и успевает полить газон.

Антония заправляет в этих домах так же, как и в нашем: наводит порядок в ящиках шкафа, отчитывает детей, выбирает чистящие средства, наказывает, как развешивать белье, полирует серебро подручными средствами, возмущается при виде оставленных где попало тапочек, ненавидит разбросанные игрушки, убирает каждый овощ, кусок сыра или колбасы в отдельный контейнер, а на него лепит наклейку со сроком годности, составляет списки покупок, в которых нет места вредным сладостям на полдник и кока-коле, расчесывает девочкам волосы и заплетает косички, когда те возвращаются из школы,  и все боятся ее разозлить.

В чужих частных домах, как правило, больше одного этажа, иногда там есть бассейн, гараж, табличка «Осторожно, злая собака» у входа над звонком, длинношерстные коты на диванах и все это полностью принадлежит Антонии. Ни одна прищепка, винная пробка, салфетка или пульт не скроются от нее, от ее безраздельной власти, чувства вкуса, не сбегут из того места, куда она решит их запрятать.

Хозяева безотчетно доверяют моей матери, позволяют ей вести бюджет, дают ключи от автомобиля, чтобы отогнать его к механику, оплачивают отпуск, праздничные дни на Рождество и в августе, дарят одежду, которую больше не носят и которую мать приносит домой и заставляет меня, Мариано и даже отца примерять; последнему обычно достаются рубашки чересчур большого размера и брюки, мать сразу же подшивает их, пусть он и надевает их, лишь чтобы добраться от кровати до обеденного стола.

Все эти годы мать могла бы воровать украшения, фарфоровые статуэтки из Каподимонте, серебряные ножи, слоников из кристаллов Сваровски, но ничего подобного, ведь эти вещи ей не принадлежат, а к тому, что ей не принадлежит, Антония относится с почтением и сдержанностью, которые принято выказывать в адрес покойников.

Если мой отец, даже в шутку, просит ее принести что-нибудь, чего у нас нет, что-нибудь обычное, вроде закончившейся пасты, соли, рулона туалетной бумаги, мать обиженно негодует, ледяным тоном сообщает, что мы останемся без ужина, и, громко хлопнув дверью, уходит в магазин за тем, чего недостает,  так она напоминает всем: что есть в доме и чего в нем нет зависит только от нее.

Скоро, совсем скоро все в округе начинают звать нас детьми Антонии, Рыжей.

Плох тот народ, что не испытал боли

Чтобы вырасти, нужно трудиться: детство не длится вечно, тебя не будут без конца защищать, нянчить, поить, умывать, выручать; настанет день, когда придется стать самостоятельным. Сегодня он настал и для меня.

Мать решает, что школа в Ангвилларе или в Браччано не пойдет мне на пользу: конечно, здесь безопасно, но школы лучше в Риме; в Мариано уже никто не верит, поэтому единственная девочка в семье должна учиться, быть лучше всех, поступить в университет, стать врачом, инженером, финансистом, писать романы, но прежде всего она должна читать как одержимая, без продыху.

Многие советовали матери школу в Джустиниане, оживленном районе на севере Рима, посередине которого проходит виа Кассия, где жилые дома с вахтерами и камерами наблюдения стоят вперемежку с панельными домами и китайскими ресторанами.

В моей школе учатся дети как из самых бедных кварталов, Оттавии и Пальмаролы, так и из семей позажиточнее, из жилых комплексов с автоматическими воротами и домофонами с кучей кнопок для вызова, но в ней не встретишь отпрысков настоящих богачей: родители стараются отправлять их в частные школы.

Если у моей школы и есть название, я его даже не слышала, для меня она с самого начала зовется так же, как и район, где она находится, и как станция, на которой я каждое утро выхожу из электрички, той самой, что когда-то впервые отвезла меня из Рима в Ангвиллару; для меня эти вагоны место умирания, побега, отчаяния: чересчур переполненные чересчур много пассажиров с окраин перроны, которые разваливаются на глазах, чересчур дорогие проездные, опоздания поездов, из-за которых приходится бежать со всех ног, чтобы не опоздать на первый урок, контролеры, от которых нужно прятаться в туалете.

Местные дети делятся на две группы: те, кто учится в округе, и те, кто, как и я, ездит на общественном транспорте в Рим; и, каким бы диким это ни казалось, нас не так уж и мало, моя мать не единственная считает, что электричка удобная, а римские школы куда лучше здешних.

Каждое утро я встаю в семь и жду автобус до станции наконец-то муниципалитет сподобился запустить их,  оказавшись на станции, я вижу чужие портфели, носы, синяки под глазами, они тоже направляются в школу; все выходят на разных остановках, мы смешиваемся со старшеклассниками, другими ребятами из средней школы, военными, которые едут из Чезано в Тремини, и работающими в Сан-Пьетро клерками с портфелями в руках.

Первое время я молчу, я, как личинка, кокон, сосредоточенно и почтительно слушаю гул собственных хромающих мыслей, воспринимаю людей в поезде, окна, подголовники, вдыхаю назойливые запахи замкнутого пространства: утренний пот, щекочущую нос отдушку дезодоранта,  сижу отдельно от всех, держа на коленях рюкзак раньше его носил Мариано, потом мать подлатала дно картоном и передала его мне. Я написала на кармашке свое имя, за что мать меня обругала, ведь рюкзак, говорит она, потом сгодится Майклу или Роберто, нельзя его пачкать, нельзя на нем рисовать, нельзя делать его девчачьим. Был черным, черным и должен остаться.

Назад Дальше