Сказки русских писателей. 5-6 класс - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович 5 стр.


И кто бы благодерзновенный покусился сподвизаться на такие чудные и неслыханные похождения! Но плетью обуха не перешибёшь когда посылают, так иди; не положить же им, здорово живёшь, голову на плаху; смерть не свой брат, хоть жить и тошно, а умирать тошнее; ретивый парень лучше пойдёт проведать счастья молодецкого на чужбине, чем ему умирать бесславно на родине!

Иван наш уже на пути. Терпит он холод и голод и много бедствий различных переносит; бог вымочит, бог и высушит; потерял он счёт дням и ночам. «Светишь, да не греешь,  подумал он, поглядев на казацкое солнышко, на луну,  только напрасно у бога хлеб ешь». И видит он вдруг, что зашёл в бор дремучий и непроходимый, такой, что света божьего невзвидел; пень на пне, то лбом, то затылком притыкается устал, хоть на убой! Подкосились колени его молодецкие, сапоги в сугробах снежных, глубоких вязнут. Поднял он лычко подвязать голенище горе лыком подпоясано! Вынул платочек даровой заветной супруги-сожительницы вдруг его как на ходули подняло! Отозвалося лычко ремешком! На нём сапоги-самоходы, да и такие они скороходы, что и на одном месте стоят, так конному не нагнать; не успел шагнуть, полюбоваться рысью своею, а уже всё вокруг него зазеленелось: зашёл он из белой матушки-зимы в цветущую благоуханную весну; и полетел наш Иван, оглянуться не успел, выходит из лесу соснового дремучего на лужайку вечнозелёную, травка-муравка вечно свежа-зелена, как бархатец опушкой шёлковой ложится, ковром узорчатым под ноги расстилается. И стоит на лужайке той здание чудное, вызолоченное от земли до кровли, от угла до угла; столпы беломраморные кровлю черепичную-серебряную подпирают, на ней маковки горят золотые, узоры прихотливые, живописные и лепные под карнизами резными разгуливают, окны цветные хрустальные, как щиты огненные, злато отливают ни ворот, ни дверей, ни кола, ни двора; без забора, без запора, говорится, не уйдёшь от вора, а тут всё цело, исправно, видно, некому и воровать! Обошёл капрал наш здание это раз-другой кругом, оглядел со всех сторон всюду то же, и входа нет! Смелость города берёт, а за смелого бог; без отваги нет и браги; не быв звонарём, не быть и пономарём! Стук, бряк в окно хрустальное, зазвенело-полетело, только осколки брызнули! Забрался наш Иван безродный, удалой в терем золочёный, да и ахнул! Хороша куропатка перьями, а лучше мясом; здание внутри блистало такою красотой, что ни придумать, ни сгадать, ни в сказке сказать! А палаты огромные пусты; никто на зов Ивана Молодого Сержанта не откликается; нет ответа, нет привета. Ходил, ходил Иван наш, выходил по всем покоям и видит, вдруг встречает, глазам молодецким не доверяет, стоит в углу чан дубовый, висит через край ковшик лужёный. Выпил он на усталости крючок, за здравие благоверной сожительницы своей другой, за упокой клеветников и доносчиков своих третий разобрало его, зашумело в голове, ходит по покоям золочёным один, как перст, похаживает, завалил руку левую за ухо на самый затылок и песенку русскую: «Растоскуйся ты, моя голубушка, моя дорогая»  во весь дух покрикивает. Вдруг незримая рука его останавливает, голос безвестный вопрошает: «Ох ты гой-еси, добрый молодец, мало доблести, много дерзости! Зачем и откуда пожаловал, по своему ли желанью или по чьему приказанью?»  «Я Иван Молодой Сержант, спроста без прозвища, без роду, без племени, я Иван безродный. Удалая Голова, витязь бездомный и бесконный; служил я верно богу и некрещёному царю своему в земле, что за триста конных миль; сбили меня царедворцы завистливые с чести, с хорошего места, лишили милостей царских, службы непосильные служить посылали, золотые горы сулили-обещали; сослужил я службу, сослужил другую, душу познал их кривую не дали, чего посулили, на произвол судьбы за третьей службой отпустили: «Иди туда, неведомо куда, ищи того, неведомо чего; разойдись один по семи перекрёсткам, с семи перекрёстков по семи дорогам столбовым; за горою лес, а за лесом гора, а за тою горою лес, а за тем лесом опять гора; придёшь в тридесятое государство, что за тридевять земель, в рощу заповедную; стоит там терем золотой, в тереме том живёт Котыш Нахал, невидимка искони века; у него возьми гусли-самогуды, сами заводятся, сами играют, сами пляшут, сами песни поют; их-то принеси царю, царевичам, царедворцам и наперсникам их потешаться, музыкою заморскою забавляться!»

Отозвался невидимка снова: «Кого ищешь, Иван Молодой Сержант, того нашёл. Зовут меня Котышем Нахалом, вековечный я невидимка, живу в заповедной роще в тереме золочёном. Знаю я художества разные и многие; умею я строить-набирать гусли-самогуды, да с уговором: грех пополам; я буду работать, а ты будешь светить мне лучиной три дня и три ночи без смены, без засыпу; просветишь гусли-самогуды возьмёшь; а заснёшь, не то вздремнёшь, так голову, как с воробья, сорву! До слова крепись, а за слово держись; попятишься раком назовут!»

«Полез по горло,  подумал Иван,  лезть и по уши; уже теперь не воротиться же стать». Надрал он лучин хвойных, зажёг, светит день, светит ночь, светит и ещё день, сон клонит неодолимый; кивнул Иван головой, задремал. А Котыш Нахал толк его под бок: «Ты спишь, Иван?»  «Ох, спать я не сплю и дремать не дремлю, а думаю я думу».  «А какую же ты думаешь думу?»  «А думаю я, глядя в окно, множество несметное растёт по свету белому леса разнокалиберного а какого более растёт, кривого или прямого? Чай, кривого больше». Котыш Нахал призадумался. «Погоди,  говорит,  постереги ты на досуге гусли, я пойду посчитаю». Пошёл; а капрал наш тем часом залёг да давай на скорую руку спать. Долго ли, нет ли ходил Котыш недолог час на аршин, да дорог улочкою,  а Иван поспал изрядно; он, солдат, спит скоро; бывало, под туркою, походя наестся, стоя выспится. «Вставай, Иван,  закричал Котыш,  твоя правда, кривого лесу больше; и больше так, что на числа положить, так русским счётом и не выговоришь. Зажигай-ка лучину да садись за работу, свети трое суток сряду!» Светит капрал наш день, светит и ночь, добился и до другой опять песня та же; крепился, крепился задремал! А Котыш его толк в ребро: «Спишь?»  говорит. «Ох, спать я не сплю и дремать не дремлю, а думаю я думу!»  «А какую же ты думаешь думу?»  «А думаю я: несметное множество людей на свете у бога да у земных царей, а мало ли было, да перемёрло? Каких же больше людей на свете, живых или мёртвых? Чай, мёртвых больше!» Покинул Котыш опять Ивана на стороже, сам пошёл считать. Ходил он сутки с неделей без семи дней, по-ихнему без году год со днём, выходил всю поднебесную; а Иван на брюхо лёг, спиной укрылся, зевнуть не успел, заснул. «Вставай, капрал! Пора за работу, а правда твоя, мёртвых людей больше; живых без четверти с седьмухой три осьмины, а остальные все мёртвые!»

Светит Иван опять ночь со днём, перемогся и другую, а до третьей стало доходить вздремнул, да так, что всхрапнул да присвистнул! Толкнул его Котыш в ребро: «Спишь, Иван?» А он очнулся, да не нашёлся, а вымолвил с перепугу словцо русское виноват! К пиву едется, а к слову молвится: авось, небось да как-нибудь, а если, на беду, концы с концами не сойдутся: виноват! Вот что нашего брата на русской земле и губит; вот за что нашего брата и бьют, да, видно, всё ещё мало; неймётся! «Из твоей вины,  молвил Котыш Нахал,  не рукавицы шить, не сапоги тачать, а если так, то делать нечего, смерть твоя пришла неминучая. Поди-ка выдь на лужайку муравчатую, на мою заповедную мелкотравчатую, погляди ещё раз на белый свет, простися, покайся, умирать собирайся, а я голову с тебя, как с воробья, сорву! Охота хуже неволи; ты же сам обрёкся не животу, а смерти; слово сказано языком да губами, а держись за него зубами!»

Вышел Иван Молодой Сержант на лужайку заповедную вечнозелёную, вспомнил родину свою, супругу молодую, прекрасную Катерину, и залился слезами горькими. Что рыбе погибать на суше и безводье, то добру молодцу умирать вчуже на безродье! Вынул Иван платочек заветный итальянский утереть в последний раз слезу молодецкую а уж Котыш Нахал зовёт его на расправу, под окном косятчатым сидя, в растворчатое глядя. Пришёл к нему капрал наш, заживо мёртвым себя почитает, молитвами грешными сам себя поминает. «Отколе ты взял платок этот?»  спросил у него Котыш Нахал, невидимка искони века. Иван рассказал, от кого и каким случаем платок ему достался. «Ладно, кума, лишь бы правда была,  отозвался Котыш.  Правду ли ты говоришь?»  «Божиться у нас не велят, да и лгать заказывают,  отвечал служивый,  что сказано, то и свято; на солдатском слове хоть твердыни клади».  «Недолго думано, да хорошо сказано,  молвил Котыш.  Если так, то ты бы мне давно это сказал стало быть, ты женат на дочери моей, прекрасной девице Катерине, и ты по завету, которому столько же лет, как ей самой, не только пребудешь жив, здоров, и невредим, и свободен от всякой пени, но и должен получить в приданое собственные мои гусли-самогуды, искони готовые, заветные, на которые и было положено завету заслужить любовь и руку дочери моей прекрасной девицы Катерины. Для милого дружка и серёжку из ушка!» Снарядил его, в поход отпустил, гусли-самогуды в мошне кожаной на плечи повесил заиграли, заплясали, песни чудные запели,  а Иван лыжи наострил да направил восвояси; шагает, как жар-птица летает, домой торопится-поспешает. Шёл он оттуда високосный год без недели со днём, не то поменьше, не то побольше, не поспеть ему и назад в сутки! Стоит над путём-дорогой избушка-домоседка, распустила крылья, как курочка-наседка, а в ней стукотня; лукошко, кузовок, корзина да коробок вместо цыплят вокруг похаживают, а две ведьмы, сестры, одна буланая, одна соловая, вокруг избы дозором объезжают, никого к ней не допускают. Повесил Иван гусли-самогуды на дерево, заслушались ведьмы игры чудесной, а он тем часом обошёл кругом, да и в избу. Старик седой молотом полновесным перед жерлом огненным на наковальне булатной куёт булавы стальные, запускает их в набалдашники золотые, а готовые на полати за печь кидает. Это был вещун-чародей, служивший на Ивана по повелению сожительницы его Катерины службы царские, но они друг друга не знавали в глаза. Старик принял радушно пришельца усталого. «Ляг,  говорит,  да отдохни; а старуха моя, коли похлебать чего хочешь, сварит тебе щец за вкус не берусь, а горяченько да мокренько будет!» Словом, напоил, накормил и спать положил, а с рассветом выпроводил, да услышал, на беду, игру чудесную гуслей-самогудов, и стал он их у Ивана просить-выпрашивать. Не захотел отдать ему Иван сокровища своего заветного, плодов поисков, трудов и похождений неимоверных,  а тот не взял добром, так взял всемером; помощники, которым, как мы уже видели, числа нет, явились по мановению повелителя своего, воздух и небо затмили множеством своим. «Хочешь ли бороться с каждым и со всеми?  спросил вещун-чародей.  Или добровольно за булаву любую отдашь мне гусли твои?» Иван подумал, да и отдал гусли; коротки ноги у миноги на небо лезть! Выбрал булаву поувесистее и пошёл, проклиная белый свет! Куда деваться ему теперь? Что делать? Как дома, как в люди показаться и принести повинную голову свою на плаху? А был уже так близок великой цели своей! В раздумье играя булавой, стал он набалдашник золотой отвёртывать. Отвернул из палицы кованой несметное и бесчисленное множество войска боевого, конного и пешего вылетает, в строй парадный перед ним на лугу собирается, генералы с адъютантами своими во всю прыть на Ивана, витязя бездомного и бесконного, наскакивают, отдают честь должную полководцу, музыка полный поход играет, подвиги Ивана Молодого Сержанта выхваляет, армия вся в три темпа ружья на караул осаживает, правою ногою отступает. Это несметные полчища бесов вещуна-чародея, обмундированные, вооружённые. Надел Иван набалдашник золотой исчезло всё, как не бывало; снял опять здесь и бой, и музыка, и армия, и генералы с рапортами; а гусли-самогуды в котомке за плечами. Смекнул делом капрал наш; набалдашник надел, палицу в руку, котомку за плечи, самоходцы на ноги, и марш на один шабаш в родимую свою сторонушку. Поспел до рассвета; стал на луга заповедные царские, которые недовольно человек ни один не смел святотатными стопами своими попирать, но на кои и птица мимолётная не садилась; снял голову с булавы и построил армию несметную прямо против дворца царского, а гусли-самогуды заставил играть: «За горами, за долами!» Царь, проснувшись, разгневался на дерзостного пришельца необычайно, струсил без меры и послал губернатора графа Чихаря Пяташную Голову осведомиться немедленно: что, и как, и кто, и почему? Идёт Чихарь, узнал Ивана Молодого Сержанта издали, подходит дерзостно, шляпы плюмажной не сымает, речи строптивые-ругательные произносит: «Не удивишь ты нас, Иван окаянный, что скоро воротился, и врасплох нас не застанешь! На тебя виселица готова давным-давно!» Притравил словом одним Иван бесов своих на старого недруга закоснелого: схватили не довольно по клочку, по волоску на каждого не досталось! Ждал, ждал царь ответа с нетерпением великим. «Нет,  говорит,  видно, этот музыки заслушался; поди-ка ты, фельдмаршал мой Кашин!» «Не ломайся, овсяник, не быть калачом»,  сказал ему Иван; и этому была участь не завиднее первого, и третьему генералу Дюжину также. Но теперь вызвался и пошёл сослуживец и поборник Ивана Молодого Сержанта, поступивший ныне на место убылого, сосланного за тридевять земель по гусли-самогуды. Зная службу и дисциплину, стал он подходить к новому полководцу почтительно, держал мерный шаг, руки по шву, фуражку снял на приличном расстоянии, одним словом: шёл не спотыкался, стал не шатался, заговорил не заикался, и осведомился от имени царского о происходящем. Иван Молодой Сержант, спроста без прозвища, без рода, без племени, а теперь фельдмаршал, полуторный генерал и сам себе кавалер, обнял его, приласкал, сказался именем своим, приказал царю бить челом и доложить, что Иван воротился из похода своего, сослужил службу царскую, принёс гусли-самогуды из рощи заповедной вечнозелёной от Котыша Нахала, вековечного невидимки, царю, царевичам и наперсникам их потешаться, музыкою забавляться. Сам надел набалдашник на булаву, снял войско с заповедных лугов и в послушании остался ожидать решения царского. Царь Дадон Золотой Кошель выслал звать его ко двору на чай и ужин, произвёл в военачальники свои, губернаторы, сенаторы, генералы и кавалеры,  но только что Иван дался в обман и пошёл без подозрения на зов царский, как два наёмные резника с кистенями, с ножами бросились с остервенением ему навстречу: они имели повеление обезоружить его, отняв палицу, и бросить его в темницу. Велика Федора, да дура, а Иван мал, да удал; им было бы выждать, покуда он взойдёт в тесные ворота дворцовые, и захватить его сзади, а они, не поглядев в святцы, да бух в колокол, поспешили, людей насмешили, вышли рано, да сделали мало. Теперь Иван в последний раз испытал коварство царя Дадона Золотого Кошеля и советников его правдолюбивых; он выпустил войско своё, конное и пешее, навстречу убийцам, обложил дворец и весь город столичный, так что лишь только нашедшая туча дождевая пронеслась в недоумении, ибо некуда было и капле дождя капнуть,  и истребил до последнего лоскутка, ноготка и волоска Дадона Золотого Кошеля и всех сыщиков, блюдолизов и потакал его. «Человеку нельзя же быть ангелом»,  говорили они в оправдание своё. «Но не должно ему быть и дьяволом,  отвечал он им.  И Соломон, и Давид согрешали давидски согрешаете, да не давидски каетесь! Нет вам пардону!» И поделом: они все, по владыке своему, на один лад, на тот же покрой все наголо бездельники; каков поп, таков и приход; куда дворяне, туда и миряне; куда иголка, туда и нитка.

Иван был провозглашён от народа царём земли той, а супруга его, благоверная Катерина,  царевною; он был ещё в цветущей молодости своей, да и она в отсутствие его не состарилась, ибо все неимоверные похождения его с Котышем Нахалом и гуслями-самогудами действительно произошли в продолжение одних только суток. Царь Иван много лет здравствовал и царствовал, кротко и смиренно, милостиво и справедливо; пользовался мудрыми советами супруги своей, благоверной Катерины, ратью своею несметною держал во страхе и повиновении врагов своих и был благословляем народом. Празднуя же восшествие своё и супруги своей на престол, заставил на пиршестве обильном ликовать народ три дня и три ночи без отдыха; вина заморские лились через край; яств, каких только прихотливая душа твоя пожелает, вдоволь; скоморохи, выписные и доморощенные, игрища многоразличные, горы, пляски, салазки и сказки, кулачные бои увеселяли народ, со всех концов царства обширного собравшийся.

И я и сват Демьян там были, куму Соломониду дома забыли, мёд и пиво пили, по усам текло, в рот не попадало,  кто сказку мою дослушал, с тем поделюсь, кто нет тому ни капли!

Сказка о бедном Кузе Бесталанной Голове и о перемётчике Будунтае

 А что, ребята, какой ныне у нас день? Кто скажет, не заглядывая в святцы, не справляясь у церковника нашего, ни у тёщи его, у просвирни?

 А ныне трынка-волынка-гудок, прялка-моталка-валёк, да матери их Софии,  отвечал косолапый Терёшка, облизываясь.

 А коли так,  молвил сват,  коли праздник, то, видно, быть тому делу так: чтоб не согрешить, не ухватиться от безделья за дело, подите-тка сюда, садитесь на солнышко в кружок да кладите головы друг дружке на колени; сами делайте своё, а сами слушайте!..

Жил-был во земле далёкой, промеж чехов да ляхов, старик гусляр да старуха гуслярка

 И страх их не берёт,  сказал долгополый церковник, проходя мимо наших молодцов и подпираясь терновой тросточкой своей,  и страх их не берёт! Хоть бы воскресного дня дождались, да и зубоскалили б; так нет, вишь, и в будень Погоди, вот я вас!

 Не сердись, дядя Агафоныч,  молвил сват,  что пути, печёнку испортишь; позволь-ка милость твою поспрошать: у вас коли бывает воскресный-эт день?

 В воскресенье, антихристы,  гаркнул Агафоныч.

 Ан в субботу,  подхватил тот же молодец,  в субботу перед Вербным у нас бывает Лазарево воскресенье!

 Вот каков, и церковника сбил да загонял,  закричали ребята, заливаясь хохотом,  ай да письмослов!

А рассказчик продолжал:

 Жил, говорю, старик гусляр да старуха гуслярка. Спросите вы: что-де за гуслярка, коли он играл на гуслях, а не она? Сами разумные вы, кажись, знаете, что по шерсти собачке кличка бывает, а по мужу и жену честят; коли муж гусляр, так жена неужто, по-вашему, пономариха? А коли этого про вас мало, так скажу вам, молодцам молодецким, что и старухе намедни прилучилось поиграть на гуслях: как полезла она за решетом да стянула их рядном с полатей загудели, сердечные, сказывают, вечную память по себе пропели да и смолкли.

До этого греха старик наш кой-как с ломтя на ломоть перебивался; хотя, правда, родовое добро его, голос молодецкий, стал уже отказываться и подламываться о ту же пору, как и зубы, промолов с лихвою два-сорока годов; но наживное имущество, гусли, всё ещё служили верою и правдой безволосому и белобородому, утешали жителей села Поищихи, со просёлки и выселки, и кормили старичков наших и сына их, бедного Кузю. Но теперь после того, когда старухе нехотя, как сказывал я вам, случилось поиграть на гуслях этих и в первый и в последний, когда, сверх того, старички, живучи в сырой, дряблой землянке, захворали, то пришлось было им пропадать совсем. Вот они и сложили поскрёбыши и осколки гуслей своих в мешок, повесили его сыну, бедному Кузе, на шею и послали его собирать подаяние милосердных и жалостных прихожан; кто знал старика и помнил гусли его, тот-де не отринет и теперь, а подаст. Ходит Кузя по миру и поёт под оконцами песни:

Раз как-то в воскресный день бедный Кузя наш подошёл поздним вечером под светлое оконце брусяной десятской избы; пропел песенку свою, тряхнул осколышами гуслей в мешке нет ответу, ни привету, а шум и тары да бары в избе слышатся большие. Подошёл Кузя поближе, вплоть под окно; глянул сидят бабы; прислушался идут у них толки о нечистой силе, про знахарей, волхвов, кудесников да про киевских ведьм. Всего, чего бедный Кузя наслушался у окна, пересказывать не станем. «Бабы дуры,  подумал он и сам, как отошёл, и затянул ту же песню свою под другим окном,  кто бабе поверит, и трёх дней не проживёт»; одначе долго у него не выходило из головы, как бабы клялись и божились, что коли кто чары творит да зажмёшь в это время пальцем сучок в стене бревенчатой избы, так пересилишь его; а ещё говорили, что ведьму, знахаря, колдуна и всякого, кто только спознался да живёт с нечистой силой, можно пригвоздить к месту и покорить себе на живот и на смерть, коли приколоть булавкой тень его к земле либо к стене: бедняга пропал тогда и с нечистым своим; будет моргать очами да повёртываться, что на колу, и наконец взмолится: аман! перед булавкой твоей, как турок неверный перед русским штыком!

Бедный Кузя рылся как-то в золе, в сору и в навозе, собирая кости, которые он жёг и продавал на ваксу и на разные снадобья какому-то засевшему в ближнем уездном городке осколышу наполеоновской армии, учителю всякой всячины и досужему делателю ваксы и помады,  как вдруг к нему, к Кузе, подошёл, отколь ни взялся, цыган ли, татарин ли какой, поглядел на него и присел на кучку навоза, будто хотел стеречи её от суковатой клюки бедного Кузи. Кузя поглядел на него искоса, стал опять разгребать сор поодаль от шабра, от соседа, и сметил, что новый сторож, на кучке сидючи, дремал. «Кто это?»  спросил тогда Кузя потихоньку шальную Мотрю, которая пасла телят и свиней. «Неужто ты эту собаку не знаешь?  сказала Мотря шальная.  Это Будунтай, чёртов пай, всем ведомый перемётчик; он в Вятке барсуком из норы вылез, в свояки семи шаманам сибирским приписался, под Чудовом в козла оборотился, в Вологде свечой подавился, да кабы казанские татары не сняли с него шкуры на сафьян, так бы и светильня за ним пропала! Он перекинулся в тройку бегунов, а из них две лошадёнки белые, а одна голая,  да и ушёл на три стороны; ищи его! Вот он за что и слывёт у нас перемётчиком, что перекидывается, собака, во что ни задумал!»

Бедный Кузя оглянулся на Будунтая, испугавшись голосистого крика шальной Мотри, а уж Будунтая и нет: на том месте, где он сидел, лежит только камень, а камня того, кажись, прежде не было. Кузя застрогал деревянную шпильку, подкрался к камню против солнца, да и приколол тень камня того к земле. «Что-то будет?»  подумал он. Долго камень лежал да отмалчивался, а Кузя стал разгребать под ним кучу навоза. Тогда и камень не утерпел: он перекинулся пошехонцем, в поршнях, в зипуне, с берестовой котомкой за плечами, и стал просить Кузю, чтобы он не ругался над бедным, бездомным подёнщиком, чтобы не подрывался под него суковатою клюкою, а вынул бы колышек, на который-де того и гляди напорет ногу. Тогда Кузя наш догадался, что Будунтай недаром о колке заговаривает, и не вынул его, доколе тот не посулил ему за волю свою любою.

 Сокрушил меня, злодей! Проси чего хочешь,  сказал наконец Будунтай, а самого сердце так и подмывает; потом снял шапку, отёр пот с чела полотенцем с алыми щитками да со владимирскими городочками и вздохнул тяжело, словно в оглоблях.

 Выучи меня своему досужеству,  стал тогда просить бедный Кузя.

 Изволь,  отвечал Будунтай,  отпусти ж меня!

 Нет, врёшь, обманешь, в лес уйдёшь,  приговаривала шальная Мотря.

 Дай задаток,  сказал Кузя,  видно, Мотря шальная правду говорит: мужик тонет топор сулит, вытащишь и топорища жаль! Дай задаток, а не то не отпущу!

Назад Дальше