Наверняка еще через 10 лет наши сорокалетние откровения покажутся нам наивными. (Когда я училась в колледже, один приятель уверял меня, что «муравьи способны видеть молекулы».) Но даже сейчас это десятилетие может стать для нас испытанием, требующим совмещать в одной голове множество противоречивых идей: с одной стороны, мы наконец научились разбираться в сложных человеческих взаимоотношениях, а с другой не можем вспомнить двузначное число. С одной стороны, мы приближаемся (или уже достигли) к пику в заработке, а с другой больше не считаем ботокс неразумным транжирством. Мы поднимаемся на вершину карьеры, но уже предвидим, чем она завершится.
Если современный 40-летний человек во многом представляет собой загадку, то еще и потому, что по какой-то непонятной причине в этом возрасте мало опознавательных знаков. Детство и подростковый возраст сплошь «утыканы» вехами: ты становишься выше ростом, переходишь в следующий класс, у тебя начинается менструация, ты получаешь водительские права и аттестат зрелости. В 2030 лет ты крутишь любовь, находишь работу, учишься самостоятельно обеспечивать себя. Этот период время повышений по службе, свадеб и рождения младенцев. Всплеск адреналина, сопровождающий все эти события, убеждает тебя, что ты движешься вперед и строишь взрослую жизнь.
В 40 лет ты по-прежнему можешь получать ученые степени, новую работу, менять дома и супругов, но все это вызывает гораздо меньше восторгов. Учителя, родители и вообще «старшие», которые радовались твоим достижениям, теперь больше озабочены собственными проблемами. Если у тебя есть дети, предполагается, что ты будешь радоваться их успехам. Один мой знакомый журналист жаловался, что он больше никогда не будет вундеркиндом. (Он сказал мне об этом в тот день, когда на должность члена Верховного суда США была предложена кандидатура человека, который был моложе нас с ним.)
Даже пять лет назад я слышал от людей: «Ого, ты уже начальник!» говорил мне 44-летний глава телевизионной продюсерской компании. А теперь моя должность уже никого не изумляет. Я слишком стар, чтобы оставаться вундеркиндом.
Тогда для чего мы не слишком стары? Мы все так же способны к действию, к переменам и к марафонским забегам. Но в 40 лет появляется мысль о неизбежности смерти, которой раньше не было. Мы начинаем сознавать ограниченность собственных возможностей. Мы вынуждены делать выбор в пользу чего-то одного за счет чего-то другого. Для нас характерно ощущение «сейчас или никогда». Если раньше мы планировали что-то сделать «когда-нибудь» (сменить работу, прочитать Достоевского, научиться готовить лук-порей), то сейчас самое время всем этим заняться вплотную.
Это новое временное измерение приводит к столкновению между нашими стремлениями и нашей реальной жизнью. Ложь, которой мы годами убаюкивали себя и других, теперь никого не убеждает. Бессмысленно продолжать притворяться и выдавать себя за того, кем ты не являешься. В 40 лет мы больше не готовимся к воображаемой будущей жизни и не копим плюсы в резюме мы живем здесь и сейчас. Мы достигли того состояния, которое немецкий философ Иммануил Кант называл Ding an sich вещью в себе.
Самое странное в 40-летнем возрасте это то, что теперь мы пишем книги и ходим на родительские собрания. Наши ровесники занимают должности главных технологов и заведующих редакциями. Это мы готовим индейку на День благодарения. Теперь, когда меня посещает мысль о том, что кто-то должен наконец разобраться с той или иной проблемой, я вдруг понимаю, что этот «кто-то» я.
Это непростой переход. Меня всегда утешала идея, что в мире есть взрослые, которые лечат рак и выдают повестки в суд. Взрослые пилотируют самолеты, выпускают спреи и каким-то волшебным образом заботятся о том, чтобы телевизионный сигнал проходил без помех. Они знают, стоит ли читать тот или иной роман и какие новости нужно выносить на первую страницу газеты. Я всегда верила, что в «пожарном» случае мне на помощь придут взрослые загадочные, умелые и мудрые.
Я не верю в теории заговора, но понимаю, почему они привлекают людей. Очень соблазнительно думать, что всем на свете управляют тайно сговорившиеся взрослые. Я также понимаю, в чем состоит притягательность религии: Бог это супервзрослый.
Меня нисколько не радует, что я выгляжу старше. Но больше всего меня беспокоит тот факт, что, став «мадам», я сама стала взрослой. Я чувствую себя так, словно меня назначили на должность, требующую компетенций, которых у меня нет.
Но кто такие взрослые? Существуют ли они на самом деле? И если да, то что конкретно они знают? И что мне нужно сделать, чтобы стать одной из них? Придет ли мой ум в соответствие с моим повзрослевшим лицом?
Вы ступили на порог сорокалетия, если:
Вам не хочется говорить, сколько вам лет.
Чтобы найти год своего рождения на каком-нибудь сайте, приходится слишком долго проматывать «окошко».
Вас удивляет, когда продавщица в косметическом отделе предлагает вам крем от морщин.
Вы недоумеваете, узнав, что сын вашего ровесника поступил в колледж.
Окружающие больше не удивляются, узнав, что у вас уже трое детей.
1
Как найти свое призвание
Когда я была маленькой, у нас в семье напрочь игнорировали любые плохие новости. Моя бабушка с материнской стороны на все от семейных ссор до израильско-палестинского конфликта реагировала одинаково, жизнерадостно заявляя: «Я уверена, они со всем разберутся».
Расти в атмосфере непоколебимого оптимизма далеко не самое худшее для ребенка. Нельзя сказать, что мой случай представляет собой нечто уникальное; многие американцы росли в солнечных домах, окруженные людьми, не склонными к лишнему самокопанию. Но я подозреваю, что моя семья отличалась особенно неуемным оптимизмом. Чтобы избежать неприятных сюжетов, мы ни во что не углублялись, включая историю нашего рода. Уже почти подростком я узнала, что один мой дед и одна бабка, а также все без исключения прадеды и прабабки эмигрировали в Америку, в основном из России. Поскольку никто никогда не утверждал обратного, я считала, что мы всегда были американцами.
Но сама история этой эмиграции была довольно мутной. По словам бабушки, ее родители приехали из места, называвшегося Минской губернией, но где конкретно находится это место, она не знала. Однажды ей удалось ознакомиться с документами, которые оформляли на острове Эллис, и она не нашла ни одного упоминания о своих родителях. Едва успев перебраться в Южную Каролину, они моментально слились с местным населением. Моя бабушка стала южной красоткой и охотно приняла местные обычаи, один из которых подразумевает: если нечего сказать хорошего, лучше помолчи.
Никто в моей семье даже не заикался о том, что в этой самой Минской губернии у нас остались близкие родственники. Когда позже я пыталась расспрашивать об этом бабушку, она рассказала, что ее мать регулярно отправляла в Россию посылки с сушеными бобами и одеждой для своей родни. Но после Второй мировой войны посылки прекратились.
Мы потеряли с ними связь, сказала бабушка.
Именно в таких выражениях у нас в семье описывали судьбу родственников, погибших во время холокоста: «Мы потеряли с ними связь».
Судя по всему, эта склонность к крайнему позитиву передавалась у нас в роду по материнской линии, и каждое предыдущее поколение защищало следующее от плохих новостей. Впервые я обратила на это внимание, когда мне было шесть лет. Мы отмечали день рождения моего отца, которому исполнилось 40 лет. Это было в Майами моем родном городе. Гости собрались в патио, вокруг бассейна. Я оставалась в доме, когда услышала всплеск воды и заметила какую-то суматоху.
Что случилось? спросила я у мамы.
Да ничего, ответила она.
Добавлю для ясности, что моя мама была доброй, очень меня любила и действовала из лучших побуждений. Она пыталась защитить меня. Но я подозреваю, что стала бы совсем другим человеком и даже выбрала себе совсем другую профессию, если бы она просто сказала мне: «Ларри Гудман напился и упал в бассейн». Мы пришли бы к выводу, что неприятности иногда случаются, и порой мне приходится быть их очевидцем.
Вместо этого я считала, что плохие вещи если и происходят, то где-то далеко, на том конце патио. И если не присматриваться, то можно уверить себя, что их и не было.
В Майами было легко придерживаться этой точки зрения. Этот город всегда залит солнечным светом. Он почти в буквальном смысле слова возник из воздуха, поскольку его расцвет начался в 19501960-х, когда стали доступными кондиционеры. Годы спустя, когда мои будущие свекор и свекровь побывали в одном из старейших домов Майами, который теперь входит в государственный музейный комплекс, они сказали, что он построен примерно тогда же, когда их лондонский дом.
Люди часто удивляются, когда я говорю, что мое детство прошло в Майами. Они думают, что это город дедушек и бабушек. Но это относится скорее к Майами-Бич фешенебельному пригороду, расположенному на острове к востоку от самого Майами, жаркого и совсем не гламурного, но в котором проживает большая часть горожан.
Свой первый дом мои родители купили на участке, где раньше росла манговая роща. Там осталось много манговых деревьев, плоды с которых падали на крыши наших машин, обдирая с них краску. Как и остальные дома в округе, наш был построен из бетона, оборудован кондиционером и средствами защиты от саламандр, грабителей и капризов погоды. Иногда к нам, проникая через вентиляцию, заползала точечная ошейниковая змея. Мы почти никогда не ходили на пляж.
Практически все жители Майами приехали сюда откуда-нибудь еще. Наши соседи-кубинцы жили в полной уверенности, что скоро вернутся в Гавану. Большинство друзей моих родителей говорили или с бруклинским, или с похожим на бруклинский акцентом. Мы делали вид, что в Южной Флориде те же времена года, что в Нью-Йорке, хотя на рождественской фотографии я стою рядом с Санта-Клаусом загорелая и в шортах.
Оторванность Майами и его «розовые очки» идеально нам подходили. Когда моя мать была вынуждена сообщать печальную новость например, у кого-то из наших знакомых диагностировали рак, она втискивала ее между двумя другими: о том, что сегодня на ужин, и во сколько у меня тренировка в группе чирлидерш. Плохая новость проскакивала так незаметно, что я вообще могла усомниться о том, что ее слышала.
На дворе стояли 1980-е, а это означало начало американского бума разводов. Я часто узнавала, что знакомые мне пары расходятся, но никогда не слышала почему. Мои родители особенно не распространялись о взаимоотношениях между членами нашей семьи, не говоря уже о чужих людях. Однажды я случайно услышала, как они шепотом обсуждают мою тетку-алкоголичку, но стоило мне заинтересоваться подробностями, как они немедленно замолчали. (Годы спустя я узнала, что после первой «Кровавой Мэри» тетушка неизменно заводила антисемитские речи.)
Считалось, что детям ни к чему слушать о подобном. На самом деле к этой категории относилось практически все. События в мире, новую одежду и летние отпуска мы описывали, используя одни и те же штампы: «Это ужасно», «Смотрится очаровательно», «Мы прекрасно провели время». Люди, достойные нашего одобрения, были «потрясающими» (одна из подруг моей матери имела привычку называть красивых женщин «пальчики оближешь»); те, кто нам не нравился, нас «раздражали». Если кто-нибудь позволял себе слишком долго распространяться на одну и ту же тему, он причислялся к разряду «скучных» или «не умеющих себя вести». (Позже я пойму, что эти «скучные» люди были среди нас почти интеллектуалами.)
Разумеется, мои родители были не единственным для меня источником информации. Я знала о СПИДе, о политзаключенных, о колумбийских наркокартелях, совершавших в Майами убийства. Я читала книги, персонажи которых обладали интересной биографией, противоречивыми чертами характера и напряженной внутренней жизнью. Но как послушный старший ребенок, я верила, что происходящее у нас дома было настоящей жизнью. В нашем доме мы не искали логических связей между фактами, не анализировали собственный опыт и не строили предположений относительно других людей. Мы не обсуждали историю своей семьи, свою этническую принадлежность и свое социальное положение. Привлечь внимание к реальным сложностям жизни означало нарушить наш душевный покой. Это было то же самое, что вслух сказать: «Ларри Гудман упал в бассейн».
С возрастом я стала понимать, что взрослые разговоры о жизни протекали в некоем параллельном пространстве, и поверила, что повседневная болтовня ни о чем служит прелюдией к тому дню, когда мы сядем вместе и все обсудим. Я радовалась, когда мама после похода в супермаркет приносила домой очередной том популярной энциклопедии наконец-то в доме появились факты. (Иногда приходилось ждать, когда в продаже снова появится какой-нибудь том из тех, что раскупались особенно быстро, например том на букву С.)
Ирония состоит в том, что мое детство было чем-то вроде дымовой завесы, за которой не скрывалось ничего. Я уверена, что Ларри Гудман выбрался из нашего бассейна целым и невредимым. Скорее всего, он даже не был пьяницей. По большей части дымовая завеса приятных слов и хороших новостей не прятала ничего ужасного.
У моих родителей была одна темная тайна: мы не были богатыми. В отличие от многих своих друзей мои мама с папой постоянно беспокоились о деньгах. По любым здравым стандартам, бедными мы тоже не были. Но нам так казалось, поскольку мы цеплялись за днище верхнего сегмента среднего класса.
В Майами деньги играли невероятно важную роль. Независимо от вашего социального поведения, включая криминальное прошлое, богатство придавало вам вес и окружало вас флером загадочности. (Флорида всегда притягивала людей, обладавших, по выражению экономиста Джона Кеннета Гэлбрайта, «неукротимым желанием разбогатеть быстро и приложив минимум физических усилий».)
В 1980-е Майами стремительно становился одним из городов Америки с самым большим имущественным расслоением. Друзья моих родителей продали свои дома по соседству от нас и построили новые, больших размеров, ближе к заливу, с баром и теннисным кортом. Они покупали шикарную одежду для благотворительных мероприятий, водили «мерседесы», а на лето сбегали от жары в Колорадо.
Моя семья так и осталась в бывшей манговой роще, и мы не понимали почему. Откуда у других такие деньжищи? Как кто-то из друзей моих родителей мог стать владельцем банка?
Мой отец был человеком старого мира. Он родился в Бруклине накануне Второй мировой войны. Его родители были эмигрантами пролетарского происхождения и жили по соседству с родственниками, носившими такие имена, как Гасси, Бесси и Йетта. Его собственный отец, Гарри, бросил школу в 12 лет и стал разносчиком газет. Сначала он развозил их на конной повозке, затем на грузовике, и, как правило, с сигаретой в зубах. Однажды, когда мой отец был подростком, он после школы пришел помочь своему отцу и нашел его скрюченным над пачкой газет. Причиной смерти был сердечный приступ.
Мой отец пару лет учился в колледже, после чего нашел работу в телевизионной продюсерской компании. Когда они с мамой познакомились в Нью-Йорке на слепом свидании, она увидела красивого мужчину подходящего возраста, который ходил на работу в костюме и, в отличие от ее предыдущих бойфрендов, оказался на самом деле хорошим человеком.