Кукла. Московская фантасмагория - Царапкин Сергей 2 стр.


Это я так быстро шёл, а она шла очень медленно

4.


Проснувшись, я почувствовал, что ещё слишком рано. Именно рано, а не поздно! Это значит, что уже не глубокая ночь, а предрассветье.

Впрочем, который час теперь был, я не знал.

Я встал с постели и, подойдя к окну, отворил его настежь. Со свежим воздухом втекла в мой дом тишина города. Такая тишина бывает только ранними часами и преимущественно зимой. Зимой потому что долго набирает силу рассвет, и под покровом ночных красок вязко прорисовывается реальность наступающего дня.

Сколько я проспал? Час? Два? Сутки? Или целый год? Значения это никакого не имело. Мне захотелось немедленно одеться и выйти на улицу. И через десять минут я уже стоял у подъезда.

Куда идти? это меня совершенно не волновало. Я вообще никуда идти не хотел. Мне стало просто хорошо стоять вот на этом месте в абсолютной тишине огромного города и ни о чём не думать.

Блеск фар приближающегося автомобиля вернул меня к реалиям. Машина выехала из-за угла и теперь то ли пропускала меня, стоящего на середине улицы, то ли притормаживала в надежде, что я всё же махну рукой и нырну в её тёплое нутро.

Но я не махнул рукой. Автомобиль исчез в перспективе прямой улицы, а я продолжал стоять. Под ногами, вправо и влево, разбегались трамвайные рельсы. Мне это показалось забавным. И я пошёл, следуя извилистому трамвайному пути.

У Серпуховской заставы я, согласно направлению рельсов, свернул налево, а за Даниловской площадью направо. На моём трамвайном пути попадались пластиковые прозрачные остановки. Если я уставал, то присаживался и немного отдыхал. Когда я шёл трамвайным путём, то всегда уважительно махал руками проезжавшим машинам и мы любезно расставались. Водители таких машин махали руками и мне. Наши обоюдные приветствия были красноречивее любых дорожных знаков. По тротуарам я идти боялся. Эти тротуары могли заманить в чёрт знает какие лабиринты своих извилин. И вот я, этакий человек-трамвай, приближаюсь к очередной остановке. На остановке сидит человек. Человек, кажется, спал. Мой трамвай подъехал и остановился. Я предупредительно посигналил трамвайным звонком:

 Дрынь-дрынь, дрынь.

Человек продолжал спать. Тогда я вышел из трамвая и, обойдя остановку, зашёл в ночной магазин.

Я стоял перед многоярусными батареями бутылок и размышлял, что бы выбрать такое, что соответствовало моему настроению? Дверь звякнула, и в магазин вошёл тот самый человек, который спал на остановке.

Я попросил продавщицу дать мне фляжку дагестанского коньячку.

Мужик топтался у порога.

«Наверное, бомж,  подумал я,  сейчас попросит денег»

Когда я подошёл к выходу, он спросил:

 А по какому маршруту пойдёт трамвай?

 Этот трамвай идёт в депо,  ответил я.

 Будем ждать следующего,  сказал мужик.


Сонная продавщица таращила на нас глаза.

 Хотите коньяка?  взглянул я на продавщицу.

Она мотнула головой. Свинтив крышку, я сделал несколько крупных глотков. Во фляжке осталось ещё немножко коньяка. Я протянул бутылку мужичку:

 Будешь?

Мужик допил коньяк. Пустую бутылку он сунул в карман. Я попросил продавщицу дать мне ещё фляжку.

 Только пейте не здесь,  замахала руками девушка.

Мы вышли из магазина.

Если закрыть глаза и, досчитав до двадцати, снова их открыть, то, скорее всего, ничего существенного в твоей жизни не произойдёт. В мире произойдут: смерти, убийства, рождения, а в жизни отдельного человека ничего. Но если закрыть глаза и не считать до двадцати, а двадцать секунд бубнить шевеля губами слово «хрень», то очень вероятно что похожую «хрень» обнаружишь, когда откроешь глаза.

Мы сели на металлическую скамеечку трамвайной остановки и я, свинтив крышку, сделал ещё три глоточка.

 Знаете, когда хреново и больше нет ничего, кроме, например, коньяка, прошу вас, не спешите за один налёт опорожнить ёмкость. Делайте маленькие глоточки. По два за раз. Пейте и не бойтесь подумать, что вы пьёте свой последний коньяк в вашей жизни. И старайтесь длить и не упускать пойманную ниточку. Ниточка завязывается у корня языка.

Потом мягкое опускающееся по пищеводу тепло и короткая вспышка в желудке. А там, в желудке, если он до этого не был завален презренными котлетами и салатами, то для упавшей коньячной росы там будут доступны все струны вашего тела. Ведь в желудке начинаются все струны. Маленькая сюита или роскошная симфония и только для вас! Костёр разгорается, и вся «хрень» мира превращается в высокую печаль.

 Кто это мне говорит?  оглянулся я.

Мужик сидел рядом и молчал. Он не смотрел ни на меня, ни на фляжку в моей руке. Его глаза были уставлены в то место, где полчаса назад стоял трамвай.

 Я живу вон там,  начал мужик,  хорошо ночью выйти на улицу. В магазинчике куплю флакончик. И потом сажусь здесь, на остановке.

 Ты здесь часто сидишь?  спросил я.

 Да когда как Дом, магазин и между ними остановка. Это мои опорные точки. Живу, как в трёх соснах блуждаю. Тут теперь вся моя жизнь и мои мысли. Особой радости нет, но и печалиться сильно нечему. Сижу, тяну пивко, курю сигаретку и думаю всякое разное.

 О чём ты думаешь?

 Люблю вспоминать своё село. Я ведь деревенский. Моршовка село такое за Владимиром. Не слыхал? А то думаю про бабу свою. Она у меня красивая особенно когда была молодой. Сейчас тоже ничего, но стервой стала. А иногда вообще ничего не думаю. Просто сижу и жду трамвай.

 Какой трамвай?

 А какой подойдёт. Вчера вот так же подошёл трамвай. А я не успел разглядеть номер. Подошёл и спрашиваю: «Какой трамвай?»  «Трехчасовой»,  голос мне из кабины

 Какой?  в свою очередь, не понял я.

 Трёхчасовой! Они ночами, по часам, ездят.

 Это как?

 Ну, как как. В три часа приходит трёхчасовой. Чего тут непонятно?

 Ну да,  я кивнул.

 Сел я и поехал,  продолжал после некоторой паузы мужик.

 Куда?

Мужик негромко рассмеялся. Смех его был задумчивый, как смех человека, который, припомнив что-то смешное, начал было смеяться, но потом в голову пришла другая, совсем несмешная мысль. Смех ещё по инерции продолжается, хотя человеку уже не смешно.

 Трамвай завернул вон за тот угол,  мужик махнул рукой. Я посмотрел. Трамвайные пути разделялись. Прямо шли пути, и за угол большого дома поворачивали тоже пути.

Мужик продолжал:

 Только мы свернули, и такой снег повалил! Я такого снега в Москве, сколько живу, не видел. Как у нас в селе белый, крупный и валит, валит, валит. Стена снега и при этом полная тишина.

Трамвай остановился. Я вышел. Ничего не узнаю. Какое-то поле и валит снег. И тут я слышу смех. Знакомый смех. И вижу свою бабу. Ну, я тут опупел. Она молодая, какой я её брал. Проходит поодаль меня и смеётся. Я вытаращил глазищи и слова сказать не могу. А она остановилась напротив и улыбается. Губищами блудливыми смотрит в мои глаза. И совсем голая! Я подхожу ближе.

Она не отходит, только улыбаться перестала и ладошкой правое плечо закрывает.

Ты чего там закрываешь? спрашиваю я.

Она молчит. А в глазах страх. «Ты, Коля, говорит она мне,  уже седой, седой!»  «Ты чего там прячешь»,  начинаю кричать я.  «Ты старый!»  кричит она и хочет убежать. Я хватаю её за руку и вижу, что на плече три синих подтека. «Что это такое?»  она плачет и говорит: «Это Мишка ко мне приставал»  «Какой Мишка?»  ору я.

Она вырывается и убегает. Я бегу за ней по полю. Её нет уже нигде. Я падаю в сугроб, поднимаюсь и снова бегу. И тут лбом упираюсь в стоящий трамвай. Двери открыты. Я вхожу, и трамвай везёт меня назад. Покатался, значит,  закончил рассказ мужик.

 Всё тебе приснилось,  говорю я.

 Пьян был и даже, может, приснилось. Ожгла кипятком плечо она. Как-то умудрилась из чайника плеснуть на себя. Тогда я поверил, что ожглась моя Лиза. А вот сон мне всё открыл. Засосы там были, понимаешь! Вот кипяток и понадобился. От кого были те засосы, я не знаю. А Мишка был наш деревенский мент. Я замечал, как он заглядывался на мою бабу.

Видишь, прошло двадцать лет А тут этот трамвай подъехал,  мужик допил пиво. Он поднялся и, подойдя к урне, опустил в неё пустую бутылку.  Пошёл я спать.

 Спокойной ночи,  сказал я.

Мужик посмотрел на меня, а потом вдоль улицы.  Сегодня трёхчасового еще не было. Должно быть, опаздывает. Жди.

5.


Было тихо. Я допил коньяк.

«Смогу ли я со скамейки зашвырнуть бутылку в урну?»  стала развлекать меня пустая мысль.

Урна находилась в двух метрах. Я прицелился и метнул бутылку. Бутылка ударилась о широкую горловину металлической урны. На мгновение поколебалась куда лететь дальше, в глубину урны или на асфальт?

А я, наблюдая бутылочную вибрацию, стал загадывать желание: «Пусть на асфальт и пусть даже вдребезги, но только не в вонючую урну, то»

Что я хотел загадать этого я сформулировать не успел. С глухим громыханием утонула пустая коньячная фляжка в недра урны.

Бутылочка звякнула, и показался трамвай. Он ехал медленно. Ярко горел верхний фонарь. Фонарь шарил по сторонам улицы. Несколько раз его луч скользнул по крыше остановки. Вот трамвай подъехал и остановился.

Открылась почему-то не дверь, а форточка. Из форточки высунулась голова мальчика.

 Ну, что, вы поедете? Двери открывать?

 Открывай,  ответил я, встал, подошёл и сел в трамвай.

Трамвай прогремел на стыках развилки и поехал прямо.

 Разве нам не налево?  я застучал в дверь водителя.

Дверь открылась, и я увидел пятилетнего ребёнка. Из-за маленького роста он управлял трамваем, стоя на водительском кресле.

 Разве нам не налево? переспросил я.

 Но вам же надо в Коломенское,  утвердительно сказал ребёнок.

 Мне надо в Коломенское?..

 Сядьте и не мешайте.

После этих грубых слов, дитя, которое следовало за дерзость отшлёпать, совсем не с детской силой захлопнуло дверь. Трамвай гремел на стыках, скрипел на поворотах, его бросало то вправо, то влево, но мы ехали, и ехали действительно в Коломенское.

 Коломенское. Конечная остановка. Просьба освободить вагон!  я задремал в трамвайной тряске. Передо мною стоял ребёнок. Он тряс меня за руку. Теперь на голове мальчика была широкополая шляпа, из которой торчало белое перо.

 Чертовщина какая то!  пробубнил я и, встав, направился к выходу.

Я ещё висел на ступеньках, когда изумление заставило меня перестать двигаться.

На асфальте стояла она!

 Это ты?  только и сумел сказать я.

 Это я,  ответила она.

 Ты здесь?

 Я здесь.

 Почему ты здесь?

 Я жду

 Что ты ждешь?

 Трамвай.

 Трамвай? Но ведь трамваи по ночам не ходят.

 Я знаю, но идти домой не хотелось, и я решила подождать. Может, ты приедешь!

 Давай тогда покатаемся,  предложил я.

 От тебя пахнет коньяком,  сказала она.

 У меня есть коньяк. Хочешь?

Маша поднялась на ступеньку трамвая.

 Где твой коньяк?

Я вспомнил, что допил коньяк. Тогда я обнял её и, плотно прижав рот к её губам, стал пытаться языком протолкаться сквозь их тёплую мягкую плотность.

 Что ты делаешь?  оторвавшись, чтобы задать вопрос, спросила она.

 Молчи, открой рот и глубоко дыши. Я буду в тебя дышать коньячными парами и своей любовью!

 Это что-то новенькое,  улыбнулась она и прикрыла глаза.


Я поцеловал Машу и обернулся. За спиной стоял всё тот же ребёнок. Шляпа была без пера. Перо он держал в руке и чертил иероглифы на запотевшем стекле.

 Что он пишет?  спросила Маша.

 Я присмотрелся и прочёл:

«Мне нравится слушать и слышать,

как в складках одежды у девы

дышит согласье молчаньем»

 Это японские трехстишья. Я замёрзла. Пойдём в трамвай,  сказала Маша.

Мы вошли в вагон, и я не узнал трамвай.

В салоне теперь было много людей. Мужчины и женщины сидели за столиками, курили, пили и ели. В дальнем конце вагона сидел мужчина с короткой бородкой. Рядом стояла высокая женщина в бархатном платье. Мужчина играл на гитаре, а женщина пела.

К нам подошёл черный, как грач, официант и проводил нас за столик.

Двери закрылись и мы поехали. В трамвае было шумно, но шум не мешал; было накурено, но запах табака был приятен; звучала гитара и пела женщина в бархатном платье и нам это тоже нравилось. А за окнами плыли улицы, мы переезжали мосты и сворачивали в какие-то переулки. Кончалась снежная ночь и вставало солнце, таяли сугробы и из-под снега вылезали подснежники, вспухали на деревьях почки и нежно-зелёная, почти прозрачная листва наливалась силой лета и потом, покраснев, опадала. Кружилось время, но мы этого не замечали, ведь плотные шторы на окнах были опущены. На столе позвякивали две кофейные чашки.

 У тебя седые волосы,  сказала она.

 Мы с тобой, наверное, постарели,  сказал я.

 Может быть, но этого здесь не заметно.


И я вдруг так сильно почувствовал, что вот сейчас должен ей всё сказать.

Она опустила глаза и взяла меня за руку.

И вот в этот, может быть, самый ответственный момент всей моей жизни мне захотелось выпить.

 Давай выйдем,  предложил я.

Мы вышли из трамвая. Достаточно рассвело, и я обратил внимание на небо. Под ноги я уже не глядел. Под ногами давно и банально хлюпало и чавкало. Небо же мало чем отличалось от происходящего под ногами. Такое же грязное, и затоптанное, оно было похоже на гигантскую половую тряпку, которой долго возили по заляпанному полу, а потом забыли отжать. И вот это сырое неотжатое небо низко нависло над всем просыпающимся городом. Мне даже показалось, что если бы не вот эти дома, столбы, даже эти трамвайные остановки и белеющий вдали белокаменный монастырь если бы не все эти разнообразные городские строения, то это небо рухнуло бы в подножную грязь. А теперь оно, зацепившееся за крыши, обвиснувшее на проводах и проткнутое золотыми крестами куполов, как забытая несвежая простыня, треплется насмешливым праздничным ветерком.

Я чувствовал, что мне становится холодно.

Уже потом, когда мы шли по изгибам кружащихся переулков, она говорила, что сначала запомнила меня в магазине, а потом на остановке.

«В каком магазине? На какой остановке?»  недоумевал я.

И потом, я разве был виноват в том, что если она перед собой не видела пьяницу или бомжа, то это мог быть уже порядочный человек? Но, главное, какое ко всему этому я имел отношение?

И разве ради этого разговора тянулись эти извилистые как кишки переулочки?

Господи, ведь только Ты один в целом свете знал, как же я хотел выпить!

Меня трясло от холода, от этого дождя и от тоски, которая почему-то всегда приходит, когда ещё праздники не закончились.

 Катя?  я, кажется, ещё в вагоне спросил. Она сказала, кажется: «Катя». А если не Катя? Если я что-то перепутал?

И потом, я не мог вполне сообразить, мы шли вместе или я шёл за ней, как уличный приставала?

Я порой отставал, а она, продолжая слушать мою восторженную речь, продолжала и свой путь. Она даже не делала попытки хоть как-то обозначить своё участие в нашем диалоге. От этого наше общение стало вызывать у меня двойственное ощущение.

С одной стороны было это нависшее, мокрое небо и чавкающая, проникающая в мою обувь грязь, а с другой стороны теряющий свою необходимую высоту наш диалог и ещё кое-какие сомнения. Всё это вызывало у меня глупую икоту. Я делал три шага, судорожно икал, взглядывал на неё и в очередной раз вздрагивал. Иногда мне казалось, что именно эту женщину я люблю; то я начинал думать, что рисую себя в её глазах кем-то другим; а вот вздрагивал я совсем от другого. Вздрагивал я от неузнавания. Мне начинала нравиться эта женщина, но я был не вполне уверен, что это именно она. Меня мучило всё: её острый профиль; её восточная смуглость; и, главное, её имя!

«Она сказала «Катя»,  лихорадочно и с икающей дрожью, не уставал думать я. И так как мои затоптанные мысли ничего, кроме душевной мути, не добавляли, то я решил, что Катя это имя её дочери! Как только я это решил, сразу же успокоился и стал глазами отыскивать магазин. Мы шли, и вот нам с той стороны улицы подмигнула гирляндовая витрина. Магазин был на той стороне, а мы подходили к перекрёстку.

Назад Дальше