Младший Геневский вернулся в кабинет и выглянул в окно, выходящее на деревенскую дорогу. На улице стал часто сыпать снег, он прямо видел большие мягкие кусочки ваты, однако, сквозь них видел плохо. Тем не менее, показалось ему, что у дороги вновь стоит извозчик, да еще и тот же самый настолько похоже он надвинул гречневик на глаза и настолько же нахохлившимся злым голубем он сидел на козлах. От дороги некто шел довольно решительным длинным шагом раз, раз, раз и с десять аршин прошагал. Был он одет в длинную, до пят, серую шинель без знаков отличия, без погон, лицо его перемотано башлыком, хотя на улице и не было сильного мороза.
Геневский поскорее выбежал в сени, но человек уже заходил в дом как есть брат!
Брат! вскричал Михаил. Ты ли это?
Зашедший глухо, деликатно посмеялся и стал скорее разматывать башлык:
Я. Здравствуй, Михаил. Хотел тебя в городе встретить, а вот как вышло. Ты же меня дома и встречаешь.
Братья пожали руки, словно еще не доверились друг другу, но потом Матвей, как старший возрастом и чином, похлопал Михаила по плечу, и братья, повинуясь порыву, обнялись.
Михаил почувствовал мокрое сукно одежды брата, и его, отчего-то, неестественно сутулые плечи, словно он долго сидел за столом и работал. Нечто хорошее и спокойное промелькнуло в голове и сердце младшего Геневского, он это нечто уловил, но держаться его не стал отпустил так же легко, как и принял. Тем не менее, радость осталась. Он дома. Брат рядом. Остальное чушь.
Что же это с домом, брат? спросил Михаил, как только они оторвались друг от друга. Зачем ты его покрасил?
Большевики, скомкано бросил Матвей и, наконец, развязал свой башлык. На голове его показалась дурацкая черная гимназистская фуражка без козырька и кокарды. Лицо его, красное с холода, выражало усталую радость. Но не только. Михаил ожидал увидеть уныние, скуку, в крайнем случае и отчаяние; вместо этого брат излучал уверенность, твердость и некий деятельный дух. Пусть дом он запустил, но занимался, судя по одному лишь его лицу, важным делом. Лицо это возвышалось над Михаилом старший брат был более девяти вершков росту, когда младший дорос лишь до семи.
Что ж большевики? Уже хозяйничают? спросил Михаил, когда они с братом зашли в кабинет.
Хозяйничают! Гвардейский полковник Кутепов бился с ними под Таганрогом весь январь.
Что ж в итоге? братья расселись по стульям, а Матвей поднял нелепый круглый столик с пола и положил на него руки, скрестил пальцы. Он так и сидел в шинели и гимназистской фуражке, увеличивая желание младшего Геневского спросить, что же это он так вырядился, и почему не снимает фуражки в доме.
Таганрог красный. Казаки не поддержали Кутепова. А теперь возмущаются власти Совдепа глупцы. Все в России теперь покраснело.
Ты извини меня, я собью тему, сказал Михаил. Нехорошо сидеть вдвоем, давай позовем сестру. Я не везде ходил, она дома? и сразу, на одном порыве, выпорхнул в сени и крикнул:
Варвара! Где ты?
Успокойся, брат. Я не знаю, дома ли она, встал за братом Матвей, губы его растянулись от забавно-бездумных действий младшего, но глаза его налились стыдом и укатились в сторону. Я не слежу за ней.
Отчего же? Это же наша сестра, и такое время
Я сам себя корю. Но не знаю. Последние месяцы я очень занят в Таганроге.
Где?
Об этом позже. Позже. Будет время, Матвей посмотрел странно.
Ты же не заделался красным агитатором, брат? усмехнулся Михаил. А то я тебя сейчас на дуэль.
Боже упасти. Я антибольшевистский агитатор но после, после.
Во всем брат его Матвей был таким. Странным, вечно недосказывающим и кратким. Девятнадцатилетним (Михаил не знал тогдашнего чина своего брата) он побывал на Японской войне, а потом служил еще несколько лет в столице. Быть может, Матвей служил даже в гвардии, в Измайловском полку, вышел темными волосами и древностью рода, да и слухи были. Точно Михаил не знал, хотя интересовался. Но брат ничего не рассказывал, а лишь смотрел тяжелыми упавшими глазами и молчал. Примерно в 1910-м или 1911-м году старший Геневский покинул столицу, уволился из армии (или гвардии) и поселился в фамильном поместье, где к тому времени жила их тетка, умершая через месяц, и младшая сестра Варвара. Поначалу Матвей был бодр и свеж, пытался воспитывать сестру, которой на ту пору было двенадцать лет, посещал светские заведения Таганрога и даже имел какие-то дела с Василием Ивановичем Покотило наказным атаманом донских казаков. За первый год Матвей как-то стал известен на всю Область Войска Донского, а потом мигом пропал засел у себя в подгнившем поместье и раз в месяц, в лучшем случае, выезжал в Таганрог. Все сидел в кабинете и над чем-то работал да и офицеры к нему часто захаживали
28 июля, в тот самый день, Матвей приехал домой неважный и несвежий; младший брат и любопытная маленькая сестрица сразу решили, что это из-за объявления войны они не поняли томления Матвея, ведь повсеместно Россия была в бурном восторге. Восторгались люди своею славой и будущей «победой России и славянства» на обрывистом краю скалы; но пускай, прошлой радости не воротишь. А тут томный брат. Что случилось? Что произошло? Ты не рад войне? О войне брат, как оказалось, даже и не помышлял что там война, есть и иные дела в свете. Под конец Матвей сдался, но выдал явную околесицу: ему, мол, отказала прелестная барышня, за которой он все лето волочился.
Во-первых, Михаил точно знал, что ни с какой «прелестной барышней» Матвей знакомства не водил. Во-вторых, знал, что приехал брат в тот день не из Таганрога, а из Ростова от наказного атамана. Сестра нежного возраста мигом поверила в легенду о неразделенной любви, но Михаил ничему не поверил. Но и дальше спрашивать не стал.
В нынешнем времени брат стал рассказывать о жизни своей в последний год с февраля до февраля. Сидел Матвей неуютно, словно бы голой спиной прикасаясь к колючему покрывалу, он то и дело дергался на стуле, сутулился и наклонял торс к зеленому сукну стола. Руки свои он скрестил на колене, а взгляд медленно двигал вдоль белой стены, сначала в одну сторону, затем в другую. На брата Матвей не смотрел, словно бы читал речь по бумажке, репетировал театральную роль, или же, что было более актуально, репетировал политическую речь для митинга. Зритель во время репетиции важен ли? Младший брат, приехавший вдруг не с далекого фронта, не с русско-германской границы, не из Москвы, или откуда бы еще ни было, но из мест куда более дальних из прошлого; брат, приехавший из четырехлетней давности, кто теперь он?
Да и сам Михаил почувствовал вдруг чуждую атмосферу фамильной усадьбы. Не только он приехал из четырехлетней давности, но и сам дом остался где-то там, в довоенном солнечном Приазовье, в вечном метании ТаганрогРостов, в устало-беспокойных глазах отставного брата и в обидчиво-упрямых глазках младшей сестры Варвары. Что теперь глаза Матвея? Они и не смотрят на него. Что теперь глаза Варвары? Их и вовсе нет дома. Да есть ли дом? Михаил вдруг понял, что он приехал не туда. Он не понимал этого, как бывает, понимают взрослые сложившиеся люди: он не разбирался в вопросе, не расспрашивал еще брата (признаться, Михаил и слушал-то невнимательно), не взвешивал «за» и «против» и не помышлял о хорошем ремонте дома и возобновлении фамильной идиллии. Как-то само собой пришло понимание, что никакой идиллии уже положительно невозможно устроить; более того, младшему Геневскому ясно представилось, что ее не было и раньше. Что такое, в конце концов, идиллия? Сестра росла без родителей, хорошей опеки и достойного воспитания; после 1917-го, наверняка, без качественного образования, без благородных друзей, даже без систематического достатка не любил Матвей заботиться о деньгах; денег, присылаемых Михаилом на сестру, конечно же, не хватало. Кем же она выросла? Михаилу отчего-то помнились ее глаза, но она сама запомнилась плохо.
Вот и сидели два брата, не знающие, зачем Бог связал их родством. Сидели почти валетом левое плечо к левому плечу; один глядит на север, в стену, другой на юг, в окно. Младший чувствовал себя неуютно и виновато ясно понял, что и двух месяцев в деревне не проживет и куда-нибудь уедет. Куда пока неизвестно. Но точно, точно надо будет ехать. Что же старший? Старший рассказывал.
Февраль-март 1917-го. В те злополучные дни, рассказывал брат, его постоянно не бывало дома. Он не уточнил, чем занимался; было лишь вскользь упомянуто: часто ездил в Ростов и Новочеркасск. После одной из таких поездок Матвей вернулся домой, прошел по еще старому (иначе говоря, отличному или «фамильному») паркету, позвякивая шпорами, в свой старый кабинет, обклеенный еще зелеными обоями. Сестра, будучи уже прелестной семнадцатилетней барышней, сидела перед старым (стало быть, отличным) камином (ныне же камина, понятное дело, не было) в кабинете брата и тихо плакала. Было уже пятое или шестое марта, Матвей мучился тихо, а сестра просто плакала. Они не разговаривали о случившемся, не осуждали Государя за отречение, не обвиняли Родзянку, Алексеева или Шульгина за предательство и провокацию, не радовались новой свободной России, как таганрогская интеллигенция Брат молча делал свои дела, сжимая порой кулаки до боли, сестра молча плакала.
В те дни, упомянул Матвей, я понял, что служба моя и работа не нужны. Но я оставался на посту, как и ты оставался на нем.
Где же ты служил?
Позже, позже
У камина, видя безмолвно плачущую сестру, Матвей обреченно похвалил Зубатова тот сразу застрелился, узнав об отречении: ведь это не Государь от России отрекся, а Россия отреклась от него, захотела свободы монаршей милостью, захотела самоопределения, захотела отрезать себе слишком умную голову «он в гору сам-десят тянет, а под гору миллионы тянут» Они ничего не обсуждали, ничего не говорили, они молчали.
Матвей, как оказывается, выписавший из Британии в еще 1915 году архангельским портом несколько ящиков скотча, налил этот странный напиток далеких шотландцев и сестре та выпила глоточками, на мгновение сорвалась на рев, но почти сразу страдание ее, тайное и сокровенное, выхлестнулось наружу. Стало страдание громким. Из нее вырвалось все и крик, и ненависть, и глубокая мука Матвей удивился, почему же у этой провинциальной девочки, не очень разговорчивой, не очень, быть может, образованной (укор братьям), не очень Брат сбился в этом моменте своего рассказа и захотел отвернуться еще дальше, но сидеть совсем затылком к Михаилу было бы уже фантасмагорично невежливо.
Матвей удивился тогда, откуда у этой девочки такое понимание России. Что здесь, в плохонькой старенькой усадьбе, среди полу-украинской деревни заставляло ее верить в монархию. Брат глянул тогда, в марте, в окно, увидел свою худую землю, увидел крестьянина в коричневом тулупе, везущего на повозке дрова и все время чесавшего верхнюю губу. Крестьянин был стар, вокруг не было ни души; потому он, оглядевшись, снял шапку долой и поклонился на старый господский дом. А вскоре скрылся за деревьями. Неужели в этом поклоне была Россия? Была, была, когда-то и в нем была
Недаром и Вандея началась не абы где, а среди крестьян и сельской аристократии. Быть может, сама земля вопиет о монархе?
Жандармы исчезли, полиция становилась милицией. Куда ни посмотри комиссары, комиссары, комиссары. Военные комиссары, комиссары продовольственные, комиссары земские, губернские и уездные, комиссары Временного правительства стали вдруг всем но на деле не были ничем. Все лето сидел старший брат Геневский в усадьбе и молча, расправляя усы, смотрел, как крестьяне забирают оставшуюся его землю. Земли он не жалел, он бы и картины и вазы отдал, если бы их не разодрали и не побили прямо на крыльце. Матвей с высокой головой, с руками даже не за спиной, а где-то за лопатками, в своей отставной форме смотрел на крестьян. Те к нему не подходили, но пытались грозиться, проходя мимо; грозы их не то чтобы ломались о стан Геневского, но улетучивались в воздухе, не долетая. Некоторые крестьяне видели его грозную, смотрящую прямо в небо фигуру и слова их оставались у них же в глотках; другие вовсе не видели в старшем Геневском угрозы и модной «классовой» вражды (честно скажем, помещиком в прямом смысле Геневский никогда не был). Кто-то иногда и шапку снимал. Жил так Матвей все лето, покупая все дорожающий хлеб на свое оставшееся жалование, жил, пока не настала пора Украинской Народной Республики. Тут вам, пожалуйста, так сказать, пожалуйте: погромы, восстания, поместья горят, господа офицеры качаются по веткам. Тут бы старшему Геневскому и растеряться, но сосед его Василий Дмитриевич, старый бывалый офицер и дворянин приличного вида и состояния на свои деньги организовал крестьянские дружины, на свои деньги их вооружил и поставил защищать окружные деревни. Предложил защиту (к слову, совершенно безвозмездную) и Матвею Геневскому. Ему эта идея простая и изящная, даже остроумная показалась отличной. Он милостиво принял помощь и в благодарность отправил почти весь оставшийся скотч восемь ящиков, все равно английский самогон ему не очень полюбился.
Эти крестьянские дружины отлично действовали все оставшееся лето и первые месяцы осени. Но потом в деревне началась страсть. Крестьяне поделились на три, а то и четыре группы: украинцы-самостийники, русские победнее, русские побогаче, русские-большевики, русские-дружинники и еще Бог его знает кто.
Весть об октябрьском перевороте уже не заставила никого страдать. Матвей считал большевиков естественным продолжением временщиков и выть попусту не стал. Однако меры предохранения от дальнейших бедствий принял немедленно. Он не уточнял о своих мерах; лишь вскользь нечто было о решетках на окна, но сам же брат и сказал, что то была глупая идея. Своей глупостью и, видимо, великой своей ошибкой Матвей считал и оставление сестры. Летом и осенью старший брат замкнулся, ни с кем не говорил и никуда не выезжал, но, более того, не следил и за сестрой. Он знал, что она часто ездила в Таганрог, догадывался (а наверно и уверен был), что Варвара стала курить, стал замечать ухудшение в ее манерах и внешнем виде, но не мог справиться со своей отчужденностью и отстраненностью. Он заметил состояние сестры слишком поздно: в дни московских боев она заявилась домой с красным бантом на платье и распущенными волосами. Тут Матвей не стерпел выбранил так, что та стала краснее своего банта. Наобещал, что в следующий раз выпорет ее, как провинившегося крепостного. Красных тряпок на грудь она больше не надевала, из дома выходила достойно, но красная язва в ней сохранилась. Матвей стал за ней следить, но митинги явно доставляли ей удовольствие до января-месяца она сбегала еще несколько раз.
Старший Геневский понимал суть проблемы. Сестра осталась одна, без таганрогских подруг, которые разъехались в Крым, Киев и казачьи области, без обоих братьев один на фронте, другой дурак. Потеря России, которую она так тонко почувствовала в марте, ничем не могла восполниться; родительского честного воспитания и стержня у нее не было, ни гимназия, ни братья, ни окружение такого стержня ей не дали: Варвара, дабы не мучиться, пошла туда, куда идут все, дабы радоваться хоть чему-то со всеми, дабы верить во что-то «правильное». Матвей знал, что сестра понимала фальшь большевизма, но шла туда, чтобы идти хоть куда-то, чтобы не быть одной.
На этом моменте старший брат скорбно и даже тоскливо вздохнул и, уронив голову на грудь, закрыл глаза. Михаил понимал его состояние, хоть и желал отбранить, за то что бросил сестрицу. Говорить он ничего не стал, но сестру страстно захотел увидеть.