А что «Россию промитинговали», понимал в то последнее лето не один отец это понимали все. Это смутно понимал даже я, хотя иногда пытался еще с ним спорить. Он вообще стал быстро превращаться чуть ли не в ретрограда, за вечерним чаем зачитывал вслух куски из Токвиля и все чаще высказывался в том смысле, что, здраво рассуждая, даже самым запущенным социальным недугам хирургическое вмешательство все-таки противопоказано. Я, естественно, возражал (еще бы не возражать в семнадцать лет!), но порою и сам ловил себя на ретроградной мысли, что, наверное, и впрямь разумнее было повременить с «великой и бескровной», дождаться хотя бы конца войны, и что Романовы со всеми несуразностями последнего царствования, с распутинщиной, со штюрмерами и горемыкиными все же худо-бедно держали государство. А в руках думских краснобаев оно неминуемо развалится не сегодня-завтра, и еще неизвестно, что вырастет на развалинах.
Здесь нелишне отметить любопытную вещь. За годы советской власти среди наших «внутренних эмигрантов» прочно укоренилось совершенно неверное представление о Временном правительстве и вообще о послефевральском периоде. Почти все, с кем случалось мне говорить на эту тему (во время войны и после; до 1941 года подобные разговоры не велись даже в кругу друзей), ностальгически поминали краткий золотой век российского парламентаризма и кляли большевиков, в колыбели задушивших нашу новорожденную демократию. Откуда взялся этот глупейший миф?
Разумеется, в сравнении со сталинщиной или даже более либеральными временами военного коммунизма керенщина выглядит идиллически. Но согласимся: в обширном реестре преступлений 1917 года октябрьский coup d'etat7 занимает отнюдь не главное место. На жизни простого обывателя событие это сказалось далеко не сразу подлинное свое обличье новая власть явила позже, а до разгона Учредительного собрания ленинцы были еще слишком неуверены в благополучном исходе своей авантюры, чтобы показывать клыки. Эксцессы того времени, вроде убийства Шингарева и Кокошкина, были скорее революционной самодеятельностью, начавшей входить в моду сразу после Февраля при полном попустительстве тогдашних властей.
Большевиков можно обвинить в чем угодно, но только не в высвобождении российской анархической стихии это целиком на совести Временного правительства. Ленин лишь использовал в своих целях сложившуюся обстановку, а потом когда надобность миновала завинтил так, что ни одна свободолюбивая каналья пикнуть не смела.
Принято также считать, что «временным» просто не хватило времени: мол, продержись они у власти еще год, и Россия вернулась бы к законности и порядку. Сомнительно в высшей степени.
И дело вовсе не в персоналиях, не в человеческих качествах того или иного сподвижника князя Львова или Керенского. Среди них были законченные мерзавцы как Некрасов, были хронически интриговавшие прохвосты как Львов (не премьер, а обер-прокурор Синода; если мне память не изменяет, он потом, вернувшись из эмиграции, рьяно трудился на ниве антирелигиозного просвещения, ходил в подручных у самого Губельмана-Ярославского). Но большинство членов и первого, и второго (коалиционного), и двух последовавших за этими кабинетов составляли все же люди порядочные и неглупые, искренне стремившиеся вытащить страну из хаоса. Дело, однако, было уже не в них.
К России, как мы с гордостью любим повторять, неприложимы никакие общечеловеческие мерки. Задолго до Тютчева, в силу непонятно какой логики ухитрившегося разглядеть здесь предмет восхищения, о нашей «особенной стати» куда более трезво высказался Чаадаев. Провидение предоставило нас самим себе, писал он, отказалось вмешиваться в наши дела, не захотело ничему научить. Исторический опыт для нас не существует; глядя на нас, можно сказать, что по отношению к нам отменен общий закон человечества Да помилуйте, чем же тут гордиться?
Едва ли не самое убедительное доказательство того, что для нас и впрямь не существует никакого «закона человечества», врожденное наше отвращение к демократическому правопорядку, неприятие самой его сути как чего-то глубоко нам чуждого, враждебного национальному духу. Что русскому здорово, то немцу смерть, а значит и наоборот: то, что годится для Запада, не годится для нас. Плохое ли, хорошее ли, неважно. Не годится, и кончено.
С нами по части ксенофобии редко какой народ может сравниться, а как это сочетается с лакейской готовностью распластаться перед любым иностранцем еще одна из загадок русской души. Скорее всего, тут действует своего рода inferiority complex8.
О глубокой антидемократичности нашего общественного сознания накануне революции предупреждали авторы «Вех», но предостережение не было услышано теми, кто эту революцию осуществил (речь о Февральской; Ленин-то хорошо знал, чтó делает и какого рода фаланстер намерен построить под вывеской «рабоче-крестьянского государства»). Поэтому наивны и на полном непонимании сути происходившего основаны разговоры о том, что если бы в 1917 году у опекунов демократии оказалось немного больше времени, чтобы дать окрепнуть хилому дитяти, то все могло бы наладиться, войти в нормальную цивилизованную колею. Вздор это, ничего бы не наладилось.
У нас «наладиться» не могло. А не могло прежде всего потому, что Россия была не просто не готова, но и органически не приспособлена к роли, на которую ее прочили идеологи Февраля, роли послушной ученицы, прилежно и с благодарностью берущей у Запада уроки демократического правосознания. Трудно представить себе прожект более абсурдный, более нежизненный (и преступный, если оценить по последствиям), чем эта маниловщина, высиженная кадетскими гелертерами. Большевики, бросая клич «грабь награбленное!», знали свой народ куда лучше.
И уж вовсе самоубийственным оказался для Временного правительства взятый им курс на продолжение войны во имя союзнического долга.
Я не беру этих слов в кавычки и употребляю их сейчас без иронии долг есть долг, и военный союз остается военным союзом, какова бы ни была подоплека отношений между его участниками. Но если оставить нравственную сторону вопроса, имелась еще и чисто прагматическая: невыгодно было на завершающем, победном этапе выигранной войны заключить сепаратный мир с уже готовым капитулировать противником. Общеизвестно, какой сокрушительный военный потенциал сумела накопить Россия к весне 1917 года, и в каком бедственном положении находились тогда силы Центральных держав. Поэтому, конечно же, войну в принципе! надо было продолжить до победного конца, благо он был уже рукой подать.
Продолжать войну, однако, стало совершенно невозможно при обвальном распаде армии и государства. Вот это-то и должен, обязан был видеть Гучков, ему следовало бы сообразить, что нельзя было сперва подписать губительный для вооруженных сил Приказ 1, а после этого директиву на генеральное наступление по всему фронту. Нельзя было всерьез рассчитывать на то, что ораторскими ухищрениями удастся удержать армию от стихийной самодемобилизации, вернуть в окопы разбегающуюся
15-миллионную орду разложенцев и мародеров.
Для всякого трезвого политика в тех условиях оставалось одно: махнуть рукой на обязательства перед союзниками и постараться выйти из войны с наименьшим ущербом для себя. Прекращение ставшего уже абсолютно бессмысленным кровопролития могло бы укрепить в народе зыбкий авторитет революционного правительства, но этого сделано не было. Окончательно утратив чувство реальности и упиваясь собственной элоквенцией, милюковцы продолжали трещать о проливах, о героической Бельгии и галльском мужестве защитников Вердена; да какое собачье дело было до всего этого русскому мужику в солдатской шинели, рвущемуся домой к разделу помещичьего добра!
Ни одна революция за обозримую историю человечества в конечном счете не оправдала жертв, каких стоила. Немногие положительные результаты, если таковые бывали, можно было гораздо безболезненнее получить мирным путем терпеливо и шаг за шагом совершенствуя если не нравы общества (этого и впрямь слишком долго пришлось бы дожидаться), то хотя бы его законодательство. В оправдание свирепства Великой Французской революции до сих пор твердят, что зато она радикально покончила с феодализмом. Но это ведь не совсем верно в 1789 году феодализм во Франции был de facto уже мертв, с ним (к худу ли, к добру) покончил сам ход истории. Чтобы в этом убедиться, достаточно почитать «Наказы» Cahiers, которые дворянство давало своим депутатам, посылая их на Генеральные штаты. Да, без революции торжествующий tiers état9 восторжествовал бы полувеком позднее; неужто ради этого ничтожного в исторических масштабах ускорения стоило ввергнуть страну в судороги террора и потом позволить корсиканскому мегаломану еще двадцать лет истреблять генофонд нации в бессмысленных военных авантюрах?
Историю нельзя подхлестывать, любая попытка нарушить естественный ее ход приводит к непредвидимым бедствиям. События 1917 года в России нагляднейшим образом подтвердили этот незыблемый закон. Монархический принцип у нас изжил себя к началу столетия, окончательно дискредитированный победоносцевской реакцией; кучка психопатов, одержимых манией цареубийства, сумела-таки перебросить стрелку, пустить Европу по другой колее прямиком в век тоталитарных диктатур. Ведь не удайся тогда ее первомартовский подвиг, останься жив Освободитель, начни осуществляться реформа Лорис-Меликова, это могло бы способствовать становлению у нас нормальной конституционной монархии, рано или поздно привело бы раздерганное русское общество к спасительному согласию. Но судьба судила иначе. Бомба Игнатия Гриневицкого разнесла в прах все надежды на гражданский мир, Россия осталась с анахроничным, обреченным на гибель самодержавием абсолютистского толка. И с этого момента сама сделалась обреченной.
Marginalia: Теперь в моем возрасте и с моим жизненным опытом я, признаться, не считаю наследственную автократию такой уж плохой формой правления. Бывают хуже. Вольтер в одном из писем замечает, что если уж надо подчиняться, то лучше подчиниться льву, который от рождения сильнее тебя, нежели жить под властью двухсот крыс твоей же породы. Тут я вполне с ним согласен, но это мое частное мнение; не многие, боюсь, готовы его разделить. В демократическом обществе предпочтение отдано крысам хотя бы потому, что львом надо родиться, а в число двухсот избранных любой может пусть теоретически прогрызться сквозь толпу себе подобных. Были бы зубы.
Поскольку монархические настроения у нас к 1917 году окончательно иссякли, династия стала для страны ненужным балластом. В этом смысле, Февраль можно было бы приветствовать как естественное завершение определенного этапа истории; если бы революция ограничилась мирным провозглашением республики! Но она в точном соответствии тому же закону недопустимости форсажа общественных процессов вызвала из бездны такие чудовищные силы хаоса и разрушения, что обуздать их не смогла бы уже никакая самая просвещенная демократия.
Военные хотели сделать это в августе. Попытка корниловского cuartelazo10 была, разумеется, негодующе расценена прогрессивной общественностью (мною, в частности, и моими друзьями) как предательский удар в спину революции, посягновение на несозревшие еще плоды российской свободы. Хотя и показавшее явную свою неспособность вести страну, Временное правительство все же оставалось законным, и любая попытка свергнуть его заведомо осуждалась как узурпация власти.
Позднее, уже во время Ледяного похода, я ближе узнал Лавра Георгиевича (относительно, конечно, насколько рядовой может «знать» генерала), и только тогда изменилось мое мнение об этом удивительном человеке и военачальнике. В совершенно ином свете увидел я задним числом и трагические события последней недели августа.
Горько подумать, насколько иным путем могла бы пойти история нашего века, пролития каких океанов крови избежал бы мир, сумей тогда главковерх11 убрать со сцены политических импотентов и вовремя обезвредить гениального маньяка, вознамерившегося сделать Россию своим подопытным материалом. И жертв было бы не так много! Вместе с извлеченным из пресловутого шалаша гнуснецом расстреляли бы дюжину-другую его ближайших соратников, могло не обойтись без потерь подавление беспорядков в симпатизировавших большевикам частях петроградского гарнизона и кое-где на заводах; а рядовым партийцам едва ли грозили бы серьезные репрессалии времена преследований за партийную принадлежность тогда еще не наступили.
Но допустим даже, что кровожадному Корнилову взбрело бы на ум переловить по России поголовно всех членов РКП(б), и всех до единого к стенке (предположение абсурдное, но как говорится «в порядке бреда»). Это означало бы, что за радикальную санацию общества пришлось заплатить 240 тысяч жизней. Означало бы гипотетически. А вот победа большевиков в реальной действительности, пережитой всеми нами, обошлась одной только России в полсотни миллионов жертв по самым осторожным подсчетам с 1917 по 1957 годы. За сорок лет. И это уже не гипотезы, это статистика.
50 000 000 насильственно исторгнутых из жизни цифра, от которой и впрямь можно утратить веру в благостную разумность мироздания. Не зря теодицея остается едва ли не самой каверзной проблемой христианской философии, ибо в самом деле как согласиться, примирить, оправдать? Поистине, неисповедимы пути Господни.
50 миллионов, треть населения Российской империи к началу Первой мировой войны. Все население сегодняшней Франции, или на выбор Великобритании. Или Италии. 50 миллионов россиян, погибших на фронтах Гражданской войны и в мясорубках Великой Отечественной, планомерно выморенных голодом, замороженных в тайге и тундре, запытанных в застенках ЧК-ГПУ-НКВД-МГБ, мостивших своими костями котлованы всех великих строек социализма, усеявших безымянными братскими могилами шестую часть земной тверди от Воркуты до Экибастуза, от Магадана до Винницы. За что, Господи?
Однако же для чего-то этот невиданный в истории holocaust12 был нужен. Не просто нужен необходим. Самое убедительное тому доказательство ужасающая закономерность провала всех попыток остановить большевиков на их кровавом пути к власти. Не имея массовой поддержки ни в образованном обществе, ни среди простого народа (исключая люмпен-пролетарские городские низы и самую деморализованную часть армии), философски и политически малограмотные, убогие в своей плоской сектантской ограниченности, они в кратчайший срок сумели подчинить всех своей воле, взнуздали революционную сарынь так, как не взнуздывал и Петр безгласное Московское царство. Объяснение тут одно: Ленин победил потому, что именно е г о победы, именно е г о прихода к власти требовала в тот момент историческая целесообразность.
Втянутый в страшную, тектонического размаха игру сил, о самом существовании которых не могло догадываться его тупое однополушарное мышление, он превратился в живую машину, исполнительный механизм не таран даже, а чудовищный отбойный молот, предназначенный для одного: бить, бить и бить в намеченную точку, пока не рухнет любое препятствие. Так могла ли не победить партия, ведомая