Иисус достоин аплодисментов - Денис Леонидович Коваленко 2 стр.


И Кристина вдруг заболела. Была обычная сырая зима; обычный грипп; затем, почему- то, осложнение Затем менингит; энцефалит и полное атрофирование мышц. Вот уже два года Кристина была прикована к креслу.

Сингапур лишь раз, может, два навестил ее в больнице Увидя ее лежащую на больничной койке, способную двигать только глазами Это была уже не та красавица Кристина Худое скрюченное тело и если бы не глаза, кричащие о жизни, можно было подумать, что разговариваешь с поломанной куклой. Этого никто не знал, этого не хотели знать. Знали, что заболела, что лежала в больнице, но ведь жива осталась. Слышали, что вроде бы, парализована Была Кристина, и не было Кристины. Сначала спрашивали о ней, справлялись о здоровье; первый месяц даже живо обсуждали, выводя мораль: что вот к чему приводит халатность по отношению к своему здоровью, многие под впечатлением чуть ли не до мая в шапках и шарфах ходили; первый месяц всем факультетом собирались ее навестить, очень жалели ее, кто-то в порыве и навестил с цветами и апельсинами Потом все поутихло к тому же и зимняя сессия Словом, о Кристине благополучно позабыли, своих проблем хватало. Единственный, кто остался с ней это Гена, которого она, в свое время, довольно неласково отшила. Впрочем, Гена до сегодняшней ночи особо не распространялся о своей любви и, тем более, заботе. Зато много рассказал он, когда рыдал, сидя на полу в Диминой комнате, слушая тоскливые «Диктофоны». Если бы всё это знали: больница, паралич, утка, дерьмо Сингапура бы размазали по подъезду. А так ну и ляпнул Сингапур, с него разве станется, он и не такое мог ляпнуть. Все и не представляли, что Кристина перенесла две клинические смерти и операцию на головном мозге, и, к удивлению врачей, не только выжила, но осталась нормальной здравомыслящей девушкой. И единственным лекарством, способным поставить ее на ноги теперь была любовь, забота, ежедневные тренировки и время. Почему она осталась жива и, что самое фантастическое, в полном рассудке, никто объяснить не мог. Подобно кошке, жизнь вцепилась в жертву, по праву принадлежащую смерти, и никак не хотела оставлять своих позиций, точно пытаясь доказать свою власть и силу. Что это судьба? знамение свыше? Ангел-хранитель? А может быть, действительно, все просто: никакой мистики, никакого чуда сильный организм, железная воля К чему копаться в неизвестном?  и невольно, Дима думал об этом, наблюдая похмеляющегося Сингапура.

 Ты бы лучше извинился сегодня перед Геной,  заметил он.

 За что? за вчерашнее, что ли?  точно припоминая, переспросил Сингапур.  Не я это начал,  отмахнулся он, и вдруг заявил агрессивно:  Я, что, виноват, что она простыла и заболела? К тому же это и случилось мы месяц как расстались, я с ней и в институте не здоровался. Ты это знаешь. Одеваться надо было теплее, и ничего бы не было.

 Никто тебя и не винит,  возразил Дима,  Речь не об этом. Ты Гену обидел. Он любит ее. Ты бы слышал, что он нам рассказывал. Тебя бы точно прибили, подвернись ты в эту минуту.

 На расправу мы все скоры, тем более на благородную,  не без ехидства заметил Сингапур,  Лучше бы вы ее хоть раз навестили. А перед Геной извинюсь,  вдруг согласился он,  авось не убудет,  он произнес это совсем как несправедливо обиженный ребенок, даже не произнес, а буркнул.

 Ладно, пошли в институт,  сказал Дима, сам испытав небольшую неловкость от этого разговора.

2

Холодина стояла жуткая. С четверть часа парни молча ждали автобус. В своем пальто, без шапки, Сингапур порядком замерз; то и дело он прикладывался к бутылке, но видно это мало ему помогало.

 Может ну ее к черту, этот институт; суббота, пошли обратно к тебе или до меня дойдем, водки еще возьмем,  то и дело шмыгая носом, предложил он.

 Нет,  ответил Дима и добавил.  Ты ко мне сегодня не заходи. Гена будет. И вообще, когда у меня такая вечеринка тебе там делать нечего.

 Мне все равно,  равнодушно ответил Сингапур. Лицо его осунулось, стало каким-то отрешенным и, неприкрыто грустным, даже холод теперь не волновал его, расправившись, он закурил и задумчиво смотрел куда-то в сторону. Подошел троллейбус.

 Поехали,  Дима дернул его за рукав.

 А? да-да,  Сингапур кивнул и первым полез в переполненный троллейбус.

Устроившись в середине салона, парни замерли, задавленные со всех сторон такими же замерзшими и раздраженными пассажирами: Дима держась за поручень, Сингапур уперевшись обеими руками в спинку сидения, на котором, сидела старушка. Склонившись над ней всем телом, Сингапур с трудом, казалось, держался на ногах. Старушка лишь кротко прижалась плотнее к стеклу.

 Какая милая старушка,  легонько Сингапур ткнул Диму локтем.

 Милая,  согласился тот, и не в силах больше сдерживать давивших пассажиров, оторвал от поручней руку и уперся ладонью в стекло, другой рукой, то и дело, оправляя дубленку, задиравшуюся всякий раз, когда кто-нибудь пытался протиснуться по салону.

Троллейбус ехал молча, говорить в таком холодном, спертом от невыносимой толчеи воздухе, желающих не было, единственно, кто-нибудь вяло огрызался. У окна, впереди салона, сидела молоденькая мама с пятилетним мальчиком на коленях; мальчик, не отрываясь, смотрел в круглое светлое пятно на заиндевевшем стекле. Смотрел долго, молча, и не по-детски угрюмо; вдруг сказал громко в каком-то порыве:

 Мама, мне надоело. Давай украдем много денег и купим «Мерседес».

 Вот это парень!  враз оживился салон.

 Вот это правильно!  засмеялись какие-то молодые люди.

 Чему дитё учите!  раздался укоряющий стариковский возглас.  Бесстыдники.

Сразу потеплело. Пассажиры оживились, мысль «украсть много денег и купить «Мерседес», многим была симпатична. Единственно, некоторые старики возмущались, но это лишь еще больше веселило салон. К тому же сразу кто-то ругнул правительство и уже старики, недавно возмущавшиеся, теперь от души поносили и правительство и премьера и до кучи, местную администрацию, обзывая губернатора не иначе как соловьем птичкой певчей. Словом, до института парни доехали в самом, что ни на есть приподнятом настроении.

В институте все обошлось. Хмарова встретили сразу, только парни вошли в холл. Дима пожал ему руку, протянул руку и Сингапур.

 Я с такими отморозками не здороваюсь,  сдержанный ответ, Сингапур равнодушно пожал плечами и прошел в институт.

В субботу были общие лекции. Первой была история искусств. Читал ее Рождественский Аркадий Всеволодович, молодой преподаватель двадцати девяти лет. Всегда опрятный, в костюме, он неторопливо прохаживался мимо доски, негромко, вовсе не стараясь, что бы его услышали, читая свои лекции; иногда он запрокидывал голову, поправляя длинные прямые волосы, следом, непременно указательным пальцем, поправлял очки, и снова потупясь, мерно выхаживал по аудитории, рассказывая что-то исключительно для первых двух рядов. Уже с третьего ряда, что-либо разобрать было проблематично.

Рождественский не отмечал посещаемость, на экзаменах двоек не ставил, особенно юношам, но всегда, особенно у юношей, экзамен принимал долго, превращая его в очередную лекцию. Впрочем, все знали, что он гомосексуалист. Но человек он был милый и общительный. В поведении его не было ничего такого анекдотически манерного; обычный, преподаватель истории искусств, без всяких этих изящных штучек. Никто бы и не узнал ничего, если бы на первом курсе, во время нескончаемых экзаменационных и послеэкзаменационных попоек, он, так ненавязчиво, не предлагал бы каждому из курса свою дружбу. Предлагал он ее всегда изысканно-туманно, с какими-то образными намеками, и, если что, изящно сводил все к обычной лекции по античной истории. Все прошли эту проверку, все, кроме Сингапура. «Неужели я такой несимпатичный?»  как-то, во время очередной пьянки, при всех, весело заметил Сингапур и подмигнул игриво. Рождественский крайне смутился, он ни как не ожидал такой прямоты и того, что студенты ни сколько не скрывали его тайные приставания, а пересказывали всё друг другу, да еще и глумились за глаза. Сингапур сдал всех; впрочем, никого это не расстроило, парни искренне позабавились, когда наблюдали, как он, как раз анекдотично манерно, вдруг прильнул к Рождественскому и задушевно стал склонять его к определенной интимности. Рождественский, с безобразно застывшей улыбкой, беспомощно выслушивая задушевные пошлости Сингапура, остолбенело сидел за столом,. Вдруг резко поднявшись, он вышел в коридор. Сингапур, подмигнув всем, кто был в аудитории, следом. Совершенно бессмысленно было обижать Рождественского, и только за Сингапуром закрылась дверь, все разом ощутили себя даже мерзавцами, что так позволили да еще и сами охотно хихикали пошлостям Сингапура. Но никто не рискнул выйти следом; пожав плечами, помявшись, парни продолжили пить, стараясь обратить всё в шутку, будто и не было ничего и Рождественского будто не было.

Сингапур вернулся.

 А где Рождественский?  спросил кто-то.

 Ушел,  ответил Сингапур.

 Зря ты, Федя,  сказал кто-то.  Хорошего человека обидел.

 Хоть и пидора,  вставил кто-то. Все засмеялись и вскоре забыли, увлекшись своими разговорами. Сингапур лишь, странно-озадаченный, сидел возле окна и курил.

 А я ведь его до слез довел,  серьезно сказал он, когда спросили, чего он такой смурной.  Стоит возле окна, и плачет,  глядя в сторону, продолжал он.  Я-то так, ради хохмы а он плачет. Посмотрел на меня, лицо красное и сказал тихо: «Федор, зачем вы так, ну что я вам сделал». И, правда, зачем я так? Попытался успокоить его. Совсем глупо вышло: говорю: Что вы, в самом деле, как девочка, ну и педераст вы, ну и что? У меня вообще агорафобия, я открытых пространств боюсь, прошлым летом на дачу с матерью собрался поле не смог перейти, как увидел всю эту громадину все это небо, и ни деревца и, и утешил, блин»,  раздраженно заключил он и, затушив сигарету, ни с кем не прощаясь, ушел.

На следующей сессии Сингапуру пришлось туго. В отличие от остальных, он раз пять пересдавал эту, уже поперек горла вставшую ему историю искусств. Рождественский был непреклонен. Сингапуру пришлось выучить всё от и до.

 Вот пидорюга,  высказался он, выйдя, наконец, из аудитории с тройкой в зачетке,  буквально затрахал.

***

Как обычно парни сели на последние ряды и, краем глаза, изредка наблюдая за мирно прохаживающимся вдоль доски Рождественским, трепались о своем. Пьяненький, повеселевший Сингапур дурачился, прицельно забрасывая бумажными катышками сидящих за нижними первыми партами девчонок. Бумажки беззвучно попадали в цель; если в одежду, то отскакивали и падали на пол, если в прическу застревали в волосах, чему от души веселился Сингапур. Впрочем, дурной пример заразителен, и уже человек пять, подобно Сингапуру, в тихой радости, забрасывали ни о чем не подозревавших, внимательно конспектирующих лекцию, девчонок. Рядом с Сингапуром сидел Данила Долгов. Всегда нарочито ироничный, но в действительности открытый и даже наивный. Он был коренаст, широкоплеч, круглолиц, и, в виде какого-то особого вызова обществу, носил, вовсе не идущие ему, длинные до плеч волосы; никогда не убирая их в хвост, он всякий раз ладонью забирал их назад, волосы непослушно ниспадали обратно. Ко всему прочему, Данила всегда носил только черное; и в своем черном свитере, черных джинсах, с длинными рыжими до плеч волосами, больше походил на средневекового варвара, чем на студента-художника; а на улице повязывая черную бандану тем более, но такое сравнение ему только льстило. Долгов был, наверное, единственный со всего факультета, кто бы мог назвать себя другом Сингапура. Ему частенько говорили: «Данил, ведь он же сволочь, как ты общаешься с ним?» И всякий раз Данил соглашался: «Конечно, сволочь, но какая сволочь!»  с особой иронией непременно прибавлял он. Сидя по левую руку от Сингапура, Данил, облокотившись о парту, всем телом, подавшись вперед, совсем как спортивный комментатор, чуть слышно, но очень эмоционально комментировал броски, всякий раз, в азарте выбрасывая руку куда падал шарик и, всякий раз, нетерпеливо забирая назад волосы, некстати спадавшие на лицо и мешавшие обзору. Так прошла лекция. Со звонком, довольные, парни вышли из аудитории, посмеиваясь на возмущавшихся девчонок, отряхивавших со своих голов щедро набросанные бумажки.

На перемене Сингапур вместе с Данилой вышли на крыльцо института покурить. Шагах в десяти, возле высокого тополя, в компании какой-то странного вида девицы стоял Андрей Паневин, а проще Сма. Невысокого росточка, щупленький, с нелепыми мальчишескими усиками Паневин был не просто подтянут, он выворачивал плечи назад, а локти выставлял вперед, что свойственно тяжелоатлетам, у которых мышечная масса не позволяла рукам свисать свободно. Мышечная масса позволяла Паневину пролезть в водосточную трубу; но и ноги, при ходьбе, он выкидывал в стороны так, как только что сошедшие на берег моряки из мультипликационных фильмов. Во всем виде его, особенно в лице, была какая-то ничем не смываемая значимость собственного достоинства. Все издевки в свой адрес он, казалось, просто не замечал. Если же над ним смеялись, он смеялся тоже смеялся, как смеются над посторонним человеком. Это был, наверное, самый беззлобный, тихий и незаметный человек на всем курсе. Тихий, незаметный, он пристраивался к компании и, как ни в чем не бывало, следовал, как тень, до того самого места, где парни собирались распить бутылочку-другую вина. Тихо, незаметно, он усаживался поближе к разливающему, и тихо, незаметно напивался; захмелев же, развлекал всех своей беспросветной глупостью. Поначалу это забавляло: и то, что он незаметно пристраивался к компании, а проще, садился «на хвоста», пил, закусывал, угощался сигаретами, всякий раз, несмело доставая сигарету из чьей-нибудь пачки, лежавшей на столе, когда все знали, что свои у него есть, только он их прятал поглубже в карман. Забавляло и его косноязычие, его бесконечные «ну, в общем» и «это самое»  единственное, что, наверное, можно было понять из его речи, и то, напиваясь, он и это «это самое» произносил как «сма». Его и прозвали Сма. Когда же дело доходило до сальностей и до анекдотов, Сма, непременно, рассказывал один и тот же анекдот, такой бородатый, что удивляло, где он мог его слышать. Анекдот был про какого-то кота пугавшего всех и каждого своим вкрадчивым Мур-р, которого в конце концов испугал козел, ответивший на его Мур-р, суровым КГБе-е. Рассказав его впервые, сам Сма искренне смеялся, (он и смеялся как-то странно покашливая и очень тихо). Впоследствии, на каждой пьянке парни слышали от него только этот анекдот, и, всякий раз, Сма тихо покашливал, только выговорив это сурово-блеющее «КГБе-е». В конце концов, всем осточертела и его бережливость и его «КГБе-е». Жалкая сцена: намечается попойка, все собираются, скидываются, вот уже вышли из института, часть рванула за водкой, часть, потихонечку, на квартиру, готовить закуску И Сма, невозмутимый, высоко подняв голову, шагает следом, ни-и-кто его не замечает. Наконец, найдется крайний, скажет, как последней бляди, даже не скажет, а выдавит: «Андрей, иди отсюда, иди», а он: «Ну, сма, ну че вы» Отмахнется от него компания, пойдет своей дорогой, а он, с убийственной невозмутимостью следом руки в карманах, ноги в стороны. Иногда, проходя мимо остановки, его просто впихивали в подошедший автобус, как собачке приговаривая: «Домой, Андрей, домой»,  ждали, когда двери закроются за ним и, лишь тогда, уже спокойно, продолжали свой путь.

 Здорово, Сма,  Сингапур панибратски хлопнул его по спине.

 Привет,  ответил Паневин.

 Здравствуйте и вы, милая барышня,  отвесив театральный поклон, приветствовал Сингапур.

 Здравствуйте,  торопливо и крайне испугано, ответила она, даже пугливо отстранилась, когда Сингапур отвесил ей свой поклон. Невысокая, исподлобья снизу вверх смотрела она на Сингапура. На ней была розового цвета старая болоньевая куртка, из-под которой до самых пят свисала черная шерстяная замызганная юбка. На голове розовая выцветшая вязаная шапочка, из-под которой выбивались, точь в точь, как и юбка черные жидкие немытые волосы, ниспадавшие до плеч. Даже лицо казалось каким-то серым и замызганным; впрочем, черты были правильные и даже красивые, если бы не эта отталкивающая неопрятность. Но больше притягивали ее глаза, блекло-черные, суетливо-пугливые, куда она смотрела черт ее разберет куда-то туда-сюда, они казалось, были совсем без зрачков. Нет,  Сингапур невольно поежился,  зрачки были, конечно же, были. Не могут же быть глаза без зрачков!

Назад Дальше