Игра ангела - Антропова Елена 5 стр.


 Если еще раз увижу, как ты жжешь свет, читая эту чушь, тебе не поздоровится.

Отец не был скупым, и, хотя мы очень нуждались, когда мог, подбрасывал мне пару-другую монеток, чтобы я покупал себе сладости, как другие дети квартала. Он не сомневался, что я их трачу на лакричные палочки, семечки или карамель, но я хранил деньги под кроватью в жестяной банке из-под кофе, и когда набиралось четыре или пять реалов, тайком от отца бежал покупать книжку.

Моим излюбленным местом в городе была книжная лавка «Семпере и сыновья» на улице Санта-Ана. То место, пахнувшее старыми бумагами и пылью, являлось моим храмом и убежищем. Хозяин лавки разрешал мне устроиться на стуле в уголке и читать в свое удовольствие любую книгу на выбор. Вручая мне томик, Семпере никогда не брал с меня денег, но перед уходом, улучив момент, когда он отворачивался, я обычно оставлял на прилавке горстку накопленных монеток. Конечно, это были жалкие гроши. Если бы мне пришлось действительно покупать книги на эту мелочь, я мог бы позволить себе только лист папиросной бумаги. Когда наступало время уходить, это стоило мне немалых нравственных и физических усилий, ибо ноги отказывались идти. Если бы от моего решения что-то зависело, я поселился бы в той лавке.

Как-то на Рождество Семпере преподнес самый лучший в моей жизни подарок: экземпляр старой книги, зачитанной до дыр.

 «Большие надежды» Чарльза Диккенса,  прочел я на обложке.

Мне было известно, что Семпере знаком с некоторыми писателями, постоянно посещавшими лавку. Заметив, как бережно Семпере держит эту книгу, я вообразил, что дон Чарльз один из них.

 Он ваш друг?

 Самый лучший. А отныне и твой тоже.

В тот вечер я принес нового друга домой, спрятав под одеждой, чтобы отец не увидел. Стояла дождливая осень и пасмурные дни, и я прочел «Большие надежды» девять раз подряд, во-первых, потому, что больше мне нечего было читать, а во-вторых, потому, что книга оказалась замечательной, лучше я и представить не мог. Мне казалось, что дон Чарльз написал ее лично для меня. И вскоре я почувствовал твердую уверенность, что больше всего на свете хочу научиться делать то, что делал этот сеньор Диккенс.

Однажды под утро мой сон был внезапно прерван: меня грубо растолкал отец, вернувшийся с работы раньше обычного. Его глаза налились кровью, а дыхание отдавало сильным запахом спиртного. Я с ужасом посмотрел на него. Отец потрогал электрическую лампу, висевшую на шнуре без абажура.

 Горячая.

Он злобно зыркнул на меня и с яростью запустил лампочкой в стену. Она взорвалась тысячью осколков, припорошив стеклянной пылью мое лицо, но я не осмеливался стряхнуть их.

 Где она?  спросил отец бесстрастным ледяным тоном.

Я помотал головой, трепеща от страха.

 Где эта дерьмовая книга?

Я снова покачал головой. В темноте я смутно увидел, как он замахнулся. Я почувствовал, что вдруг ослеп, и упал с кровати. Рот заполнился кровью, из глаз посыпались искры от жгучей боли губы и десны горели огнем. Повернув голову, я обнаружил на полу то, что было предположительно кусками выбитых зубов. Лапища отца сгребла меня за шиворот и подняла.

 Где она?

 Отец, пожалуйста

Он со всей силы впечатал меня лицом в стену, и, ударившись головой, я потерял равновесие и рухнул, точно мешок костей. Я заполз в угол и, затаившись и сжавшись в комок, наблюдал, как отец открывает шкаф и вываливает на пол мои скудные пожитки. Он перерыл ящики и баулы, книги не нашел, выдохся и возвратился ко мне. Я зажмурился и съежился у стены в ожидании очередного удара, которого так и не последовало. Открыв глаза, я увидел, что отец сидит на кровати и плачет, задыхаясь от стыда. Заметив мой взгляд, он выбежал, кубарем скатившись по лестнице. Я слушал, как затихает эхо его шагов, гулко отдававшееся в предрассветном безмолвии. Убедившись, что он ушел далеко, я дотащился до кровати и вынул книгу из тайника под матрацем, оделся и с романом под мышкой выбрался на улицу. Улицу Санта-Ана заволокло густой вуалью тумана, когда я остановился у порога книжной лавки. Хозяин с сыном жили на втором этаже в том же доме. Я осознавал, что шесть утра совершенно неподходящее время для визитов, но в тот момент мною владела единственная мысль, что надо непременно спасти драгоценную книгу. Ибо я не сомневался, что если отец, вернувшись домой, найдет ее, то разорвет со всей яростью, бушевавшей в крови. Я позвонил в дверь и подождал. Мне пришлось звонить еще два или три раза, прежде чем я услышал, как открывается дверь балкона, и старый Семпере, в халате и шлепанцах, показался в проеме и воззрился на меня в изумлении. Всего через полминуты он спустился вниз и открыл мне. Едва он увидел мое лицо, как последние признаки гнева испарились. Он опустился передо мной на колени и крепко взял за плечи.

 Боже мой! Как ты? Кто это сделал?

 Никто. Я упал.

Я протянул ему книгу.

 Я пришел вернуть ее потому, что не хочу, чтобы с ней что-то случилось

Семпере посмотрел на меня, не проронив ни звука. Потом схватил меня в охапку и унес в дом. Его сын, мальчик двенадцати лет (настолько застенчивый, что я никогда не слышал его голоса), проснулся, услышав, как отец встал, и теперь ждал, стоя на верхней площадке лестницы. Заметив кровь у меня на лице, он испуганно посмотрел на отца.

 Вызови доктора Кампоса.

Сын Семпере кивнул и бросился к телефону. Я услышал, как он говорит что-то в трубку, и убедился, что мальчик вовсе не немой. Вдвоем они устроили меня в кресле в столовой и промыли раны, пока не пришел врач.

 Не хочешь сказать, кто это сделал?

Я молчал как рыба. Семпере не знал, где я живу, и я не собирался его просвещать в этом отношении.

 Это твой отец?

Я отвел взгляд.

 Нет. Я упал.

Доктор Кампос, живший в одном из соседних домов, явился через пять минут. Он осмотрел меня с ног до головы, ощупал ушибы и обработал порезы со всей возможной осторожностью. Он не сказал ни слова, но глаза его сверкали от гнева.

 Переломов нет, но есть несколько серьезных ушибов, они поболят пару дней. Эти два зуба придется удалить, от них мало что осталось, и может начаться воспаление.

После ухода доктора Семпере приготовил мне чашку теплого молока с какао и с улыбкой наблюдал, как я пью.

 И все это ради того, чтобы спасти «Большие надежды», а?

Я пожал плечами. Отец и сын понимающе переглянулись.

 В следующий раз, когда пожелаешь спасти книгу, спасай ее всерьез, а не рискуй жизнью. Одно слово и я отведу тебя в тайное место, где книги обретают бессмертие и никто не в состоянии их уничтожить.

Я заинтриговано смотрел на отца и сына.

 И что это за место?

Семпере подмигнул мне и улыбнулся загадочной улыбкой, словно позаимствованной со страниц романов дона Александра Дюма и являвшейся, по слухам, фирменным товарным знаком плодовитого семейства.

 Всему свое время, друг мой. Всему свое время.

* * *

Целую неделю отец не смел поднять глаз, терзаясь раскаянием. Он купил новую лампочку и пришел сказать, что если я захочу включить ее, то могу это сделать, только ненадолго, так как электричество очень дорого. Я предпочел не играть с огнем. В субботу отец захотел купить мне книгу и в первый и последний раз в своей жизни переступил порог книжного магазина. Он находился на улице Де-ла-Палья, что напротив старой римской стены. Однако отец не мог разобрать ни одного названия на корешках сотен книг, заполнявших стеллажи, и потому вышел оттуда с пустыми руками. Потом он дал мне денег, больше обычного, и разрешил купить все, что я пожелаю. Момент показался мне подходящим, чтобы завести разговор на тему, к которой я не знал, как подступиться.

 Донья Мариана, учительница, просила передать вам, чтобы вы как-нибудь пришли в школу побеседовать с ней,  промямлил я.

 Побеседовать о чем? Ты что-то натворил?

 Ничего, отец. Донья Мариана хотела с вами поговорить о моем будущем образовании. Она считает, что у меня есть способности, и надеется, что сумеет помочь получить стипендию, чтобы поступить в монастырский колледж

 Что о себе воображает эта женщина? Зачем она забивает тебе голову всякой чепухой и внушает, что нужно поступать в школу для барчуков? Ты знаешь, что там за публика? Знаешь, как на тебя посмотрят, и как к тебе будут относиться, едва узнают, кто ты и откуда?

Я потупился.

 Донья Мариана лишь хотела помочь, отец. И только. Не сердитесь. Я скажу ей, что это невозможно, и все.

Отец в бешенстве уставился на меня, но сдержался и, закрыв глаза, несколько раз глубоко вдохнул, прежде чем заговорить снова.

 Мы выкарабкаемся, ясно? Ты и я. И обойдемся без милостыни всяких ублюдков. С высоко поднятой головой.

 Да, отец.

Отец взял меня за плечо и посмотрел так, словно в то мгновение, одно короткое мгновение, которое больше не повторится, он гордился мной. Гордился, пусть мы были такими разными, и я любил книги, которые он не мог прочитать, и так уж получилось, что мать бросила нас, и мы остались вдвоем, один на один. На секунду я поверил, что мой отец самый добрый человек в мире, и было бы справедливо, если бы жизнь хотя бы раз соизволила сдать ему хорошую карту.

 То зло, которое человек совершает в своей жизни, возвращается, Давид. А я сделал много зла. Очень много. Но я расплатился сполна. И наша судьба изменится к лучшему. Вот увидишь. Честное слово

Невзирая на упорство доньи Марианы, весьма сметливой и быстро сообразившей, откуда ветер дует, я больше никогда не обсуждал с отцом проблему моего образования. Когда учительница поняла, что ситуация безнадежна, она пообещала после уроков один час заниматься со мной персонально, рассказывая о литературе, истории и прочих вещах, которые пугали отца.

 Пусть это будет нашим секретом,  сказала учительница.

К тому моменту я начал догадываться, что отец стыдился, что его считают невеждой, жалким обломком войны. Как все войны, она велась во имя Бога и отечества, чтобы люди, обладавшие безмерным могуществом до ее начала, стали еще могущественнее после. В то время я уже ходил изредка с отцом на ночные дежурства. Мы вместе садились на трамвай на улице Трафальгар, и он подвозил нас прямо к воротам кладбища. Я сидел в привратницкой, читал старые номера газеты и пытался вовлечь отца в беседу, что было очень трудной задачей. Отец вообще не любил рассказывать ни о войне в колониях, ни о предавшей его женщине. Однажды я спросил, почему мать нас бросила. Я подозревал, что это произошло по моей вине: наверное, я сделал что-то нехорошее, хотя едва успел родиться.

 Твоя мать ушла еще до того, как меня отправили на фронт. И я был глупцом. Я ведь не понимал этого, пока не вернулся. Такова жизнь, Давид. Рано или поздно мы теряем всех и вся.

 Я всегда буду с вами, отец.

Мне почудилось, что он вот-вот расплачется, и обнял его, чтобы не видеть выражение его лица.

На следующий день, не предупредив заранее, отец привел меня к «Эль Индио», большому магазину тканей на улице Кармен. Мы не стали заходить внутрь, но сквозь стеклянную витрину он указал на молодую улыбающуюся женщину, которая обслуживала покупателей, показывая им дорогие сукна и трикотаж.

 Вот твоя мать,  сказал он.  Как-нибудь я вернусь сюда и убью ее.

 Не говорите так, отец.

Он посмотрел на меня покрасневшими глазами, и я понял, что он все еще любит бывшую жену, а я никогда ее за это не прощу. Она нас не замечала. Я украдкой следил за ней, смутно узнавая по фотографии, которую отец хранил дома в ящике вместе с армейским револьвером. Он доставал оружие каждый вечер, когда думал, будто я сплю, и смотрел на него так, словно он содержал ответы на все вопросы, по крайней мере на самые важные.


В течение многих лет я буду приходить к дверям этого магазина, чтобы тайком понаблюдать за ней. У меня так и не хватило смелости войти в магазин или заговорить с ней, когда мать покидала его и спешила вниз по бульвару Рамбла, навстречу жизни, мною для нее придуманной, где была счастливая семья и сын, который заслуживал ее любовь и прикосновение ласковых рук больше меня. Отец даже не подозревал, что я порой ускользал, чтобы увидеть мать. Случалось, я шел за ней следом, с трудом преодолевая искушение взять ее за руку и пойти рядом. В последний момент я всегда убегал. В моем мире большие надежды оживали лишь на страницах книг.


Отец не дождался удачи, на которую уповал всем сердцем. Судьба расщедрилась лишь на один подарок: ожидание надолго не затянулось. Однажды вечером, едва мы приблизились к дверям издательства, чтобы заступить на ночное дежурство, из тени выступили три бандита наемные убийцы и на моих глазах изрешетили отца пулями. Я помню запах серы и клубящийся дымок, поднимающийся от дырок, прожженных выстрелами у него в животе. Один из бандитов хотел добить отца выстрелом в голову, но я распластался поверх его тела, и второй удержал дружка. Я помню, как бандит, глядя мне в глаза, раздумывал, не прикончить ли и меня тоже. Бесшумно ступая, они растворились так же внезапно, как и появились, в переулках, петлявших между фабриками Пуэбло-Нуэво.

В тот вечер убийцы бросили отца истекать кровью у меня на руках, а я остался на свете один как перст. Почти две недели я спал в типографских мастерских издательства. Я прятался за линотипами наборными машинами, казавшимися гигантскими стальными пауками,  стараясь не обращать внимания на сводящий с ума ритмичный грохот, сверливший по ночам барабанные перепонки. Когда меня обнаружили, мои руки и одежда были по-прежнему покрыты пятнами засохшей крови. Сначала никто ничего обо мне не знал, поскольку с неделю я молчал, а заговорив, начал выкрикивать имя отца и кричал, пока не потерял голос. Меня спросили, где моя мать, и я ответил, что она умерла и у меня нет никого на всем белом свете. Моя история достигла ушей Педро Видаля, звезды газеты и близкого друга издателя. Тот по настоянию дона Педро распорядился взять меня посыльным и дал разрешение жить в скромной комнатенке привратника в подвальном помещении вплоть до новых указаний.

В те времена кровь и насилие на улицах Барселоны становились обычным делом. То были смутные дни: на улицах Раваля бросали листовки и бомбы, разрывавшие тело на трепещущие дымящиеся куски; шайки темных личностей сновали в ночи, проливая кровь; организовывались шествия святых и демонстрации генералов, от которых разило смертью и обманом; произносились подстрекательские речи, где каждый лгал и каждый был прав. В отравленном воздухе уже витал терпкий привкус ярости и ненависти, которые всего через несколько лет толкнут людей убивать друг друга во имя звучных лозунгов и цветных тряпочек. Марево от фабрик бесконечной змеей вползало в город, заволакивая мощеные улицы, которые бороздили трамваи и экипажи. Ночь была во власти газовых фонарей и темноты переулков, нарушаемой вспышками выстрелов и голубоватыми полосами дыма от сгоревшего пороха. В те годы взрослели быстро, детство утекало сквозь пальцы, и многие дети смотрели на мир глазами стариков.


У меня не осталось другой семьи, кроме этой мрачной Барселоны, и потому газета сделалась для меня тихой гаванью и вмещала всю Вселенную вплоть до четырнадцати лет, когда жалованье позволило мне нанять комнату в пансионе доньи Кармен. Я прожил на новом месте меньше недели, как вдруг хозяйка заглянула ко мне и оповестила, что меня спрашивает какой-то кабальеро. На лестничной площадке я встретил незнакомого человека, одетого в серое, с серым взглядом и серым голосом. Он спросил, не я ли Давид Мартин, и, не дожидаясь подтверждения, протянул посылку, упакованную в оберточную бумагу. Потом он быстро спустился по лестнице и скрылся из виду, освободив мир, отмеченный нуждой и лишениями, частью которого я был, от тлетворного присутствия серости. Я принес посылку в комнату и запер дверь. Никто, кроме двух-трех человек в редакции, не знал, где я живу. Заинтригованный, я развернул обертку. Это была первая в моей жизни посылка. В бумаге оказалась деревянная шкатулка, показавшаяся мне смутно знакомой. Я поставил ее на кровать и открыл. В шкатулке лежал старый револьвер отца оружие, выданное ему в армии, с которым он вернулся с Филиппин, чтобы заработать безвременную и жалкую смерть. К револьверу прилагалась картонная коробочка с пулями. Я взял револьвер и почувствовал его солидную тяжесть. От оружия пахло порохом и маслом. Мне стало интересно, сколько же человек отец убил из этого ствола. С его помощью он, несомненно, намеревался свести счеты и с собственной жизнью, только его опередили. Я возвратил револьвер в шкатулку и опустил крышку. Первым моим порывом было выбросить ее в помойку, но я не забывал, что револьвер был единственной вещью, оставшейся у меня от отца. Я рассудил, что дежурный судебный пристав, конфисковавший после смерти отца в уплату за долги наше скудное имущество на старой мансарде, нависавшей прямо над черепичной крышей Дворца каталонской музыки, теперь решил передать мне это мрачное наследство в честь моего совершеннолетия. Я спрятал шкатулку на шкафу, задвинув ее к стене, где всегда собиралась грязь и куда донья Кармен не добралась бы, даже встав на ходули. К своему наследству я вновь прикоснулся только спустя много лет.

Назад Дальше