Темное дело. Т. 2 - Вагнер Николай Петрович 4 стр.


 Вы,  обратился ко мне полковник,  завтра же перебирайтесь к нам. Надо усилить вооружение

Но голос его был прерван командой высокого смуглого лейтенанта Струмбинского, которого я вчера не видал у полковника.

 Эй!  закричал он зычным басом на комендора.  Бомбу!

Прислуга бросилась к пятипудовому бомбическому орудию.

 Какой заряд?  спросил лейтенант.

 Бомба.

 Ставь на среднюю 4х-пушечную!.. Пали!..  Комендор нагнулся и чугунное чудовище в 400 п. весом тяжело отскочило назад. Нас обдало клубами горячего, вонючего дыма и вслед за ним раздался такой оглушительный удар, что я думал мы все оглохнем.

В ответ на этот гостинец, к нам тотчас же прилетели два ядра, одно вслед за другим. Первое пролетело над бастионом.

Вестовой у бруствера прокричал «Пуш-ка!»

Другое ядро ударило в самый бруствер и сгладило тарель у одного орудия.

В это время с соседнего бастиона было пущено по траншейным работам два выстрела гранатами или, как выражались на бастионах, «два капральства». Светлыми искорками рассыпались гранаты над неприятельской траншеей и начали лопаться в воздухе точно перекатный ружейный огонь. В ответ на эту пальбу, чуть слышно долетел до нас какой-то отдаленный крик.

 Не любит нашего капральства!  пояснил комендор.

 Это самый, что ни на есть, вредоносный огонь для него,  добавил весь закопчённый порохом матросик.

Но только что успел он это проговорить, как новое ядро прилетело в амбразуру и снесло ему голову.

Помню, я стоял от него в двух-трех шагах. Я видел только, как что-то с визгом ударило его и как он быстро опустился, вскинув руки на землю. Чем-то теплым, горячим брызнуло мне в лицо.

 Кровь! Мозг!  подумал я, холодея.

И ужас быстрой, безобразной смерти в первый раз представился мне во всей её ужасающей нелепости.

XXII.

Тотчас же несколько матросиков бросились убирать убитого. Явились носилки, четверо подняли и положили обезглавленное, облитое кровью тело, а двое, понурив головы, тихим мерным шагом понесли его с бастиона. Все сняли шапки и перекрестились.

Убрать или «собрать» мертвого или раненого считалось тогда на всех бастионах богоугодным, святым делом.

 Полюдов!  закричал Струмбинский.  Посылай 5 ядер в 4-пушечную!.. Надо ему, разтак его ответ дать.

И тотчас же прислуга бросилась к орудиям. Комендор нацеливался. Одно орудие навёл Струмбинский и выстрел за выстрелом, с гулом и дымом, выпустил пять ядер в неприятельскую батарею.

Но не успел замолкнуть последний удар, как бомбы чаще начали пролетать над нами.

 «Марке-лла!»  кричал каждый раз вестовой. И вдруг чуть не по середине бастиона шлепнулась тяжелая трехпудовая масса. Мгновенно все солдатики, матросы все попрятались под разные прикрытия, ускочили в ямки, в норки, и среди общей тишины несколько мгновений громко, злобно шипела роковая трубка.

Затем грянул оглушительный взрыв, от которого задрожали все стенки из земли и фашиннику и во все стороны разлетелись осколки, зарываясь в землю, пронизывая стенки и разрушая туры.

Эти несколько мгновений показались мне целым часом.

Инстинктивно я также бросился и спрятался за столб, на котором стояла икона. Несколько осколков пролетело в двух-трех шагах от меня, но ни один не задел, не контузил меня, и когда я вышел из-за столба, когда все вылезли из своих убежищ, то я почувствовал, как мои руки и ноги дрожат, голова кружится и сердце сильно колотится в груди.

 Эку прорву вырыл, глядите, глядите, господа!  закричал Сафонский. И действительно, почти на самой середине бастиона была вырыта глубокая воронкообразная яма.

 Вишь, осерчал добре!  флегматически заметил низенький, коренастый рыжий матросик-хохол с серебряной серьгой в ухе  Хома Чивиченко.

Помню, тогда на меня налетело странное состояние, близкое к тому, которое охватило меня после смерти Марии Александровны и довело до временного помешательства.

Это была апатия и какой-то злобный, отчаянный индифферентизм. Мне сначала сделалось вдруг страшно досадно, зачем у меня дрожат руки и ноги, зачем колотится сердце, зачем я бросился без памяти прятаться за столб? Затем мне захотелось, чтобы это дело разрушения кипело ещё сильнее, убийственнее. Пусть дерутся, бьют, громят, пусть убивают и разбивают всё вдребезги, в осколки Так и следует, так необходимо в этом злобном, безобразном мире. Крови! Грома! Разрушенья!  больше, больше!!.. «Темный путь! Темное дело!»

И я невольно, дико захохотал.

Помню, поручик Сафонский посмотрел на меня как-то странно, удивленными глазами.

XXIII.

На другой день я переехал с моей батареи на бастион. Я привез в него четыре моих новеньких 5-дюймовых орудия. Мои орудийные молодцы были бравый молодой народ, горевший нетерпением: послать на вражью батарею побольше губительного чугуна и свинца.

И я, помню, им тогда вполне сочувствовал.

На бастионе лейтенант Фараболов уступил мне свою каморку.

 Всё равно,  сказал он,  я три ночи не буду и вы можете располагаться в ней, как вам будет удобнее.

Но в этом-то и был вопрос: как мне будет удобнее?

Дело в том, что почти всю каморку занимала кровать, небольшая, коротенькая, с блинообразным тюфяком, твердым, как камень.

Около кровати помещался стояк, с дощечкой, который заменял ночной столик. Более в каморке ничего не было и ничего не могло быть, так как оставалось только крохотное местечко перед маленькой дверью с окошечком или прорезью в виде бубнового туза.

Каждый, входивший в эту дверцу, был обязав тотчас же садиться на кровать, согнувшись в три погибели

И всё-таки эта каморка считалась благодетельным комфортом!

По крайней мере я рассчитывал, что высплюсь на славу. Но расчёты не оправдались.

Прошедшую ночь я провел без сна. Целую ночь, только стану засыпать, как вдруг. во все стороны, разлетаются кровавые искры, и рыжий, скуластый Чевиченко сентенциозно проворчит:

 Вишь, осерчал добре!

Сердце забьётся, забьётся,  и застучит, зажурчит кровь в висках И я злюсь, и проклинаю, и гоню к чёрту все эти не прошенные галлюцинации.

Почти не уснув ни крошки в четыре часа, с страшною головною болью, я поднялся и начал собираться на бастион.

Благо теперь под рукой были зарядные ящики. Я запасся подушкой и периной,  две бурки, две шинели,  всё это давало надежду устроить постель на славу.

И действительно, она была постлана очень мягко, но только спать на ней было жёстко.

«Он» этот постоянный кошмар, давивший каждого военного во все время севастопольской осады  положительно не дал спать.

 Ровно белены объелся!  говорили солдаты.  И действительно, «он» давал успокоиться Не более, как на полчаса, на двадцать минут и вдруг с оника[6] начинал громить залпами, которые, правда, не приносили нам особенного вреда, но постоянно держали в страхе, на ногах, наготове.

Гранаты целыми букетами огненных шаров взлетали над бастионами и начинали сверху свою убийственную пальбу.

Взрывы ежеминутно раздавались то там, то здесь. Зарево стояло в небе.

 Это он готовит,  говорили солдатики.

 Глядь, братцы. Завтра на баскион кинется.

 Дай-то, Господи!

 Давно ждём. Истомил все кишки проклятый?

 Бьёт, бьёт, что народу переколотил Страсть!

Всё это говорилось точно у меня, под ухом, в двух шагах от той дверцы, за которой я думал заснуть.

На рассвете я вышел с головною болью, ещё более озлобленный, чем вчера.

XXIV.

Мою батарею поставили на восточную сторону. С этой стороны было менее огня.

«Зачем?  думал я,  почему?! И с этой стороны должен быть хороший огонь. Больше грому! Больше разрушения!!»

 Комендор!  вскричал я высокому красивому солдату.  Стреляй из всех разом!

 Слушаю, Ваше благородие!  И он закричал:  1-ая, 2-ая, 3-ья, 4-ая, 5-ая пли!!

Оглушительный залп потряс тихий, утренний воздух.

Солдаты снова накатили отскочившие и дымившиеся орудия.

А я жалел, что нельзя снова сейчас же зарядить их и послать новую посылку разрушения. За меня эти посылки посылали другие батареи.

 А вы напрасно выпускаете разом все заряды,  сказал подошедший в это время штабс-капитан Шалболкин  надо всегда наготове держать одно или два орудия с картечью.

 А что?

 А то, что не ровен час, Он вдруг полезет. Надо быть готовым встретить Его вблизи.

 Как вблизи?

 Так! Если он полезет на нас, то подпустить на дистанцию и огорошить. Если прямо в штурмовую колонну, то картечь а-яй бьёт здорово! Кучно!

И под этими словами у меня вдруг ясно, отчетливо вырисовалась картина, как бьёт эта картечь, как она врезывается в «пушечное мясо», рвет его в клочки и разбрасывает во все стороны лохмотья. Отлично!

 Вы правы, капитан, я воспользуюсь  И я выставился за парапет.

Там, в предрассветной мгле, на неприятельских батареях вспыхивали то там, то здесь белые клубочки дыма.

В траншеях шла какая-то возня. О ней можно было только догадываться по буграм земли, которые, словно живые, вырастали в разных местах.

Вокруг меня, мимо ушей, жужжали пули;  я стоял облокотившись на бруствер.

 Ваше благородие! Здесь так невозможно Здесь сейчас, невзначай пристрелют  предостерегал меня седенький старичок-матросик. Я обернулся к нему и в то же самое мгновение почувствовал, как что-то обожгло мне ту руку, на которую я облокотился.

Я быстро спустился вниз.

Это была та самая рука, в которую я был ранен на Кавказе, в памятную для меня ночь.

Я стиснул зубы от бессильной злобы и невольно подумал: если бы весь этот глупый шар, на котором мы живём, вдруг лопнул, как бомба, и все осколки его разлетелись бы в пространстве этого глупого, безучастного неба.

Из руки сильно текла кровь и от этого кровопускания голове стало легче.

 Вам надо сейчас в перевязочный барак,  сказал мне штабс-капитан, перевязывая мне руку платком.  Новая рана вблизи старой. Может быть нехорошо Пожалуй руку отрежут.

Я ничего не ответил. Молча ушел и залёг в свою каморку. И под громы выстрелов  заснул, как убитый, и проспал до полудня, несмотря на все старания товарищей разбудить меня.

XXV.

На другой день рука моя сильно распухла и меня отправили в город. Рана была сквозная, на-вылет, в мякоть, но тем не менее я должен был пробыть, по поводу лихорадочного состояния, дня три или четыре в лазарете.

 Счастливо ещё отделались,  рассуждал доктор,  на пол-мизинца полевее, так и руку прочь!

 Мало ли что могло быть, если бы на пол-мизинца полевее или поправее «Тёмное дело!..»

Помню, я выписался вечером и пошел в ресторан, к Томасу.

В это время даже на бульваре,  около Дворянского собрания, превращенного в госпиталь,  было опасно.

Город совсем опустел, всё население как будто превратилось в военных, которые попадались угрюмые и озабоченные в одиночку или группами.

У Томаса я нашёл, впрочем, довольно оживлённый кружок. Из наших там был Локутников  красивый, ловкий брюнет, который о чем-то спорил с двумя гвардейцами.

Я подошел к ним и он нас представил. Это были поручики Гутовский и Гигинов.

 Вот скажите,  обратился ко мне Локутников,  они спорят, что севастопольская осада ничуть не отличается от других.

 Нет, отличие есть, но небольшое,  сказал Гутовский.

 Помилуйте, такого ожесточения, упорства, я полагаю, не видела ни одна осада в мире. Здесь каждый шаг берётся кровью и закладывается чугуном. Где видано, чтобы апроши были так близки?..

В это время к нам подошел небольшой худощавый блондин в белой фуражке,  молоденький офицерик, с едва заметными усиками и баками.

 А, граф!  вскричал Гутовский.  Садитесь! Что вас давно не видно?

И все поздоровались с графом и отрекомендовали меня. Это был граф Тоцкий, весьма популярный в Севастополе. Его солдатские песни ходили по рукам и распевались чуть не на всех батареях.

 Вот, граф,  г. Локутников утверждает, что севастопольская осада  это нечто особенное, небывалое в истории войны.

 Что же? Я не скажу, чтобы это была неправда. Каждая осада имеет свою индивидуальную особенность. Только здесь, как и во всякой военной операции много случайного, непредвиденного.

 Много тёмного,  пояснил я.

 Как тёмнаго?

 Так, неизвестного ни нам, ни вождям, ни тому, кто начал осаду, ни тому, кто кончит её

 Бы правы, вы совершенно правы,  вскричал граф и уставил прямо на меня свои серые, блестящие, умные глаза.

XXVI.

Разговор на эту тему продолжался у нас довольно долго. И граф также пришел к тому заключению, что все творится, как неведомое, неизвестное нам «тёмное дело».

 Только здесь  сказал я,  мне кажется, строго должно отличить то, что мы знаем от того, что мы не знаем и никогда не будем знать. Если бы мы знали то, что в нашей власти знать, то многое уже из «тёмного пути» для нас стало бы ясным

И я рассказал как в этом случае поступают жиды  рассказал о том, что я слышал на жидовском шабаше в П.

 Если бы в наших руках были данные для выводов, то многое мы могли бы рассчитать и предсказать,  сказал я.

 Да! Но я утверждаю, что именно есть вещи, которые нельзя ни рассчитать, ни предсказать.

В это время с шумом вошло четверо офицеров и с ними дама  молоденькая, высокая, стройная, в широком черном бурнусе с плерезами.

Она вошла первая. Прямо, самоуверенно подошла она к небольшому столику и шумно села на стул, гордо откинув полу своего бурнуса.

Я помню, что прежде всего, меня поразила эта самоуверенность, почти резкость движения, но ещё более поразило меня выражение её глаз,  её черных больших глаз, которые гордо, презрительно оглянули всех нас.

Этот взгляд мерещится мне и до сих пор, как только я закрою глаза. И странное дело! Я помню, в тот вечер я боялся этого взгляда, боялся, чтобы он не остановился на мне.

Если бы я был художником и мне необходимо было рисовать медузу, то я не мог бы вообразить ближе, подходящее модели.

Это была резкая, поражающая красота, которая овладевает человеком сразу, как чарующий змей и он делается на веки рабом её. И этих рабов было довольно много вокруг неё. Они, очевидно, ловили её желания, её взгляды, как ловят рабы взгляды, желания их царицы. Можно было даже видеть, как борется их человеческое достоинство или просто светское приличие, с унизительною, заискивающею покорностью

 Кто это?  спросил я шёпотом у соседа.

 Это княжна Барятинская  ответил мне он, также шёпотом, не отрывая глаз от неё, как от притягивающего магнита.

XXVII.

 А! Граф! Идите сюда! Что вы прячетесь?!  закричала она звучным, нежным контральто.

И граф также покорно вскочил и быстро пошел к ней.

 Куда вы пропали или влюблены? В кого?

 В кого же я могу быть влюблён, кроме вас,  заговорил граф.  Ведь вы  царица красоты.

 Вздор! В цариц не влюбляются! Выдумайте что-нибудь поновее, не такое банальное. Вам стыдно! А кто это с вами?

 Это мои знакомые, приятели

 Приведите их всех сюда. Messieurs![7]  обратилась она к сидевшим вокруг неё.  Я хочу, чтобы наше общество увеличилось. Терпеть не могу мизантропов, эрмитов и солитеров.[8]

И прежде чем она докончила, двое из кружка вскочили и побежали к нашему кружку. И он почти весь тотчас же поднялся и пошел вслед за этими посланными.

Один я остался.

 Княжна Барятинская желает с вами познакомиться и приглашает вас в её кружок,  говорил мне посланный, низко кланяясь.

 Но я этого не желаю!..  резко сказал я и обратился к моему прерванному чаю.

Посланный отретировался.

Я кончил чай, хотел встать и уйти, но княжна вдруг взглянула на меня, затем порывисто поднялась со стула и быстро, решительно подошла ко мне.

Мне кажется, я и теперь вижу её, как она стремительно приближается; как звенят и бряцают серебряная и чугунная цепи-браслеты на её руках.

 Послушайте!  закричала она резко, с досадой.  Зачем вы хотите оригинальничать? Мы желаем быть вместе и пить чай общим кружком Ведь мы все здесь братья!.. Севастопольские братья крови, свинца и чугуна Отчего же вы не хотите?..

Назад Дальше