Хроники «Бычьего глаза» Том I. Часть 2 - Леонид Моргун 2 стр.


Вдовствующая королева довела до такой степени забвение этикета, что до женитьбы Людовика ХIV, дамы, состоявшие при ее особе, не имели стола во дворце. «После ужина королевы, рассказывала мне госпожа Моттвилль:  мы питались объедками то на углу сундука, то стоя, утираясь полотенцами и довольствуясь иногда одним хлебом».

Во время обновления придворных обычаев, духовник Марии-Терезии, испанский монах, необыкновенно сурового нрава, кричит и выходит из себя против молодости, окружающей ее величество. Комнаты фрейлин в особенности служат предметом его суровых укоров

Кардинал отменил у себя выходы и по вечерам принимает только игроков. Он возвратился из Сен-Жан-Люза больным и до сих пор не может еще поправиться. Король созывает совет в спальне первого министра; часто принимаются там и посланники, при которых его эминенция не стесняется в приеме разных лекарств, что этим иностранцам кажется не совсем дипломатическим. Государственные секретари приходят поочередно работать у постели кардинала; Бриенн, сумевший еще прежде заслужить доверие кардинала, призывается чаще товарищей: живой и блестящий ум молодого графа развлекает немного хилого итальянца. Но голова эта еще слишком молода для восприятия государственных секретов, а в особенности частных тайн, честолюбивого распорядителя судеб Франции. Вот случай, который мог бы погубить первого министра, если бы получил огласку: Бриенн не мог не рассказать его девице Меннвилль, ибо любовь ничего не умеет скрыть; но девица Меннвилль, которая не может похвалиться скромностью, также как и верностью управляющему Фуке, рассказала все, герцогу Дамвиллю, от которого я и слышала.

Бриенн писал депеши под диктовку Мазарини, прикованного к постели припадком подагры. Его эминенции встретилась надобность в каких-то бумагах, хранившихся в шкатулках, которые стояли у кровати, и он отдал ключи государственному секретарю. Но, вследствие неточного указания, граф отпер не ту шкатулку, а, желая удостовериться ту ли он взял бумагу, он прочел надпись на связке:

«Акт, по которому Испанский король обещал мне не противиться назначен моему на папский престол после смерти Александра VII, с условием, что уговорю французского короля довольствоваться городом Авеном вместо Камбрая, которого требовал от его имени у Испании».

Бриенн, читавший эту заметку на ходу, вдруг остановился, словно прикованный удивлением, которое замечено было на лице графа кардиналом.

 Вы ошиблись шкатулкой, воскликнул побледнев Мазарини.

 Действительно, монсеньер, и клянусь вам, что случайная ошибка

 Знаю, молодой человек, вы не могли угадать, что там находится этот акт Но если, как я полагаю, вы в душе согласитесь, что тиара весьма стоит нескольких лачуг, обнесенных рвом, то будете настолько умны и рассудите, что звание государственного секретаря стоит дороже нескромности. Я не скажу больше.

 Прошу вашу эминенцию верить, что моя преданность, мое уважение

 Хорошо, mio caro, но интерес, любезный интерес вот решительный повод. Ну, прибавил кардинал, принимая вдруг веселый тон:  что вы скажете?

 По моему мнению, ваша эминенция будете также хорошо носить тиару, как носите в настоящее время корону.

 Тс! Льстец!

 Сидеть на римском престоле нетрудная обязанность: сжимать одну руку, чтобы давать благословения каждому приходящему и держать другую раскрыв для получения червонцев с христианства вот и вся тайна искусства царствовать в Ватикане.

 Да, убежище довольно приятное для первого министра.

 И я желаю, чтобы оно скорее досталось вашей эминенции: я надеюсь, что вы не откажете присоединить ко всем своим милостям отпущение и для меня.

 Увидим; но вы не торопитесь увеличивать массу грехов, ибо экипаж, который должен увезти их, ненадежен.

В эту минуту кто-то вошел к кардиналу и помешал продолжению разговора; Мазарини успел только рекомендовать молчанье, приложив палец к губам, на что государственный секретарь отвечал приложением руки к сердцу. Девица Меннвилль, герцог Дамвилль и я знали цену этой скромности, обещанной с такой преданностью: будущий папа не рассчитывал бы на нее, если бы знал, что Бриенн был влюблен.

Я видела на палеройяльском театре веселую комедию в трех актах и в стихах под заглавием «Школа мужей». Пьеса эта, принятая публикой очень хорошо, принадлежит Мольеру, который обнаруживает много ума и необыкновенно верную наблюдательность. Господин Визе, редактор «Любовного Меркурия» уверяет, что у Мольера много недостатков; но Корнель говорит, что это комическая голова, устроенная по образцу Теренция, а я охотнее разделяю суждение автора Цинны, нежели мнение маленького журналиста. Монсье, которому посвящена новая комедия, весьма благосклонно принял эту дань; его высочество после представления приказал позвать к себе поэта и обещал ему покровительство.

Почувствовав себя лучше, кардинал захотел присутствовать при репетиции балета Бенсерада, который должен был идти через несколько дней в Лувре в портретной галлерее. Мне хвалили великолепные декорации. Роскошной его обстановкой заинтересовали также и молодую королеву, так что духовник не мог отговорить ее не присутствовать на балете, несмотря на все громы его против этого зрелища, названного им безнравственным. Но тут на помощь красноречию монаха явился пожар: несколько искр, попавших в декорацию, превратили ее в пепел; пламя не пощадило также и королевских портретов, писанных Жане, и Пробусом, а равно и плафона, на котором Фремине изобразил Генриха IV в виде Юпитера, поражающего лигеров в образе Титанов.

Кардинал, вынесенный на руках телохранителей, удалился в свой великолепный дворец в улице Нев-де Пети-Шан, не заботясь об участи обеих королев и короля; к счастью наиболее преданные слуги во время спасли их величества. Надобно было послушать, как духовник молодой королевы гремел по поводу этого пожара, посланного, как он говорил, самим Богом, для предупреждения кардинала, своего неверного служителя, что он не одобрял ни безнравственных театральных зрелищ, ни требуемых ими безумных расходов. Мария Терезия, наделенная слабым характером, поверила этим суеверным объяснениям; она горько оплакивала свой грех и искупала его сокрушением и усиленными молитвами. Таким образом, инфанта, удаляясь от всего, что льстило ее блестящему супругу, способствует сама к охлаждению пламенной его любви к ней и приготовляет неверности, к которым он очень склонен.

В то время, как испанский поп употреблял в свою пользу обстоятельство пожара, один августинский монах с опасностью жизни старался потушить его. Этот монах проникнутый более осязательным рвением, нежели собрат его проповедник, велел привязать себя к потолку железной цепью, и, вися среди пламени, сбрасывал сверху горевшие столбы и перекладины. Не знаю, заслужит ли этот полуобожженный человек награду, но, конечно, рвение его больше нежели, у духовника королевы.

Кардинал находит некоторое удовольствие среди роскоши и богатств, собранных в его дворце; вид этой пышности облегчает ему на мгновение болезнь, быстро разрушающую его жизнь, изнуренную удовольствиями и трудом. Его возят в кресле по длинному ряду пышных комнат, из которых каждая стоила не менее тридцати тысяч экю; бронза, барельефы, статуи, картины, все это было там в изобилии, но расположено со вкусом, присущим итальянскому декоратору. Роскошь и щегольство мебели отвечают великолепно покоев.

Прогуливаясь по своим залам, Мазарини захотел также видеть и библиотеку в тридцать тоазов длины, которую Габриель Поде по его приказанию, собрал с большими издержками во Франции, Голландии, Фландрии, Англии и Италии. Наконец даже его эминенция велел отнести себя в свои огромные конюшни, на которые иностранцы смотрят, как на восьмое чудо. Кардинал улыбнулся при виде великолепно вышитых попон, и которых отцы театины[6] так настойчиво просят у него для украшения храма.

Но подобное развлечение не надолго облегчило существенные страдания Мазарини, которые дошли до такой степени, что он потребовал консилиума: я узнаю все подробности от доктора Гено, который один из всего ученого собрания решился сказать правду больному. Истина действительно была горькая. У меня записана любопытная сцена, происходившая по этому случаю между ученым доктором и кардиналом.

 Я нашел, сказал он мне:  его эминенцию в спальне; он лежал, опрокинувшись в кресле.  «Это вы, Гено»? спросил он меня не оборачиваясь: «Да, монсеньер».  «А, тем лучше; я ожидал вас с нетерпением; заприте дверь, садитесь возле меня, и ми побеседуем».  «Увы, я хотел бы поговорить с вашей эминенцией о предмете менее печальном, нежели тот, который приводит меня к вам».  «Неужели вы полагаете, что я ожидаю от вас рассказа о новой комедии! Я предвижу, что вы хотите сказать и приготовился».  «Не следует льстить вашей эминенции».  «Нет, время лести для меня прошло Вы пришли объявить мне смертный приговор».  «Да, но лекарства наши могут продлить вам жизнь».  «Сколько времени, Гено»?  «По крайней мере, два месяца, монсеньер».  «Это больше, нежели я надеялся».  «По крайней мере, достаточно для приготовления к этому страшному путешествию».  «Да и нет, друг мой: этого было бы достаточно, если бы речь шла об устройстве земных дел. «Но там выше О, доктор! какой отчет»!  «Не теряйте бодрости, монсеньер; в шестьдесят дней можно исходатайствовать отпущение, особенно кардиналу и первому министру».  «Без сомнения, мне ревностно будут служить важные духовные лица, жаждущие моих аббатств и моих сокровищ. Но верховный судья!.. Наконец я употреблю на молитву время, которое вы мне обещаете Поговорим о вас, Гено. Я очень доволен за откровенность, с которой вы принесли мне смертный приговор: пользуйтесь же не многими минутами, какие мне остались, устроить себя при моем содействии; что же касается меня, я воспользуюсь вашим советом. Прощайте, друг мой, прибавил его эминенция, протягивая мне пылавшую руку:  подумайте хорошенько о том, что я могу сделать для вас, и заходите почаще».

Гено обещал мне дальнейшее продолжение этого разговора и сдержал свое слово.

 Первый раз, как пошел к Мазарину, сказал доктор:  я проходил небольшую галерею, примыкавшую к его комнатам и остановился посмотреть фреску Жюля Ромэна, изображавшую торжество Сципиона. Послышался шелест туфлей кардинала, которые он тащил по паркету, не будучи в состояния поднять ног: больной, который не мог видеть меня, тяжело вздыхал и разговаривал сам с собой, останавливаясь перед иными картинами».  «Все это надобно оставить; говорил он и, пройдя несколько шагов направо или налево,  продолжал:  все это надобно, оставить и это Мне стоило такого труда приобретать О, я не могу кинуть моих богатств без сожаления, ибо не увижу их там, куда иду куда иду! Боже мой, когда я подумаю об этом»! При этом восклицании, которое меня растрогало, я не мог удержаться от вздоха. Кардинал услышал.  «Кто там»? спросил он.  «Я, монсеньер, отвечал я:  и пришел по приказанию вашей эмипенции».  «А, хорошо, я очень рад видеть вас, доктор Дайте мне руку, я так слаб, что легкий меховой халат составляет для меня тягость».  «Вы напрасно ходите».  «Согласен, но видите ли эту прекрасную картину Корреджио, эту Венеру Тициана и несравненный потоп Каррача я хотел попрощаться с ними».  «Вы всегда будете еще иметь время для этого».  «Не так много, любезнейший Гено, если впрочем, посоветовавшись со своими собратьями, вы не найдете»  «Возможности более продолжительного срока,  нет, монсеньер, не следует питать подобной надежды».  «Вы правы, друг мой, гораздо же лучше окончить дело таким образом, что как будто развязка гораздо ближе, и если она случится гораздо позже»

 Право, сказал Гено, продиктовав мне этот разговор:  я не имел бодрости уничтожить упрямую надежду, котирую не переставал питать бедный кардинал, несмотря на мою откровенность. Опершись на мою руку и передвигая с трудом ноги, он возвратился к картинам, когда ему доложили, что пришел государственный секретарь с чрезвычайно важной депешей,  «я не могу его принять, отвечал первый министр:  я не в состоянии заниматься делами».  «Так и прикажете отвечать, ваша эминенция»?  «Вы можете, кроме того, прибавить, что он должен обратиться к королю и делать что хочет Мое время прошло, теперь очередь его величества.

У меня теперь в голове много дел, совершенно не похожих на интересы королевства Смотрите, продолжал Мазарини, обращаясь к картинам:  смотрите на это последнее произведение Альбано[7]Прощай же, нежная и грациозная кисть, прощай»!

Молодой граф Бриенн, без сомнения будет находиться в комнате кардинала до последней минуты, но он там не один. Обществу игроков дозволено заниматься игрой в двух шагах от постели его эминенции, который следил за ней, а если не мог сам видеть, то справлялся через своего камердинера Бернуина. Вот что сказал мне Сувре один из участников этого предсмертного банка.

 Я играл за кардинала и, взяв хороший куш, поспешил уведомить его об этом.  «Это хорошо, отвечал с улыбкой Мазарин:  но в постели я гораздо больше проигрываю нежели выигрываю в байке».

Вообще первый министр в последние дни выказывает странную смесь сожаления и смирения. То он говорит о своей смерти спокойно и хладнокровно, почти весело, то обнаруживает трусость, боязнь. Бриенн, от которого я слышал нижеследующее, вошел однажды в спальню Мазарини. Кардинал дремал перед камином, прислонившись к спинке кресла; по телу его пробегала дрожь; губы его шептали что-то невнятно. Граф боялся кризиса и крикнул Бернуина, который потряс больного за руку, чтобы вывести его из этого тяжкого положения.

 Что такое, Бернуин?  спросил кардинал, просыпаясь.  Чего от меня хотят? Я ведь знаю, Гено мне сказывал.

 К черту Гено и его предсказания!  воскликнул верный служитель.

 Да, Бернуин, да, Гено мне говорил, и я уже никак не ускользну: надобно умирать.

 Господин Бриенн пришел,  продолжал камердинер, который хотел отвлечь кардинала от печальных мыслей.

 Пускай войдет. Я умираю, бедный друг мой,  продолжал он, увидев графа.

 Эти мрачные мысли,  сказал государственный секретарь:  причиняют вашей эминенции гораздо больше вреда нежели самая болезнь.

 Это правда, но Гено сказал, а он хорошо знает свое дело.

 Этот разговор меня растрогал, прибавил мне потом граф:  и слезы невольно покатились у меня из глаз. Первый министр заметил это, протянул мне руки и нежно поцеловал. Смрадное дыхание едва не задушило меня.

 Я очень огорчен, но чувствую что необходимо умереть,  прибавил он, прикладывая руку к сердцу и повторил:  Гено сказывал, Гено сказывал.

Недавно кардиналу пришла очень странная мысль для умирающего: он потребовал, чтобы его выбрили и завили ему усы, набелили исхудалое лицо и, нарумянили щеки и губы. И вот он оказался свежим, румяным, словно человек в цветущем здоровье. Это была смерть, покрытая лаком жизни, блестящим, но, увы, очень ненадежным. Замаскировавшись подобным образом, Мазарини, приказать пронести себя в кресле по саду. Он старался говорить весело и развязно с придворными, которых встречал, стараясь обмануть своих врагов этой улыбкой. Но никто не поймался на последнюю удочку изворотливого итальянца, который, даже умирая, хотел показаться политиком. Этот бесплодный опыт заставил только некоторых сказать: «обманщиком жил и обманщиком хочет умереть».

Подобное насилие над истощенной природой ускорит только кончину больного. Он лишился чувств в кресле и его принуждены были перенести в постель. Он уже не встает с нее.

Кардинал еще не думал серьезно о делах своей совести; вчера только он первый раз позаботился об этом и потребовал в Венсен, куда велел перенести себя, Жоли, священника Сен-Никола-де-Шан. Знатные не могут иметь тайн, да же относительно исповеди: не скажу, как дошли ко мне следующие подробности исповеди первого министра, но за верность ручаюсь. Духовник потребовал от умирающего полного признания во всем, в чем он мог упрекнуть себя касательно приобретения громадных богатств[8].

Назад Дальше