Мне не хотелось даже слышать о Казерте, воспоминания о котором были как сгусток моих детских тревог. Сделав вид, что ничего особенного не происходит, я попыталась успокоить дядю Филиппо, но он и слушать не стал. Словно желая рассеять мои страхи, нахлынувшие при произнесении этого имени, он крепко прижал меня к себе единственной рукой. Я резко отстранилась и, пообещав сестрам, что приду на кладбище ровно к назначенному часу, направилась к площади. Быстрым шагом дошла до бара. Там спросила, где у них туалет, и, пройдя вглубь заведения, заперлась в зловонном закутке с грязным унитазом и пожелтевшей раковиной.
Крови вытекло много. Меня тошнило, немного кружилась голова. И вот она мама: широко расставив ноги, вынимает из промежности перепачканную кровью полоску ткани, отдирая ее, словно приклеенную, удивленно оборачивается и без тени смущения говорит: Ступай, ступай. Нечего тебе тут делать. Не выдержав, я расплакалась впервые за долгие годы. Я плакала, барабаня кулаком по раковине, как будто стараясь задать четкий ритм своим слезам. Осознав это, я остановилась, вытерла кровь бумажными салфетками, вышла и отправилась на поиски аптеки.
Именно тогда он мне и повстречался. Могу ли я вам чем-то помочь? спросил он, после того как я налетела на него на тротуаре: за считанные секунды почувствовала щекой ткань его рубашки, увидела синий колпачок ручки, который торчал из кармана пиджака, отметила неуверенный тон его голоса и приятный запах, увидела гладкую шею и густые, аккуратно причесанные седые волосы.
Вы не знаете, где аптека? спросила я, не глядя ему в лицо и отшатнувшись после внезапного столкновения.
На проспекте Гарибальди, ответил он, пока я пятилась, чтобы хоть немного увеличить расстояние между собой и его худощавой фигурой, которая вблизи все еще расплывалась в большое пятно. И вот теперь в своей белой рубашке и темном пиджаке он словно был вырезан на фасаде Приюта для бедных. Я смотрела на него: бледное, гладко выбритое лицо, а во взгляде, который мне не понравился, ни искры удивления. Едва слышно я поблагодарила и поспешила в указанную сторону.
Он что-то говорил мне вслед, и его слова, сперва учтивые, превращались постепенно в шипение, вкрадчивое и бесстыдное. Он цедил непристойные ругательства на местном диалекте вязкие, клейкие звуки ползли за мной, слипаясь в тягучую массу, смесь спермы, слюны, фекалий, мочи, всех выделений человеческого тела, и это было про меня, и сестер, и маму.
Я резко обернулась, ошеломленная этими беспричинными оскорблениями. Но мужчина исчез. Может быть, он перешел на другую сторону улицы и пропал из вида за потоком машин, а может быть, завернул за угол, направившись к Сант-Антонио Абате. Я выждала, пока сердце не перестанет колотиться и не пройдет неприятный позыв убить этого человека. Купив в аптеке пачку прокладок, я вернулась в бар.
Глава 3
На кладбище я приехала на такси, едва успев увидеть, как гроб опускается в облицованное серым камнем углубление; потом его скрыла земля. Сестры уехали сразу после погребения, сели в машины вместе со своими мужьями и детьми. Они ведь так ждали той минуты, когда можно будет вернуться домой и все забыть. Мы обнялись на прощание, договорившись скоро увидеться, хотя и знали, что этого не случится. Самое большее мы будем изредка звонить друг другу, с каждым телефонным разговором оценивая степень взаимной разобщенности и понимая, насколько чужими мы стали. Уже давно мы живем в разных городах, у каждой своя жизнь, а прошлое, которое нас связывает, вспоминать неприятно. О том, что мы на самом деле могли бы сказать друг другу в наши редкие встречи, мы предпочитали молчать.
Распрощавшись с сестрами, я подумала, что дядя Филиппо наверняка пригласит меня к себе домой, ведь я гостила у него все эти дни. Но он не пригласил. Утром я говорила ему, что после похорон должна зайти в мамину квартиру, забрать там кое-какие вещи, расторгнуть договоры об аренде и о плате за свет, газ, телефон; дядя Филиппо, наверное, решил, что приглашать меня бессмысленно. Он побрел прочь, не попрощавшись, сутулый, с трудом передвигавший ноги, измученный артритом и горькими, внезапно нахлынувшими на похоронах воспоминаниями о старых обидах, толкнувшими его на кощунственную брань.
Все разошлись, я осталась одна. Толпа родственников рассыпалась по своим пригородам. Безучастные могильщики закопали маму на дне ямы вместе с источающими духоту оплывшими свечами и венками гнилых цветов. У меня болели почки и сдавило низ живота. Собравшись наконец с силами, я побрела вдоль обветшавшей стены ботанического сада к площади Кавура, вдыхая тяжелый воздух, пропитанный выхлопами машин и людским гомоном, в котором сплетались фразы на местном диалекте, и мне не хотелось пытаться разобрать их.
Это был родной язык моей мамы, и напрасно я старалась забыть его, выкинуть из памяти вместе с ворохом всего прочего. Когда мама навещала меня или, наоборот, я приезжала к ней в Неаполь всего-то на полдня, торопясь поскорее вернуться домой, она, прилагая большие усилия, пыталась говорить на правильном итальянском, и выходило нелепо; тогда, только ради того чтобы выручить ее, я неохотно переходила на диалект. При этом я не испытывала ни радости, ни ностальгии: моя речь была неестественной, скованной, боязливой, фразы выходили плоскими, вымученными, бедными, будто произнесенными на малознакомом иностранном языке. Каждый звук давался с трудом и был отголоском ожесточенных ссор между Амалией и моим отцом, между отцом и ее родственниками, между ней и родными отца. Мое терпение истощалось. Я быстро переходила на свой привычный итальянский, а мама с облегчением возвращалась к диалекту. Теперь же, когда мама умерла и этим пыткам настал конец а значит, меня больше не станут терзать воспоминания, которые всплывали при звуках неаполитанской речи, я чувствовала странное беспокойство, слыша на улицах местный говор. Обратившись к продавцу на диалекте, я купила жареную пиццу, щедро начиненную рикоттой. После нескольких дней почти что голодания пицца показалась мне необыкновенно вкусной; я ела ее прямо на ходу, кружа по неопрятным скверам с чахлыми олеандрами и поглядывая на стариков, сбившихся в стайки. Назойливое мелькание людей и снование машин за оградами скверов утомляло, и я решила идти к маминой квартире.
Амалия жила на третьем этаже старинного дома, спрятанного за строительными лесами. Это была одна из тех построек в историческом центре города, какие по ночам почти что пустуют, а днем наполняются суетливыми офисными служащими они обновляют лицензии, мастерят свидетельства о рождении и виды на жительство, сидят за компьютерами, бронируя и покупая билеты на самолеты, поезда и корабли, оформляют страховки на случай кражи, пожара, болезни и смерти, составляют фальшивые декларации о доходах. Обычных жильцов в доме мало, и когда мой отец двадцать с лишним лет назад Амалия тогда объявила ему, что хочет с ним расстаться, и мы с сестрами безоговорочно поддержали ее решение выставил нас всех четырех за порог, именно здесь нам удалось снять квартиру. Сам дом никогда мне не нравился. Он вселял ту же тревогу, что и тюрьмы, здания судов, больницы. Мама, наоборот, ликовала: дом казался ей роскошным. Хотя на самом деле он был уродливый и облезлый, уродлива была даже мощная парадная дверь, которую приходилось буквально штурмовать всякий раз после очередной починки замка. Пыльные ставни почернели от выхлопных газов, а латунные украшения на них никто, похоже, не протирал с начала века. В длинной, похожей на грот галерее, которая вела во внутренний двор, всегда кто-нибудь отирался: студенты, прохожие, ждавшие автобус, что останавливался в трех метрах отсюда, торговцы зажигалками, бумажными салфетками, горячей кукурузой или жареными каштанами, изнуренные жарой или укрывшиеся от дождя туристы, а также сомнительные типы самых разных национальностей, из тех, кто вечно разглядывал витрины соседних магазинов. Эти последние, персонажи крайне подозрительные, выжидали непонятно чего, переминались с ноги на ногу, всматриваясь в фотографии, выставленные за стеклом пожилым фотографом, который держал в нашем доме мастерскую, подолгу изучали снимки с новобрачными в свадебных нарядах, с улыбающимися, неотразимыми девушками и бравыми юнцами в военной форме. Несколько лет назад там была выставлена даже карточка Амалии, сделанная на документы. Я тогда строго попросила фотографа убрать снимок, пока его не увидел ненароком мой отец, который в приступе гнева не преминул бы разбить витрину.
Не поднимая глаз и не глядя по сторонам, я пересекла внутренний дворик и прошла через крошечный сад, разбитый перед стеклянной дверью, за которой бежала вверх лестница Б. Консьержа не оказалось на месте, и я, обрадовавшись этому, поскорее юркнула в лифт. Единственное место во всей громадине, которое было мне по душе. Я не любила те железные гробы, что в один миг поднимались на нужный этаж или, едва успеешь нажать на кнопку, обрушивались вниз, от чего у меня всегда сводило желудок. У этого лифта стенки обшиты деревом, дверь из стекла, с серым узором по краю, а ручки латунные, искусного литья. Внутри кабины две изящные скамьи друг напротив друга, и зеркало тут есть, а свет приглушенный. Лифт двигался размеренно, чинно, мелодично поскрипывая на все лады. Ящички для монет, установленные на каждом этаже в пятидесятые годы, солидные, с прорезью в выпуклой крышке, всегда подпевали в тон. Раньше прокатиться на лифте можно было, только если бросишь монету в щель ящичка в кабине; он по-прежнему тут, справа, хотя и давно потерял свое назначение. Позвякивал разве что пустотой, но совсем не раздражал меня, наоборот скорее, придавал лифту еще больше степенности.
Я села на скамью и, как в детстве всякий раз, когда хотела успокоиться, вместо того чтобы нажать на кнопку третьего этажа, поднялась на пятый. На пятом было пусто и темно с тех самых пор, как много лет назад адвокат, живший там, съехал, прихватив с собой даже лампочку, которая освещала лестничную площадку. Лифт остановился, я ощутила, как дыхание нырнуло вниз, к животу, а потом медленно поднялось к ключицам. Через несколько секунд свет в кабине, как всегда, погас. Я хотела было протянуть руку к створке: если открыть дверцу, свет снова зажжется. Но не пошевелилась, продолжая вместо этого следить за дыханием, колышущимся в теле. Слышно было только, как копошатся жуки-древоточцы.
Лишь за считанные месяцы (пять или шесть?) до этого, поддавшись внезапному порыву искренности, я рассказала маме как раз во время одной из моих кратких поездок сюда, что подростком любила вот так сидеть в лифте, поднявшись на последний этаж. Наверное, я искала тогда близости с ней, какой между нами никогда не существовало; а может, подсознательно пыталась дать ей понять, что всегда была несчастлива. Однако мой рассказ, похоже, только позабавил маму, и ей показалось занятным, что я сидела, замерев, подвешенная над пустотой, в лифте-развалюхе.
У тебя когда-нибудь был мужчина? спросила я еще, сгорая от смущения. Я имела в виду, был ли у нее любовник после развода с отцом. Совершенно ошеломляющий вопрос, учитывая то, о чем мы с мамой вообще говорили со времен моего детства. Но мама продолжала так же расслабленно сидеть на деревянной скамье лифта в нескольких сантиметрах от меня, словно бы ничуть не удивившись. И ее голос даже не дрогнул, когда она твердо и просто ответила нет. И ничто в ней не выдавало неискренности. Сомнений не было. Она лгала.
Любовник все-таки есть, сказала я ледяным тоном.
Мамина реакция оказалась слишком бурной, притом что обычно она вела себя спокойно и сдержанно. Она высоко задрала платье и указала на свои высоко подтянутые, обтрепавшиеся розовые трусы. Посмеиваясь, буркнула что-то про дряблое тело, обвисшие бока, складки, все повторяя: Вот, потрогай тут и пытаясь поймать мою руку, чтобы ткнуть ею в свой белый, оттопыренный живот.
Отпрянув, я прижала ладонь к сердцу, которое бешено колотилось. Мама опустила подол, однако ноги ее все равно остались голыми, желтыми в свете лифта. Я досадовала, что привезла ее на свой пятый этаж, открыла секрет своего уединения. Поскорее бы она прикрыла ноги. Выйди, сказала я ей. И мама вышла: она никогда не перечила мне. Шагнула из кабины под завесу темноты. Оставшись в лифте одна, я почувствовала сладкое умиротворение. Непроизвольным движением закрыла двери. Несколько секунд, и свет погас.
Делия, тихо, ровным голосом позвала мама. Она никогда не выказывала беспокойства в моем присутствии, и мне подумалось, что в тот раз она тоже по своей старой привычке, скорее, хотела успокоить меня, чем сама искала утешения.
Я еще немного посидела, впитывая звук своего имени, похожий на далекое эхо прошлого, просто звук, который беззвучно раздается в голове. И мамин голос будто пришел из давних времен детства, когда она искала меня по всей квартире и никак не находила.
И вот я снова сижу в лифте, пытаясь побыстрее растворить во времени воспоминание о том дне, о том эхе. И у меня есть ощущение, будто я здесь не одна. За мной кто-то наблюдает, но не Амалия такая, какой она была несколько месяцев назад, а теперь мертвая, нет, наблюдатель это я сама: вышла на лестничную площадку и смотрю оттуда на ту, что сидит в лифте. Когда случалось нечто подобное, я ненавидела себя. Внутрь прокрался стыд за то, что я, укрывшись в собственном молчании, замерла в этой старомодной кабине, подвешенная между пустотой и темнотой, спряталась в гнезде на ветке: гнездом был лифт, а веткой длинный стальной трос, который устало покачивался в шахте. Потянувшись к двери, я нащупала и повернула ручку. В кабине зажегся свет, и темнота юркнула за узорчатые стеклянные створки.
Я знала это всегда. Знала, что это черта, за которую в своих воспоминаниях об Амалии мне никак не удается переступить. Быть может, я оказалась здесь как раз для того, чтобы наконец переступить ее. Испугавшись этой мысли, я нажала на кнопку третьего этажа, лифт со скрежетом вздрогнул. И, скрипя, начал спускаться к маминой квартире.
Глава 4
Ключи я попросила у соседки, вдовы Де Ризо. Она дала мне их, но наотрез отказалась идти в квартиру вместе со мной. Вдова была тучной и подозрительной, на правой щеке крупная родинка, из которой пробивались два толстых седых волоса; от самого лба шел прямой пробор, жесткая коса закручена на затылке в пучок. Де Ризо была одета в черное возможно, она ходила так всегда, или же еще не сняла траур. С порога квартиры она проследила за тем, чтобы я открыла каждый замок нужным ключом. Впрочем, мамина квартира оказалась заперта небрежно. Против своего обыкновения Амалия закрыла ее только на один замок, тот, в котором ключ нужно повернуть дважды. Второй замок, с пятью поворотами, был открыт.
Как же так? обратилась я к соседке, распахивая дверь.
Вдова задумалась.
Ветер в голове, ответила она, но потом добавила, видимо, сочтя свои слова чересчур резкими: Просто была счастлива. И снова задумалась. Де Ризо, несомненно, хотела бы посплетничать, но явно опасалась призрака мамы, который парил над лестничными пролетами и в квартире, и, конечно же, у вдовы дома тоже. Я снова пригласила Де Ризо войти, надеясь, что ее болтовня отвлечет меня от мыслей и воспоминаний. Вздрогнув, она ответила решительным отказом, и глаза ее налились слезами.
Отчего она была счастлива? спросила я.
Поколебавшись, вдова все-таки решилась рассказать, что знала.
Некоторое время назад ее стал навещать один синьор, высокий такой, солидный
Я взглянула на нее с ненавистью. Мне не хотелось слышать продолжение.
Это был мамин брат, сказала я.
Вдова прищурилась, оскорбившись тем, что ее держат за наивную. Они с мамой дружили с давних пор, и Де Ризо прекрасно знала дядю Филиппо. Он не был ни высок, ни солиден.
Брат, значит, повторила она с наигранной снисходительностью.
По-вашему, нет? осведомилась я, возмущенная таким тоном. Вдова сухо попрощалась со мной и закрыла дверь.
Когда входишь в дом человека, умершего совсем недавно, трудно поверить, что там уже никто не живет. Дело вовсе не в призраках, их нет и в помине, а в том, что дом еще хранит следы теплившейся в нем жизни. На кухне тихо шелестела вода, и на долю секунды реальность смешалась с вымыслом, возникло ощущение, будто мама не умерла и ее смерть выдумка, неправдоподобная история, страшная и длинная, нашептанная бог весть кем и когда. А мама, разумеется, дома, живая, стоит на кухне и моет посуду, приговаривая что-то. Но ставни были закрыты наглухо, в комнатах темно. Включив свет, я увидела, что из старого латунного крана в пустую раковину бежит струйка воды.