Последний вечер в Монреале - Оганян Арам 2 стр.


 Хорошо,  сказала Женевьева,  он считается художником. Ну и? Тебе-то что за печаль?  Она сидела напротив него за столиком в кафе с недоумением на лице. Он годами просиживал в кафе «Третья чашечка» с Женевьевой и Томасом, обсуждая искусство, бруклинские окрестности и смысл жизни, но лишь несколько месяцев назад он заговорил на эти темы с пристрастием.

 Дело, я думаю, в слове.  Он помолчал с минуту. Томас отложил журнал.  Да, в слове. Шопена, Генделя, Ван Гога, Хемингуэя мы называем художниками. Людей, чье искусство потребовало целой жизни и беспрецедентного таланта, крови и пота, людей, чье творчество их убило, свело с ума, сделало алкоголиками или все, вместе взятое, и мы используем то же слово «художник» по отношению к типу, обмазанному медом, который сидит в ожидании мух, фотографируется и получает восемнадцать тысяч долларов за свои труды. Если бы он был душевнобольным и сморозил бы то же самое, его бы упекли в психушку. Но поскольку он выступает с декларацией, в которой говорится, что сидение с мухами есть подрывная протестная акция скажем, политическая акция против китайского коммунизма или западного капитализма, или чего-то там еще, то мы величаем его художником. И они все такие. Все до единого, так называемые художники, в так называемой галерее, которая мне платит за то, чтобы я там околачивался. Там еще один такой же; отплясывает голым вокруг штатива с камерой на таймере, и это якобы призвано символизировать, ну там не знаю, его африканское наследие или joie de vif, и

 Joie de vivre[1], поправила его Женевьева.

 Не важно.  Илай протер пот со лба салфеткой в кофейных пятнах.  Он всего лишь размазанный голый типчик.

 Может, ты просто не понимаешь,  услужливо предположила Женевьева.

 Боже  вырвалось у Томаса, но Илай перебил его:

 Нет, она права. Я этого не понимаю. Я работаю в галерее. Мне полагается продавать дерьмо, которое я считаю шарлатанством. Я даже продаю это дерьмо, что делает меня соучастником шарлатанства, и это уму непостижимо. Это непристойно. Я убежден, что это нельзя называть искусством.

 Тогда что же искусство?  спросила Женевьева.  Давайте разберемся. Уже одиннадцать утра; мы могли бы покончить с этим до обеда.

 Послушайте, я же не говорю, что знаю,  сказал Илай.  Я не говорю, что я чем-то лучше. Я лишь утверждаю, что одного раздевания перед камерой недостаточно. Нужен еще талант, а не хитроумная концептуальная идея. Я считаю, что нужно же что-то творить. Они художники только потому, что выступают с заявлениями, в которых говорится, что они художники, а не потому, что они что-то создали, произвели на свет. Вот тут и начинается моя проблема. Я не утверждаю, что знаю ответ.

Это уняло Женевьеву она предпочитала дискутировать только с теми, кто утверждал, будто знает ответ на вопрос исключительно ради удовольствия схватиться с ними. Потеряв такую возможность, она встала и направилась к кофейной стойке за добавкой.

 Так вот что тебя гложет в последнее время?  спросил Томас в ее отсутствие.  Ты перебарщиваешь.

 Как знать. Дело не только в художниках из галереи. Они часть целого. Я получил недавно письмо от брата.

 От Зеда?

 Он мой единственный брат.

 Я целую вечность его не видел. Где он сейчас?

 Где-то в Африке. Работает в детском приюте. А до этого строил сельскую школу в Перу. А в промежутке путешествовал автостопом по Израилю. Эти письма приходят из самых невообразимых мест, и знаешь почему?

 Потому что он где-то далеко. Ты чувствуешь себя не в своей тарелке?

 Нет, послушай, я хочу сказать, что письма приходят бог знает откуда, потому что давным-давно он решил путешествовать, вот он и путешествует. Он не разглагольствует о путешествиях, не теоретизирует о путешествиях. А просто покупает билет и уезжает. Меня не галерея раздражает, а бездействие,  сказал Илай. Он смотрел, как Женевьева возвращается к столику с чашечкой кофе.  Мы умничаем, болтаем о том, что значит быть художником, мудрствуем об искусстве, но никто и пальцем не пошевелит. Никто никогда не посмеет сделать прыжок.

 Какой такой прыжок?  спросила Женевьева. Она смотрела на него поверх кромки кофейной кружки.

 Они никогда ничего не делают. Мы никогда ничего не делаем. Я вовсе не утверждаю, что сам не грешен. Я всегда воображал, что вот напишу свою диссертацию и стану писателем, и буду сочинять фундаментальные труды в своей области. Но давайте начистоту мне ни за что не закончить диссертацию. Я пишу ее шесть лет и за четыре с половиной года продвинулся на треть. Все, на что я способен,  это разговаривать и рассуждать о сочинительстве, но я не способен на прыжок. Я не умею писать и все равно зовусь писателем. Что это, если не шарлатанство?

 А как же мы?  спросила Женевьева с угрожающими нотками в голосе. Она уже сколько времени как не написала ни одной картины.

Илай осознал, что вот-вот наступит на мину, и отпрянул назад.

 Извини. Я заболтался. Не обращай внимания,  сказал он, сделав глубокий вдох.  Послушай, я не имею в виду никого из присутствующих и не утверждаю, что в чем-то разбираюсь, очевидно, что никто из нас на деле прошу прощения. Не знаю, что на меня нашло сегодня. Ладно. Проехали.

 Не бери в голову,  сказал Томас не без опаски.

 Почему ты забеспокоился только сейчас,  раздраженно поинтересовалась Женевьева,  если за все это время ты продвинулся лишь на треть?

 В четверг у меня день рождения. Мне стукнет двадцать семь, и меня осенило: двадцать семь. Вот уже шесть-семь лет как я подающий надежды молодой ученый или подающий надежды некто, а мой университет, наверное, и думать обо мне позабыл. Я всегда задавался вопросом, а что если я не уложусь в срок, а потом так и случилось. Срок сдачи истек в прошлом году, и никто со мной не связался. Никто. Ничего не произошло. Словно меня вычеркнули из университетских списков или я не существую вовсе. И потом мне вспомнился Зед, который занимается делом. Я просто не Послушайте,  сказал он.  Мне не хочется об этом говорить. Схожу-ка я за газетами.

 Можешь и здесь купить.

 И посижу немного в парке,  сказал Илай, не обращая внимания на эти слова,  a потом, может, пойду домой и не буду ничего писать. Чао.

Томас помахал ему рукой. Выходя из кафе «Третья чашечка» на залитую солнцем Бедфорд-авеню, он-таки расслышал, как Женевьева прошептала: «Что с ним стряслось, черт возьми?» Но проигнорировал. Он постоял с минуту на тротуаре и решил не ходить в парк, затем наискосок медленно пересек пустынный перекресток и оказался под синим козырьком кафе «Матисс», где бывала некая любительница чтения, с которой ему хотелось познакомиться.


Срок сдачи диссертации миновал, как дорожный щит в окне медленно движущейся машины, как последний указатель перед началом лишенной знаков девственной пустыни. Спустя несколько нервных недель после обведенной в кружок даты на календаре, а вообще-то несколько нервных месяцев, у него начинало сосать под ложечкой при каждом телефонном звонке. Понадобилось сколько-то времени, чтобы осознать, что никто ему не позвонит. Он не собирался звонить им сам. Он перестал делать вид, будто вот-вот завершит работу, и без остатка погрузился в исследования.

У Илая никогда не было ощущения умиротворенности или продвижения хотя бы приблизительно в правильном направлении. И все же он чувствовал, что его исследования не так уж бесполезны: он стал знатоком небытия, в особенности мертвых языков, или если не мертвых, то смертельно больных. Он изучал малые языки, находящиеся на грани исчезновения: древнейшие наречия Австралии, Калифорнии, Китая, Лапландии, глухих закоулков Аризоны и Квебека, увядающие из-за вполне понятных причин колонизации, школ-интернатов и оспы, рассеяния носителей языка на больших пространствах и т. п. Илай привык чувствовать на себе стекленеющие взгляды девушек, когда он принимался об этом рассказывать; то, что Лилия находит эту тему захватывающей, сосредоточенно глядя на него за столиком в кафе «Матисс», приводило его в восторг.

Большинство языков, многозначительно рассказывал он, исчезнут. Поскольку ее это заинтересовало, Илай блеснул своей излюбленной статистикой, как «Ролексом»: из шести тысяч языков на Земле девяносто процентов находятся под угрозой вымирания, а половина исчезнет до конца следующего века. Горстка оптимистов надеется спасти некоторые из них; большинство ученых пытаются хотя бы задокументировать крупицы утерянного. Его работа представляет собой отчасти реконструкцию, отчасти диссертацию, отчасти реквием, говорил он. Лилия слушала молча, явно не без восхищения, и задавала здравые вопросы именно в тот момент, когда он начинал сомневаться в неподдельности ее интереса. Она заметила вскользь, что ей более знакомы исчезновения локального характера отдельных людей, гостиничных номеров, автомобилей. Она не привыкла к масштабным исчезновениям. Представь, говорил он, что половина слов на Земле исчезнет. А тем временем вообще-то он прикидывал, что случится, если попытаться поцеловать ее в шею. Она кивала, глядя на него с противоположной стороны столика.

Три тысячи языков обречены на вымирание. Илай был одержим непереводимостью: его замысел и тема диссертации (или того, что было диссертацией до того, как она внезапно схлопнулась и мгновенно превратилась в незавершенку) заключались в том, что каждый язык на Земле содержит по меньшей мере одно ключевое понятие, не поддающееся переводу. Не просто слово, а понятие, наподобие déjà vu во французском, звучащее безупречно и прозрачно на родном языке, но для толкования на иностранных языках требуются целые громоздкие абзацы, и то не всегда получается. В языке юп-ик, на котором говорят инуиты Берингова моря, имеется понятие «Эллам Юа» духовный долг перед миром природы или проявление отзывчивости и благородства во время странствий по этому миру, или образ жизни, отдающий дань уважения душе другого человека, душе камня или дерева; иногда переводится как душа, иногда как Бог, но не означает ни то, ни другое. В языке народа киче из языковой семьи майя встречается понятие Nawal духовная сущность, но при этом обособленная от личности; иное начало, более или менее альтер эго или аватар, дух-охранитель, которого невозможно вызвать.

Он продолжил: если исходить из предпосылки о том, что в каждом языке есть нечто такое, чего нет в других языках,  категория, перевешивающая совокупность составляющих язык слов, тогда утрата будет весьма весомой. Речь не столько о потере трех тысяч слов, обозначающих все на свете. Не существует трех тысяч слов, обозначающих все на свете; носителям языка юп-ик ни к чему описывать тигров, живя в высоких арктических широтах; носителям языков в джунглях ни к чему обозначать северное сияние. Речь вообще-то не о словах. Его замысел, идея, лежащая в основе диссертации, заключается в том, что уходят во тьму не просто языки, не просто три тысячи комплектов каждого слова, а три тысячи укладов жизни на Земле.

 Извини,  сказал он наконец.  Я выражаюсь чересчур витиевато.

 Нет, что ты. Мне интересно,  ответила она.

Лилия слушала его очень долго. Они встретились в полдень, а уже вечерело. Минули недели с тех пор, как он впервые обратил внимание на девушку, тихо сидящую в кафе «Матисс», проходя мимо витрины или заглядывая на чашечку кофе. Лилия частенько здесь бывала, и когда они оказывались там в одно и то же время, Илай старался присаживаться к ней поближе. В тот день, когда он, покинув Томаса и Женевьеву в кафе «Третья чашечка» по ту сторону перекрестка, забрел в кафе «Матисс», там, слава тебе господи, не оказалось свободных мест, и в отчаянии, очертя голову, он направился прямиком к ее столику, протиснулся на стул напротив нее и представился. По какому-то невероятному стечению обстоятельств она улыбнулась в ответ и назвала свое имя, вместо того чтобы послать его подальше, дожидаться, когда освободится столик. И уже прошло то ли шесть, то ли семь часов. В кафе воцарилась тишина, и официантка дневной смены ушла домой. Ее сменщица, облокотившись о стойку бара, глазела на будничную улицу.

 Ну а ты?  спросил он.  Мне нравятся мертвые языки, как ты знаешь, а что нравится тебе?

 Живые языки,  ответила Лилия.  Чтение, фотография, пара-тройка других вещей. Ты работаешь поблизости?

 Да, в нескольких кварталах отсюда. Торчу в картинной галерее и пялюсь на стену четыре дня в неделю. А ты?

 На стену? А почему не на картины?

 Не так уж много там картин, а вообще-то их там вовсе нет Я не люблю говорить о своей работе,  сказал он.  Я не в восторге от нее, если уж начистоту. А ты кем работаешь?

 Посудомойкой. Ты любишь путешествовать? Я недавно ездила в Нью-Мексико; ты там бывал?

 Несколько раз. И вот что любопытно,  сказал он,  мы говорим уже несколько часов, а я почти ничего о тебе не знаю. Ты из каких мест?

Она улыбнулась.

 Это покажется очень странным,  ответила она,  но я жила в стольких местах, что и сама точно не знаю.

 Понятно. А ты в Нью-Йорке давно?

 Недель шесть,  уточнила она.

 А до этого где жила?

 Ты хочешь знать, где я жила, когда села на поезд до Нью-Йорка?

 Да. Именно. Ведь ты же приехала сюда откуда-то.

 Из Чикаго,  сказала она.

Он подумал: наконец что-то проясняется.

 Долго там жила?

 Нет. Несколько месяцев.

 А до этого?

 В Сент-Луисе.

 А еще раньше?

 В Миннеаполисе, Сент-Поле, Индианаполисе, Денвере. На Среднем Западе. В Новом Орлеане, Саванне, Майами. В нескольких калифорнийских городах. В Портленде.

 А есть места, где ты не бывала?

 Иногда мне кажется, что нет.

 Ты заядлая путешественница.

 Да. Я стараюсь говорить об этом открытым текстом,  сказала Лилия.

Илай не совсем понял, что она имеет в виду, но не придал этому значения.

 Ты говорила, что тебе нравятся живые языки,  напомнил он.

 Мне нравится переводить.

 Что переводишь?

 Что придется. Газетные статьи. Книги. Просто мне по душе этим заниматься.

Знаю четыре с половиной языка, не считая английского, рассказывала она, когда он попросил ее раскрыть подробности. Испанский, итальянский, немецкий, французский. По ее признанию, русский у нее в лучшем случае хромает. Кончики его пальцев согревали ее запястье.

 Мне завидно. Я не говорю ни на одном живом языке, кроме английского. Что еще ты любишь?

 Греческую мифологию,  сказала она.  Мне нравится репродукция Матисса над баром. Ради нее вообще-то я сюда и хожу.  Она кивнула на противоположную стену, и он обернулся, чтобы взглянуть. «Полет Икара», 1947 год, одна из поздних работ Матисса, того периода, когда он отказался от живописи в пользу декупажей из бумаги. У него отнялись ноги, тело перестало слушаться. Икар черным силуэтом падает сквозь синеву, руки распростерты воспоминанием о крыльях, вокруг яркие всплески желтых звезд в темно-синем небе. Он бескрылый и почти у поверхности воды. Матисса не станет через семь лет. Икар стремительно падает в Эгейское море, и на нем красное пятно символ последних ударов сердца в груди.

 Мне тоже нравится мифология. Когда ты увлеклась греческими легендами?

 Спустя два дня после моего шестнадцатилетия.

 Очень точно. Книгу подарили на день рождения?

 Нет, какой-то знакомый рассказал эту историю, вот я и прочитала при первой же возможности. Я не очень-то разбираюсь в Матиссе, но люблю эту репродукцию. И сюжет люблю,  сказала Лилия.  Пожалуй, это самая печальная греческая легенда.  Она сморгнула; в ее голосе вдруг послышались нотки переутомления.  Который час?

 Поздно,  сказал он.  Наверное, часов восемь. Можно я провожу тебя домой?


Лилия жила на съемной квартире с видом на вентиляционную шахту каменную стену в трех футах от окна. Ночь наступала в половине второго пополудни. Когда Илай навещал ее, ему казалось, что он очутился в пещере или вне времени. Ложем ей служил матрас, брошенный на пол. В чемодане с крышкой, прислоненной к стене, было месиво одежды и мятый конверт. У нее имелось моментальное фото времен ее детства, аккуратно прикрепленное кнопкой к стене: Лилия в закусочной, ей двенадцать. Лето. Какой-то отдаленный южный штат. Они с официанткой облокотились на стойку.

Назад Дальше