Короткое письмо к долгому прощанию - Рудницкий Михаил Львович 3 стр.


 Разговор с уведомлением или вам все равно, кто подойдет? Второе дешевле.

 Все равно, кто подойдет,  сказал я.

Почему-то не хотелось называть имен: казалось, будто от анонимности разговор приобретает видимость неотложного дела, в котором сам я мог раствориться без остатка. У меня спросили только номер моего телефона, я прочел его на аппарате, мне велели ждать вызова.

Так я и сидел тихо и неподвижно, созерцая пустые плечики в шкафу, который я только что раскрыл. Из кухни слышались теперь громкие голоса, наверно, было уже около трех. В других номерах время от времени раздавались телефонные звонки. Потом зазвонил мой телефон громко; оператор трансатлантической связи попросил не вешать трубку. Раздался щелчок, я крикнул «алло», но не получил ответа. Довольно долго в трубке слышалось только шипение и тихое потрескивание. После нового щелчка я услышал те же шумы, но звучали они уже иначе. Потом издалека раздался протяжный гудок, который с паузами повторился еще несколько раз. Я ждал. Наконец коммутатор Вены ответил, и я услышал, как оператор трансатлантической связи назвал венской телефонистке номер. Я слышал, как в Вене этот номер набирали; снова гудок, и вдруг на другом конце провода зазвенел смех женщины, которая сказала на австрийском диалекте: «Да знаю я!», на что другая женщина ей ответила: «Ничего ты не знаешь!» Гудок оборвался, и соседский ребенок дурным голосом заорал в трубку свое имя. Я попытался объяснить ему, кто я и где я, но он был настолько ошеломлен словно спросонок,  что без конца повторял одно и то же: «Она приедет последним автобусом! Она приедет последним автобусом», пока я не положил трубку, быстро и тихо, почти украдкой. И передо мной снова возникла картина: охотничья вышка на краю дороги, рядом с вышкой придорожное распятие, а прямо под распятием медленно распрямляется болотная трава.

«Никогда не смогу привыкнуть к телефонy»,  сказал я себе. В первый раз я звонил из автомата, когда учился в университете. Слишком многое пришлось начинать в том возрасте, когда уже далеко не все само собой получается. Вот почему на свете столько вещей, к которым я никак не привыкну. Если, к примеру, выясняется, что мне с человеком легко, что я чувствую себя с ним непринужденно и по-дружески, то уже на следующий день это чувство симпатии надо восстанавливать сызнова. Быть с женщиной это состояние мне и сейчас иногда кажется искусственным и смешным, как экранизация романа. Я кажусь себе ужасно напыщенным, когда в ресторане предлагаю карту меню своей спутнице. Даже когда я просто иду рядом с ней, сижу рядом с ней, меня не покидает чувство, что я представляюсь, что это и не я вовсе, а некий мим.

Телефон зазвонил снова; трубка была еще влажной оттого, что я так долго прижимал ее к уху. Телефонистка сообщила стоимость разговора и спросила, можно ли причислить эти семь долларов к счету. Я порадовался: семью долларами меньше. В свою очередь, я поинтересовался, где тут поблизости можно купить газеты, но не нью-йоркские, а изо всех городов страны. При этом мне пришло в голову, что в Европе уже вечер. Телефонистка дала мне адрес на Таймс-сквер, куда немного погодя я и направился.

Я шел вниз по 44-й улице. «Вверх!» Я круто повернул и пошел обратно. Мне надо было на Бродвей, но, только миновав авеню Америки и Пятую авеню, я сообразил, что никуда не поворачивал. Мне, видно, только почудилось, будто я повернул в другую сторону. Но из-за того, что такое могло мне померещиться, я остановился и некоторое время стоял в полном замешательстве. Мне было почти дурно. Потом я двинулся по Мэдисон-авеню, пока не добрался до 42-й улицы. Тут я снова повернул, медленно побрел дальше и наконец в самом деле оказался на Бродвее, по которому дошел до Таймс-сквер.

Я купил филадельфийскую «Сатердей ивнинг пост» и прочитал ее, не отходя от киоска. Ни строчки о некой Юдит. Я и не рассчитывал ничего найти, сунул газету в карман и купил несколько немецких газет, с которыми устроился в ближайшем баре, потягивая американское пиво. Очень скоро я сообразил, что все эти газеты уже читал в самолете, по пути в Бостон. Я, правда, думал, что только проглядел их, но, видимо, прочел от корки до корки, ибо вспоминал сейчас все до малейших подробностей.

Я пошел обратно и свернул на Парк-авеню. Чувствовал я себя так же, как некогда прежде: одно время, если мне приходилось рассказывать, что я делал, я никак не мог отделить основное действие от мелких составляющих. Если надо было сказать: «Я вошел в дом», я говорил: «Я вытер ноги, нажал на ручку двери, распахнул дверь, вошел, а потом прикрыл дверь за собой». Или если я посылал письмо, то в моем изложении это выглядело так: «Я положил (вместо простого: я послал письмо) чистый лист бумаги на стол, снял колпачок с авторучки, исписал лист, сложил его, сунул в конверт, надписал конверт, наклеил на него марку и бросил письмо в почтовый ящик». Тогда, как и сейчас, окружающая жизнь была мне почти неведома и нехватка знаний заставляла тешиться самообманом: те немногие виды деятельности, что были мне доступны, я представлял себе, разлагая их на части, отчего они обретали для меня значительность и важность. Так и сейчас: я пересек авеню Америки, Пятую авеню, Мэдисон-авеню и дошел по Парк-авеню до 59-й улицы, шагнул под парусиновый навес, постоял перед вертящейся дверью, толкнул дверь и оказался в отеле «Дельмонико».

Портье уже приготовил фотоаппарат. Он протянул мне его, не взглянув на мой паспорт. Это была большая камера «поляроид», которую я однажды по случаю купил в аэропорту, там она стоила много дороже обычного. По цифрам на бумажной полоске сбоку я определил, что Юдит уже сделала несколько снимков. Она, значит, уже кое-что повидала и даже захотела сфотографировать! Я увидел в этом столь доброе предзнаменование, что, уже выходя из отеля, почувствовал беззаботную легкость.

День был светлый, ветреный и потому казался еще светлее. Облака тянулись по небу. Я просто стоял на улице и глядел по сторонам. В телефонной будке у входа в метро примостились две девушки, одна говорила по телефону, другая время от времени наклонялась к ней поближе, придерживая при этом волосы за ухом. Сперва мой взгляд лишь слегка зацепился за них, но потом они меня заинтересовали, и, словно побуждаемый внутренним толчком, я с веселым любопытством наблюдал, как они, теснясь в будке, попеременно придерживая дверь ногой, смеясь, передавали друг другу трубку, перешептывались, между делом опускали в прорезь очередную монетку и снова склонялись к аппарату, а вокруг них клубился пар, вытекая из метро через вентиляционные решетки в мостовой и расползаясь низко над асфальтом по соседним улицам. Эта картина освободила меня от скованности. С облегчением смотрел я вокруг, пребывая в том райском состоянии, когда смотреть вокруг хочется и когда созерцание само по себе уже есть познание. Так я и шел обратно по Парк-авеню, пока она не сменила название, став Четвертой авеню, и дальше по ней до 18-й улицы.

Потом в кинотеатре «Эльджин» я посмотрел серию «Тарзана» с Джонни Вайсмюллером. С самого начала фильма меня не покидало чувство, будто я смотрю нечто запретное и что это запретное я заранее представлял себе именно так; кадры напоминали забытый сон. Вот маленький пассажирский самолет летит низко над джунглями. Потом тот же самолет изнутри; в нем пассажиры мужчина и женщина с грудным младенцем на руках. Самолет гудит и как-то странно раскачивается из стороны в сторону, как в настоящем самолете никогда не бывает, и при виде этой болтанки я сразу вспомнил шершавую скамью, на которой смотрел этот фильм в детстве. «Они летят в Найроби»,  сказал я вслух. Но город не был упомянут. «А сейчас они свалятся». Родители в страхе обнялись; и вот уже самолет, кувыркаясь, падает и исчезает в дремучей чаще. Раздался грохот, все всколыхнулось, и нет, не дым, а огромные воздушные пузыри заклокотали над сумрачной поверхностью, в которой я несколько кадров спустя, вспомнив, распознал озеро; Тарзан с ножом в зубах и найденыш, выросший тем временем в мальчика, плывут под водой, выпуская с долгими промежутками пузыри изо рта и медленно, словно сомнамбулически, передвигая руками и ногами; а параллельно с этим с момента падения самолета зрительный образ, таинственно предвосхищаясь на пути от зыбких глубин памяти к явственному воспоминанию, совершал во мне свое движение в том же ритме, в каком позже поднимались из водных толщ воздушные пузыри.

И хотя в остальном фильм был мне скучен, я не уходил. Я уже не получаю удовольствия от комиксов, подумал я, и это началось не здесь, а значительно раньше. Одно время я читал комиксы запоем, но, видно, не стоило читать сборники комиксов. В них одна история следовала за другой, приключение, едва начавшись, заканчивалось, чтобы тут же смениться новым. Когда я однажды просмотрел сразу несколько сборников «Приключений Земляного Ореха» кряду, мне на следующую ночь сделалось плохо: каждый сон был разбит на четыре картинки и потом обрывался, после чего начинался следующий, он тоже состоял только из четырех картинок. У меня было такое чувство, будто после каждой четвертой картинки у меня вырывают ноги и я шлепаюсь животом на землю. А на очереди была уже следующая история с таким же концом! И немые кинокомедии меня тоже не тянет смотреть, подумал я. Воспевание неуклюжести теперь не может мне польстить. Нескладные герои, неспособные пройти по улице, чтобы с них не сдуло шляпу под асфальтовый каток, или наклониться к женщине, не пролив кофе ей на юбку, все больше напоминают мне упрямых и жестоких детей; вечно замкнутые, загнанные, искаженные и искажающие все вокруг лица, которые на все на вещи и на людей смотрят только снизу вверх. Высокомерное злорадство Чаплина; и его же манера к самому себе льнуть и по-матерински о себе печься; привычка Гарри Ленгдона [12] то и дело гнуться в три погибели и цепляться за что попало. Только Бастер Китон [13] с сосредоточенным, каменным лицом истово, по-настоящему искал выхода, хотя ему никогда не дано было понять, что и как с ним стряслось. Вот его лицо мне приятно вспомнить, а еще было прекрасно, когда однажды Мэрилин Монро в каком-то фильме улыбнулась, беспомощно сморщив лоб, и в это мгновение она смотрела с экрана в точности как Стен Лоурел [14].

Смеркалось. Раздумывая, куда бы еще направиться, я замедлил шаг. Передо мной, тоже медленно и слегка вразвалку, словно повинуясь раскачиванию собственной сумки на длинном ремне, шла высокая черноволосая девушка. Сумка через плечо, джинсы но девушка двигалась так естественно, просто, что даже джинсы сидели на ней иначе, чем на других: сзади при каждом шаге не набегала складка, и под коленями они не морщили и не съеживались гармошкой. На секунду она оглянулась, в упор посмотрела на меня белизну ее лица оттеняли редкие веснушки и так же, не торопясь, пошла дальше. Я понял, что сейчас заговорю с ней, и меня бросило в жар. Так мы и шли до самого Бродвея сперва почти вплотную, потом она снова ушла вперед, я нагнал ее. У меня дух захватывало от желания, казалось, еще немного и я кинусь на девушку прямо на улице. Однако, заговорив с ней, я осмелился лишь на банальный вопрос, не хочет ли она со мной чего-нибудь выпить.

 Почему бы и нет,  ответила она, но я уже все безнадежно испортил. Только что нас неодолимо влекло друг к другу, а теперь мы просто шли рядом, и румянец остывающего возбуждения догорал на наших щеках. Мы даже не ускорили шаг быстрое движение создает иллюзию целеустремленности, возможно, оно возбудило бы нас сильнее прежнего и сразу толкнуло бы в первый попавшийся подъезд. Мы же чинно шли рядом, даже чуть медленнее, чем раньше, и все надо было начинать заново. Я попытался до нее дотронуться; но она сделала вид, будто прикосновение случайно.

Мы заглянули в кафе, оказалось, это обыкновенная закусочная с самообслуживанием. Я хотел было уйти, но девушка уже встала в очередь. Пришлось и мне взять поднос, я положил на него сандвич. Мы сели за столик, я принялся за сандвич, она пила кофе с молоком. Немного погодя девушка спросила, как меня зовут, и я, сам не знаю почему, назвался Вильгельмом. От этой непроизвольной лжи мне сразу сделалось легче, и я предложил девушке попробовать моего сандвича. Она рукой отломила кусочек. Потом, сославшись на головную боль, встала, махнула мне на прощание и скрылась.

Я купил себе пива и снова сел за столик. Через узкую дверь, завешенную к тому же портьерой, я смотрел на улицу. Просвет между дверью и портьерой был так мал, что все происходившее на улице воспринималось в нем с особой отчетливостью; казалось, люди движутся медленно, словно напоказ, будто не просто идут мимо двери, а специально прогуливаются перед ней туда и обратно. Никогда еще не видел я столь прекрасных и столь вызывающих женских грудей. Смотреть на женщин было почти больно, и все же я радовался бескорыстию своих чувств, мною владело только одно желание созерцать, как они самодовольно прохаживаются на фоне рекламных щитов. Одна почти остановилась в дверях, она что-то высматривала в кафе. «А что, если подойти к ней и заговорить?» подумал я и по-настоящему испугался вожделения, которое обдало меня при этой мысли, но в следующую секунду я уже сказал себе: «Ну и чем бы ты с ней занялся? Только людей смешить». И снова сник. Я не мог даже вообразить себе ласки с женщиной; при одной мысли, что придется протянуть руку, на меня накатывала тоска и убийственная, опустошительная усталость.

На соседнем столике кто-то забыл газету. Я взял ее и начал читать. Я читал о том, что случилось и еще может случиться, читал страницу за страницей, испытывая все большее умиротворение и удовольствие. В поезде, следовавшем на Лонг-Айленд, родился ребенок; служащий бензоколонки на руках идет из Монтгомери (штат Алабама) к Атлантическому побережью, в Саванну (штат Джорджия). В пустыне Невада зацвели кактусы. Во мне возникала невольная симпатия ко всему, о чем я читал, возникала только благодаря тому, что это описано; меня тянуло к любому из упомянутых мест, всякий, о ком говорилось, оказывался мне по душе, и даже сообщение о судье, который велел просто-напросто привязать к стулу не в меру разбушевавшегося обвиняемого, хотя и не встретило во мне понимания, вызвало все же чувство жутковатого довольства. О ком бы я ни читал, в каждом я сразу находил нечто родное. Я прочел целую колонку об уклоняющихся от воинской повинности; какая-то женщина писала, что, если бы у нее были такие дети, она бы не знала, куда деваться от стыда, и, глядя на ее фото, я внезапно почувствовал, что не могу не разделить ее негодования; и когда я читал показания офицера, утверждавшего, что он с вертолета видел на рисовом поле нечто напоминавшее группу женщин и детей, но что это нечто с тем же успехом могло оказаться и «мужчиной с двумя волами», мне от одного только чтения слов сделалось нестерпимо жаль, что это офицер, а не я был тогда в вертолете. Всякий человек и особенно всякое место, еще не знакомое мне, становились при чтении до того симпатичными, что я испытывал своего рода ностальгию по ним. Я читал о почтовом отделении в штате Монтана и об улочке военного городка в штате Виргиния и немедленно хотел перенестись туда и жить там; казалось, если этого не случится сию же минуту, я упущу нечто очень важное и уже никогда не сумею наверстать.

Эти чувства мне не внове; такое случалось еще в детстве, особенно в разгар ссоры или драки: я переставал ругаться или просто бросался ничком на землю, а если с воплем удирал, то мог остановиться как вкопанный и сесть, глядя на обидчика с такой открытой доверчивостью, что тот, бывало, только оторопело пройдет мимо, будто гнался не за мной, а за кем-то другим. В споре мне редко удавалось продержаться долго: само произнесение слов настраивало на дружеский лад и я быстро отступался. И с Юдит, когда у нас стало доходить до крика, было примерно так же: наши скандалы превращались, по крайней мере с моей стороны, лишь в декламацию скандалов, и не потому, что предмет спора казался мне смешным, просто живая речь сама собой снимала серьезность ссоры. Да и много позже, во время приступов самой лютой вражды, я вдруг понимал, что вот-вот не выдержу и расхохочусь; наверно, и не нужно было сдерживаться, но в ту пору мы уже настолько друг друга ненавидели и раздражали, что всякая перемена в настроении, включая примирительный смех, другому показалась бы только оскорблением. И вот здесь, в Нью-Йорке, читая газету, я столько лет спустя вновь испытал неизъяснимую тягу ко всему на свете, и меня это не на шутку испугало. Но сейчас не хотелось над этим задумываться. Чувство к тому же возникло лишь на миг; едва я успел его осознать, оно улетучилось, словно его и не было. И когда я вышел на улицу, оно, это чувство, уже покинуло меня; я снова был один.

Назад Дальше