Автор Исландии - Халльгрим Хельгасон 4 стр.


По ночам я смотрю на сны. Для меня это в новинку но как бы то ни было, оказалось, что я способен видеть, что снится обитателям дома. Сны поднимаются от спящих тел, словно пар от вспотевшей лошади в холодном дворе; пар этот цветной, он превращается в картинку, потом в другую. Качество изображения, наверно, не самое лучшее: цвета неяркие, формы нечеткие, текучие, словно полярное сияние; это напоминает мне первую «радиограмму», которую я видел,  потом это стали называть рентгеновскими снимками. Сперва я не понял, что это за видения, и принял их за галлюцинации от недосыпа, являющиеся мне сквозь переборку или даже сквозь две. Мне стало очень неприятно. Мистики я никогда не любил. Но постепенно привык к этому, как привыкают пялиться в телевизор. Ведь здесь больше ровным счетом ничего не происходит! Скорее всего, это часть тех привилегий, которыми в нашей стране пользуются паралитики и инвалиды. А что им еще остается!

Я смотрю на немые картины. Немые рентгеновские снимки.

В снах маленького мальчика движение, борьба. Часто в них черный щенок барахтается в снегу, а однажды ночью из каждого угла стали высовываться склизкие телячьи головы: невесть откуда, из коровы, из земли, из окна. А иногда я вижу, как над ним пляшут черные человечки в белых одеждах, при шляпе и трости. Не исключено, что в какую-то из ночей мальчишке снился сам Эл Джолсон. Может, в прошлой жизни он был джазменом, черным, заблудившимся в белоснежной душе. Снов фермера я видел немного, и в основном они о скотине: тринадцать овец пасутся в его рыжей бороде, а по краю кровати беззвучно рысит красивый черный жеребчик величиной с палец. Впрочем, однажды в них промелькнули две бабы, которые перетягивали между собой молодого паренька, точно простыню. Сны Эйвис обычно красочные, если так можно выразиться об этих бледных воздушных картинах. Я помню красивый сон прошлой ночи: легко одетая девушка бежит по узким, но пустынным улочкам в южном городе под вечер. Она выбегает на безлюдную площадь, больше всего напомнившую мне картину де Кирико. Девушка перебегает через площадь и вдруг обнаруживает, что та и впрямь нарисована. Ее босые ноги вязнут в краске, которая все густеет, и девушка застревает посреди шага. Картина высохла.

Впрочем, и это недурно.

Но довольно об этом. Вот из-под половиц поднимается сон старухи: шестилитровая кастрюля с кипящей да, по-моему, это овсяная каша. Над нею плывет крошечный кораблик под парусом. В его кильватере летают морские птицы размером в булавочную головку, но все происходит ужасно медленно. Затянутый старческий сон. Я выключаю его: машу своей деревянной рукой, словно дирижер палочкой в конце симфонии. И вот «Ноктюрн» закончен! Дирижер сновидений на время выключает все сны, и смотрите: наступает полный штиль. Красочные картины еще миг висят в воздухе, а потом падают в оркестровую яму. Фермер и тот перестает храпеть. А на большой сцене зажигается свет. Утро.

Зал гудит от аплодисментов.

Я слышу это через окошко в фасаде. Это тот тихий звук утра, который даже и не звук, а просто другой вид тишины. Когда кочки приподнимаются и травинки встают с постели. Все по ночам спит, кроме разве что меня. Природа вновь пробуждается, включает холодную воду: водопады и ручьи. Земля просыпается до рассвета. Тихое гудение утра. Аплодисменты цветочных эльфов.

Нет, что-то я совсем с ума сошел от этих поэтических описаний. Сейчас же осень! И фермер Хроульв собирается в горы, овец сгонять. Я слышал, как вчера мальчик у него канючил: хотел пойти с ним. Так что в это утро громких аплодисментов не будет. Все цветочные эльфы надели варежки. Как и те, кто отправляется в горы за овцами. Они объявляются здесь около полудня трое волхвов. Жутко проворные мужики: речь у них кофейно-тепловатая, ноги колесом после скачки по горным пустошам, они пахнут конем и, конечно, хотят посмотреть этого нового нахлебника в моем лице. Я чувствую себя экспонатом. «Мы просто хотели проведать Господина, если погода будет подходящая»,  вот как они это назвали. Да, велика сила парализованного человека. Хроульву это не очень нравится, он нетерпеливо переминается с ноги на ногу позади них. Это мужики крепкие, но преждевременно состарившиеся, с лицами цветов исландского флага: белыми, как репа, с щеками, посиневшими от холода в доме, покрытыми узором из прожилок,  а носы красные. Они представляются: Бальдюр с Межи, Эферт с Подхолмья и Сигмюнд с Камней. Они годятся мне в сыновья. Сам я не представляюсь.

Бальдюр высокого роста, почти без подбородка, седые волосы поднимаются прямо из высокого лба точно фонтан; он стоит под крышей, согнувшись, и не желает вынимать руки из карманов. Сигмюнд: толстоватый, самодовольный, он присаживается на край кровати и выдыхает сквозь ноздри. Эферт самый малорослый из них и самый странный: его лицо застыло в жуткой гримасе, словно он пробирается сквозь буран в горах.

 Здрасте,  говорит он и крепко, но робко берет мою руку. Его рука большие вилы, испещренные знаками тяжкого труда; я быстро утягиваю свою руку к себе. Пловцы под одеялом. У меня руки всегда были робкие: весьма девичьепалые по сравнению с такими вот тюленьими ластами. Я в них ничего, кроме ручки, не держал с тех пор, как отставил тачку в свой последний день в Древней Лощине. Откуда у меня такие руки? Отец был плотником, начальником дорожных работ, фермером. У мамы руки были крупнее моих. Такие фарфоровые ручки у нас в роду не встречались века с четырнадцатого, когда их задействовали при написании «Книги с Плоского острова». Да, мои прабабушки, очевидно, хранили их в Генном ручье в наших родных местах и ждали, пока в роду появится заслуживающая их голова. Такие белоснежные чистые руки. По праздникам их вынимали и демонстрировали односельчанам, которые таращили глаза. Прямо как сейчас. Для молоденького мальчишки это было мучением. Как дивно творение человека! Разум и рука. Какая любовная история сводит вместе разум и руку? Разум просит руки или сам дается в руки? Как бы то ни было, у моих головы и рук брак был счастливым: что у меня в голове, можно вычитать и из моих ладоней, и из моих книг. Никто не способен писать лучше, чем позволяют его руки. Но этим лапищам из Союза исландских писателей такое наверняка слышать нельзя.

Мужик по имени Эферт интересуется:

 Ты отсюда, с востока?

 Нет, я с юга, с Хутора на мысе Гримснес.

Язык сам знает, что ему говорить. А я просто слушаю.

 Ну, а у нас, на востоке, ты жил?

Голос у него хрипловатый, мяукающий. Он разговаривает как кот, и его дружелюбные глаза говорят, что, кажется, он меня раньше где-то видел. Мне кажется, что и я его где-то видел. Да, он напоминает мне бездомного старика, слонявшегося по рейкьявикским улицам после войны. Да, вот именно. У него было прозвище Десятка. Сайми Десятка.

 Ээ нет-нет,  отвечаю я.

 На Хроуиной косе никогда не жил?

Фермер с хутора под названием Хроуина коса? Да кто ж его знает, может, я им и был. Я бывал разными людьми,  такое однажды Борхес сказал о Шекспире. Бывал многими а самим собою меньше всего.

 Нет, я в общем, писатель.

 Писатель, ну конечно,  такают и дакают они, пытаясь припомнить, какие я написал книги. Но это, конечно, занятие безнадежное, а сам я не смогу им помочь. Моя память как исландское высокогорье: между яркими приметами местности расстояния велики, а у многих гор даже имен нет: они скрыты под ледниками. Но одну из них я вдруг вспомнил: Хердюбрейд. Книжное издательство «Хердюбрейд»[6]. Мужики о нем что-то слышали: в их продутых ветром головах раздается звон каких-то старых-престарых колоколов,  в остальном эта встреча на чердаке приобретает совсем неприятный оборот,  но вот Хроульв подытоживает:

 Сдается мне, этот человек знаменит на всю страну. И пока вся страна его знает, жаловаться не на что, даже если он сам себя перестал узнавать.

Он сидел на кровати своей дочери и ухмылялся: между его передними зубами виднелось целое ущелье,  прямо посреди рыжей бороды. Я его раздражаю. Но вот он встал:

 Но корма много он не требует; этого у него не отнять. Ну, ребята, не пора ли нам пошевеливаться, пока солнце за гору не закатилось!

Они попрощались со мной, словно с младенцем Христом в яслях: «Здрав будь, Господин!» Трое волхвов. А потом они сядут на коней со звездочками, которые укажут им путь к их агнцам. Фермеры, родимые! Самые сообразительные создания в этой стране. И последние из нас, кто еще дает ей какой-никакой повод существовать.

Дары волхвов: нюхательный табак, акулятина, бреннивин.

Я не могу отрицать, что глоток хмельного согревает меня и унимает дрожь. Я попрощался с ними бодрым. И подарил им хорошую погоду. Пожалуйста, ребята, мне не сложно! Но мне было плохо. Мне было паршиво, когда я остался лежать, словно музейный экспонат, словно кость из старого кургана, у которой определили возраст, но не выяснили, какого она роду-племени. Мог я сам, в силу какого-нибудь непонятного стариковского помрачения, сбежать из дома престарелых и проехать пол-Исландии на автобусе? В поисках былого вдохновения или просто чистой свободы, как Толстой? Он сбежал из дому длиннобородый старец, сбежал от назойливой жены, но она, зараза такая, нагнала его на железнодорожной станции, и что ему после этого оставалось только умереть! Толстой умер на станции. Что сказать: красиво.

В этой неопределенности кофе моя единственная надежда. Девчушка приносит мне крепкий отвар. Она больше не заглядывает в мой горшок, а сразу спешит вниз, стесняшка эдакая.

 А ты пьешь кофе?  спрашиваю я.

 Да. Но не так много,  отвечает она.

 А в школу ты не ходишь?

 Хожу.

 А уроки разве не начались?

 Я скоро туда пойду. Когда папа пригонит овец.

 А где эта школа?

 На Болоте.

 Ага. А дотуда далеко?

 Нет, всего пустошь переехать.

 Ach so А что а чем ты до этого будешь заниматься?

 Ну, вообще Доить, и всякое разное.

 Ты ведь писать умеешь?

 Да.

 Ты ведь иногда письма пишешь?

 И да. Один раз писала.

Говорит она тихо. Мне приходится напрягать слух. Ей-богу, за этими глазами, под этими красивыми изогнутыми бровями и этим юным чистым лбом скрывается слишком многое. Какая-то влага точит ее зрачки как камень. А какие у нее руки сильные! Она доит коров. И ни о чем не спрашивает, и тем более не переспрашивает. «Ты ведь иногда письма пишешь?» а в ответ только «да» и «однажды писала» и больше ничего. О да. В следующий раз мне надо приложить больше старания. Она при первой же возможности радостно уползает прочь. Словно дым от огня. Она заставляет меня чувствовать себя так, словно я пастор. Пьяный пастор.

На седьмой день (как утверждают мои пловцы) после седьмой чашки мальчик приносит мне бумагу для письма. Мужичок мой ненаглядный! Это мятый, пожелтевший и потрепанный обрывок листка, который неоднократно намокал и неоднократно высыхал. Он подобрал его на туне. В этой местности бумага прямо на улице валяется! Это старое письмо повестка на имя Хроульва Аусмюндссона, владельца хутора Хельская долина, от некоего адвоката Йоуна Гвюдмюндссона в связи с неуплатой за вышеупомянутое земельное владение, написанная во «Фьёрде 17 мая 1952 года». Jasso[7]. Рыжебородый у нас был неплательщиком, но потом как-то выкрутился.

1952-й? Нет, наверно, тут написано «1982»! Это какие-то руны эпохи печатных машинок, неразборчивые, исхлестанные ветрами.

Честно признаться, у меня опустились руки, и я так и пролежал весь день с этой бумажкой в руке. Кому мне писать? Как бы я ни старался, я не вспомнил ни имени своей жены, ни тем более адреса. «Заблудший во мраке лежал»[8]. О, вот я вспомнил! Рождественский псалом и «Отче наш», одни сплошные воспоминания из детства, пустошь Холтавердюхейди, Фридтьоув и его руки, эти длинные нескладные предплечья, гостиничные номера в Брюсселе и Берне и моя Бриндис, отдельные лица из дома престарелых. Как же, черт побери, это называлось? Ах, этот запор в мозгу! В конце концов я сдался и решил за неимением лучшего черкануть пару строк самому себе и полез во внутренний карман за ручкой. И что вы думаете!  в кармане оказалось не что иное как конверт! С маркой, с адресом, аккуратно вскрытый, но без письма. Адрес был напечатан на компьютере классическим шрифтом «Times»:


Эйнар Й. Аусгримссон

Издательство «Хердюбрейд»

Ул. Лёйгавег 11

101 Рейкьявик


Я тотчас узнал это имя. Мой человек в издательстве! Конечно же, кто-то послал мне весточку через него. Замечательный человек этот Эйнар, он вычитывал мне корректуру моей последней книжки мемуаров, которая называлась да какая разница, как она называлась! Напишу-ка я ему. Я пишу ему на обороте повестки восемнадцатилетней давности, по которой предварительно приходится почеркать, чтоб расписать ручку и чтоб у нее из клюва потекли чернила:


Хельская долина, осень 2000 г.

Дорогой друг!

Прости, что я пишу на такой бумаге: другой здесь нет. Но это еще не самая большая моя проблема: дело в том, что меня похитили (у меня есть догадка, кто именно) и поместили на хутор, который называется то ли Хельская хижина, то ли Хельская долина и расположен в одноименной долине на востоке страны. Я думаю, ты сам отыщешь его на карте. Жители хутора, судя по всему, все участники этого заговора и не сообщают никаких сведений. После похищения мое состояние оставляет желать лучшего: я парализован до рук, вероятно, после падения на полном ходу из автомобиля, которого я, однако, не помню. Очевидно, мне сделали укол снотворного, что вызвало у меня существенные сбои в памяти. Последнее, что я помню: как я в доме престарелых смотрел телевизор. Ты и представить себе не можешь, как все это тяжело для старого человека! Прошу тебя связаться с моими близкими и передать им, что я цел и невредим (только парализован впрочем, нет, этого не говори) и обращаются со мной сносно. Подчеркиваю: я не испытываю страданий, и в отношении меня не применялись пытки! Надеюсь на быструю реакцию издательства и твою!

Твой Э.


Затем я перечитываю письмо, почти скорописью излившееся на одеяло, и мое настроение улучшается. Несмотря ни на что! Наконец-то какое-то занятие! И я сам пишу! И не нужно мне для этого никаких медсестричек! Вынужден признать, что, по-видимому, я никогда с такой радостью не читал других писателей, как себя самого. Мой взгляд цепляется за «Твой Э.». Что я хотел этим сказать? За время своей долгой писательской карьеры я привык с уважением относиться к своему перу: оно знает много такого, чего я не знаю. Да Оно знает, как меня зовут! Да-да, и Эйнар это тоже знает, так что все нормально. Да, видимо, я получил какую-то дозу снотворного. Только если б я по глупости не поставил точку после первой буквы! Я несколько раз пытаюсь написать свое имя на повестке, но дальше первой буквы не продвигаюсь. Благоприятный момент ускользнул!

Ну вот. Хотя побыть безымянным какое-то время даже неплохо. Пусть тщеславие с этим повоюет, ему полезно. Скорее всего, Хроульв прав: пока вся страна помнит мое имя, жаловаться мне не на что. Но они, то есть мужики, не узнали меня в лицо. Какие же глупцы эти фермеры! Единственный писатель, кого они знали,  это Гюннар Гюннарссон[9], и то лишь потому, что он был «фермером» в Скридюклёйстюре. Хотя, наверно, в этом нет ничего удивительного. Фридтьоув вечно печатал в газете одну и ту же мою дурацкую старую фотографию. Идиотский снимок, который сделали на фуршете по поводу второго визита в Исландию У. Х. Одена. Я с поднятым бокалом! И какими разгромными бы ни были рецензии, какими ругательными бы ни были заголовки,  я всегда был под ними со все той же улыбкой до ушей, словно у какого-нибудь фуршетного недоумка. Моя Ранга вечно оказывалась в затруднении, когда ей нужно было пополнять свою коллекцию газетных вырезок. Я имел привычку в приступе ярости рвать газету в клочья. Чтоб я этим поношениям радовался?  Черта с два! Эти неуважительные заголовки: «Изящный стиль» и «Мастер традиционной формы». Все эти коварные похвалы, которые на самом деле скрытые упреки. «традиционной формы». Я, видимо, не соответствовал всем пунктам того монашеского устава, который Фридтьоув и его приспешники затвердили наизусть в тот год, когда обучались за границей. Я, видимо, был недостаточно авангардным для них, реакционеров несчастных. «Однако ни для кого не секрет, что автор входит в число обладателей самого бойкого пера» Надо же, я эту бредятину до сих пор помню! Обладатель самого бойкого пера! Вот так! И это после сорока лет беспрерывного труда! Бойкое перо.

Назад Дальше