Оттуда-то Градодержатель с блестящею свитою, со скороходами и рослыми гайдуками, стоявшими сзади раззолоченной, обитой внутри бархатом кареты, и сидевшими на крыльцах её по бокам, приезжал цугом на Бутырки к обедне. За ним тянулись линии других вельмож, чопорно и пышно, с вершниками[12] и другими слугами и прислужниками. На Бутырки тогда прихаживали бывало толпой так называемые и славившиеся в то время Гусарские певчие в красных кафтанах, обшитых золотом, между коими находились и женщины, остриженные в кружок и одетые в мужские платья.
Вот по сему-то случаю не только простые горожане и горожанки московские в праздничных платьях своих, но и вельможи, чтимые жители столицы, роскошно наряженные по вкусу тогдашнего времени: мужчины в пышных, густо напудренных париках, в узких камзолах с золотыми пуговицами, в белых панталонах, с огромными треугольными шляпами под мышкой, в шёлковых чулках и в башмаках с дорогими пряжками, чинно вхаживали в церковь, а дамы в глазетовых платьях и в пребогатых длиннохвостых робах, усеянных блёстками, с готическими головными прическами и с лицами, улепленными мушками, павами выступали, направляя путь свой к почетным местам, отведенным им около клироса. Их сопровождали обыкновенно и в церковь гайдуки с булавами, расчищая ими для бар своих путь по обе стороны. Туда хаживал и Алексей Дорофеевич в байковой чуйке своей, или в затрапезном халате, и прямо становился на левый клирос на помощь дьячкам, псаломщикам и трипачам. В то время был он уже видным юношей и хотя почтенный нос его всегда походил на букву V, однако он имел выразительную физиономию, на которой примечались щедро навешанные природой тонкие чувства изящества молодого человека: лицо его было бело, только под правым глазом носил он синее пятно от уязвления кулака или камня, неблагонамеренно брошенного в него, может быть, каким-нибудь ревнивцем из-за скрытой засады; румянец пылал на его щеках, не то, чтоб розовый, но тёмно-багровый, под цвет домашней браги, до которой он был великий охотник; но когда раздувал он в церкви кадило, то на лице его отражался самый яркий цвет огня и иллюминировал щёки его, вздувавшиеся как меха, самым приятным розовым цветом.
При таких наружных вывесках и внутренних качествах, мудрено ли, что Алексей Дорофеевич обратил на себя взоры многих сановитых людей, но более всех лестное внимание супруги одного из начальников Московского Университета. Почтенная старушка жила и дышала добром: она была богата, но почитала себя такою тогда только, когда могла разделять с бедняком своё имущество. Зоркий глаз её приметил смышлёность и расторопность мальчика, особливо когда он с большой свечой или с налоем совался услужить духовной особе и кричал дишкантиком своим на чёрный народ, принуждая их расступиться, а вельможным, великолепным барышням приятно кланялся, еще с откидкою назад правой ноги. Татьяна Ивановна ласково брала его за подбородок и гладила по голове, тогда еще не гладкой. Мальчик почтительно целовал благоуханную перчатку её и с самодовольным видом отходил от неё прочь.
Однажды она удостоила его расспросами об его родителях, о домашнем житье-бытье и о проч. о проч. Алексей Дорофеевич отвечал ей удовлетворительно, что еще более понравилось доброй барыне; лакеи её с коврами под мышками, на которых она усердно молилась, стоя в церкви на коленях, давно уже раскинули пред нею каретную подножку и держали её под руки, чтоб вложить в карету, но она не спешила отъездом своим, продолжала говоришь с юношею, стоявшим пред нею, разумеется, без шапки, милостиво и кончила тем, что позволила ему в случае какой-либо нужды явиться прямо к ней на Моховую в Университет. Алексей Дорофеевич вступил уже на четырнадцатый год жизни своей; понятия его об ней развёртывались в голове его понемногу, как клубок ниток, хотя и спутывались так же, как нитки на клубки, когда им играет резвый котёнок; он понимал, что к нему лучше пристанет суконный кафтан со светлыми пуговицами, чем затрапезный халат с ременными застёжками, и что чинное обращение с людьми высшего тона более накличет на него чести, чем товарищество с бурсаками, с которыми он кулачился иногда.
Он видал в какой чести треугольные шляпы, на каких бы головах ни были они надеты; он видел также, что пред этими шляпами уважительно снимаются простые, круглые, а шапки просто досягают до земли при встрече с официальным человеком; даже собаки, завидевшие их издали, прятались от них, прижав хвосты и лаяли им побранки свои из подворотни. А красный-то воротник? фу, ты Боже мой! как бы он пристал к сановитому его носу!.. Юноша становился на дыбки, оглаживался и жажда к тщеславно, начала палить его душу. Алексей Дорофеевич остепенился: украдкой ходил уже в питейный дом, по праздникам не званивал на колокольне, по будням не рубил дров в сарае, не катался с гор на санках и по льду на коньках, оставил компанию кутейников, неумытых товарищей своих, а пристрастился к зеркалу: страсть к стеклу вообще задвигала его чувствами сильнее прежнего; при взгляде на благородного человека, он дулся как лягушка на вола.
Скоро наступил давно ожидаемый другой период его жизни.
Родитель Алексея Дорофеевича был человек неимущий; он с радостью глядел на подростка своей фамилии и мысленно определил отдать его куда нибудь долой с хлебов, чтобы упрочишь его жизнь. Однажды завел он с ним речь об этом предмете:
Пора тебе, Алексей, сказал он: самому промышлять себе насущность: ведь ты человек не простой, безграмотный, а ученый, читаешь бегло: и Псалтырь и Часослов и всякие кафизмы, пишешь также хорошо, четко, разборчиво; я хочу свести тебя в нашу типографию: там, у меня под рукой, станешь исполнять ты, сперва, как водится, должность тередорщика, а после, при хорошем поведении и смышлёности в работе, может быть, дойдёшь до должности наборщика, а, каково? начальники полюбят, так чего не сделают!
Отец думал, что сын его обрадуется и кинется благодарить его, но вышло напротив: Алексей Дорофеевич скислил лицо своё так, как будто принял противное лекарство.
Нет, батя, я не хочу коптиться в твоей типографии, отвечал он: там всё кутейники, да увальни, такие неприглядные; давай мне другую работу!
Да какую же тебе надобно другую работу, несмышленый! обидясь, вскричал отец его Разве посадить тебя, дурня, в табачную лавочку торговать всякими мелочами, так капитала нет. Али услать тебя промышлять крыжовником и пряниками всё сам пролакомишь на сбитне и на другом чём пропьёшь; ну куда ж ты годишься, лентяй? Да, постой, у меня есть знакомый обойщик
Не хочу быть и обойщиком, прервал Алексей Дорофеевич отца своего: а вот чего мне желается: отдай-ка меня, батя, к тем мастерам, что вот сидят на лавках в судейских палатах с перьями за ухом и с очками на переносье, да размахивают пером по бумажному полю; вот на нем то повоеводствовал бы я ведь говорят, у них: что крючок, то и пятачок, что лишь выгнется слово из-под пера, то и согнётся рука за даянием; подумай-ка, сколько рублёвиков можно вычеркать там за один день.
Понимаю, это подъячие, то есть, приказные люди, отвечал отец. Что ж ты хочешь наняться писать что ль у них? Смотри, брат: этих ходячих, отставных, за мошеннические дела площадных подъячих бьют нещадно на всяком перекрестке, как бешеных собак, за то, что они морочат добрых людей.
Не хочу быть ни подъячим, ни приказным, а хочу быть чиновным, благородным офицером, ходить при шпаге и в треугольной шляпе! упрямо и настоятельно говорил Алексей Дорофеевич.
Благородным!? изумленно произнес отец Алексея Дорофеевича. Да с чего ты это выдумал неумой такой-сякой? Вот я счищу с тебя дурь-то кнутом семихвостым! Да кто тебя впустит в судейскую? Разве у тебя есть какие казусы или денежные погремушки?
Алексей Дорофеевич принужден был молчать, особливо в то время когда отец его размахается бывало руками и ловит своего сына за хохол.
Готовься в тередорщики, или подай на себя палку! были последние слова родителя Алексия Дорофеевича.
* * *
Чему смеешься ты твоё изображениеПомнит ли кто из читателей моих, когда Университетская Типография находилась еще против самого Университета на месте нынешнего Дворянского Института, откуда пред тем временем только что переехала Межевая Канцелярия в Кремль? Типографию за условленную цену отдавал тогда Университет содержателям: Ридигеру и Клаудию, которые и распоряжались ею самовластительно. Вот туда-то словолитец Колдуев свел сына своего и чрез какого-то услужливого кума, помощника Фактора, имел доступ к Ридигеру, старшему хозяину типографии. Мальчика погладили по голове, задали ему экзамсн, и он быстро прочел две статьи из письмовника Курганова: перечень человеческих знаний, и рассуждение Сенекино: не прилепляй чувств своих к предлежащим увеселениям, и проч. Кончил он чтение своё следующими словами: колико полное удовольствие не быть пьяницею!..
Алексию Дорофеевичу понравилась похвальба его дарованиям и он после чтения в нескольких строчках выставил целый фрунт горбатых, крючковатых, изгибистых букв собственного рукописания. Ридигер был в полном, нелицемерном восторге от совершенства образования его: в то время находилось у него не много подобных грамотных людей. Алексей Дорофеевич тотчас же был определён в наборщики, не соблюдая градации повышений. Отец его с радости заликовал так неумеренно, что сын стащил его домой на закорточках; нововступившему положили уже жалованья по целому рублю в месяц и по калачу в день, чтоб заохотить его к должности; но он скоро разлюбил её, всё имея в предмете благородство: то прикинется, бывало, он больным и лежит дома на полатях, раскрашивая лубочные картинки к сказкам Картауса, Еруслана и Ивана Царевича, купеческого сынка; но когда отец, проникнув мысли его, стал делать ему неласковые проводы из дому, вдруг замыслил он бежать; но куда?
Помилуйте, ведь Москва велика; есть где спрятаться, потеряться между людьми. Ощупав в кармане своём сколько-то денег, для бодрости принял он живительного зелья, которое возымело скоро свое действие в существе его: прибодрился он и пустился: то рысью, то навскачь по широкой Московской дороге.
Полудеревенский мальчик, кроме Типографии своей, знал Москву более по слуху; прежде же поступления своего в Типографию, хаживал он с ребятишками только в Петровскую рощу за ягодами и грибами. А теперь вздумал посмотреть свет и начал с Охотного ряда; это дело было зимой и в какой-то еще праздник. Боже ты мой, что увидел он там! Правда, Охотный ряд в тогдашнее время состоял большею частью из деревянных лавок, раскиданных на том же месте, на каком видим мы их и теперь, но без плана и симметрии; тогда он походил на какой-то Азиатский ярмарочный притон: балаганы, лавки, прилавки, нагруженные возы со всякими съестными продуктами; даже конные выставки для охотников: солидные, толстые торгаши, чушь движущиеся около товаров своих, и свиные туши на дыбках, мёрзлые белорыбицы с выпученными глазами, спрятанные в сани и выглядывающие робко из-под рогож, покрывающих их, как красавиц, от сглазенья, ощипанные гуси с посинелыми поджавшимися ногами, как промотавшиеся гуляки без сапог: всё это было вперемежку, всё это представлялось в раме картины общего спектакля, всё это было дико, нестройно; но для мальчика показалось дивным, великолепным зрелищем. Среди Охотного ряда, помнят еще, я думаю, старожилы, находился Монетный двор: там чеканили монету до времен Императора Павла, который, скажем мимоходом, перевёл его в Петербург, а окружное строение подарил тогдашнему обер-полицеймейстеру Павлу Никитичу Каверину.
На всё это зевал малыш так пристально, ненасытимо, до тех пор, пока бочар, ехавший на Неглинную за водою, не столкнул его с дороги оглоблей так неучтиво, что с него свалилась шапка. Молча поднял её любопытный мальчик, вздохнул и подумал: «Вот кабы я был приказным человеком, водовозный пристав не смел бы не посторониться моему благородно и кляча его не фыркнула бы на меня таким фонтаном, и её бы спугнула моя треугольная шляпа».
Он побрёл далее: Никольская не была еще тогда заселена книжниками и фарисеями, этими опекунами чужих умов; там лепились также: где лавочки, а где и часовни. У Казанского Собора сидели юродивые нищие: немые, просящие милостыни, и безногие, бегущие за богомольцами, неотступно приставая к ним за подаянием. Алексей Дорофеевич, насмотревшись на Гостиный двор, на Лобное место, на роскошный Кремль, на панораму Замоскворечья с Красного крыльца, на богатые кареты, запряженные цугом, на бархатные козлы их, раззолоченные гербы, на пудельи головы, высовывавшиеся из окон её, и на скороходов, одетых в лёгкие короткие кафтаны во всякое время года, бегущих собачьею иноходью пред каретою и вдруг прыгающих стрекозами шагов на пять вперёд, прошел на Неглинную; где теперь красуется юный Кремлевский сад, там, помнят многие, проползала карикатура рек, мутная Неглинка[13] в грязных берегах своих, заваленных всякими нечистотами; на большое пространство от берегов её расстилалась поляна, также нещадно закиданная даже трупами животных; но кто помнит, что об Масляной на этой речке строились горы с пригорками и балаганы разных позорищ[14], а катанье экипажей тянулось от Ехолова моста до Покровского? На Неглинной завязывались в то время по праздникам и кулачные бои: там разгуливал и Алексей Дорофеевич, любуясь на построение недельного городка к шумной масляной суматохе; отец никогда не брал его на это гулянье: он катался на обледенелой достке от своего колодезя к воротам, а оттуда прямо в помойную яму и баста! Но теперь, посудите сами, с каким восторгом смотрел он на аллею вечнозеленых елок, водруженных по бокам гор, на раскрашенные балаганы с надписью: комедь всякая: конная ч фокусная и другие разные позорища; на разноцветные флаги парусинных палаток, веющих так приветливо, как страусовые перья на шляпках дам; ну, словом, взор нашего дикаря захлебнулся созерцанием, и уже пред сумерками Алексей Дорофеевич очутился как-то на Моховой.
Мысль о доброй барыне, ласкавшей его на Бутырках в церкви, быстрее молнии зажглась в его воображении: «Дай пойду к ней, растянусь у ног её, как лягавая Диана, и упрошу избавить меня от наборщины; ну, какой я наборщик? думал он: Чувствую, что я люблю не слова набирать на достку, а брать. чтоб такое? взятки!» Да, он размышлял о чем-то, похожем на это, воображая, что вместо оловянных букв, серебряные монеты как-то щекотливее осязаются сгибом руки. Гений подьячества уже одушевлял его. Университет стоял пред ним. Но как в массе строений отыскать ему жилище милостивой госпожи своей? Язык доводит до Киева, уверяет русская пословица, а пословица должна быть справедлива, потому что она есть глас народа, а глас народа глас Божий, итак, язык доводит не только до Киева, но и до Сибири Алексей Дорофеевич употребил его в дело, и ему указали на парадные сени Генерала.
Кажется, чего б легче взойти в парадные сени вельможи, чистые, блестящие, устланные ковром; но дорога эта кажется скользкою не одному Алексию Дорофеевичу. Разубранный в золотые тесьмы и красные заплаты швейцар не только загородил ему путь широкою булавою своею, но еще начал гнать его с последней приступочки; впрочем Алексей Дорофеевич не совсем потерялся: он изъявил желание свое видеть Генеральшу и просил допустить его к ней. Швейцару показалась чудною его просьба.