Жизнь человеческая так странно устраивается!..
Был ли это случай, или насмешка судьбы, или благодаря отваге отчаяния, но, когда счастие любви разбилось, тогда, как по волшебству, пришли и успех, и удача, и деньги, и то, на что я никогда и не надеялся, достигнуто было шутя и не имело для меня цены.
Судьба прихотлива решил я и в два дня и две ночи прокутил с приятелями пачку кредитных билетов.
Я недолго, впрочем, думал об этом, когда, позавтракав, пустил по ветру бумагу из-под колбасы, плотно закутался в свой плащ и отдыхал. Я думал о своей тогдашней любви, о фигуре и лице Юлии, о тонком изящном лице с благородными линиями бровей и большими темными глазами. Я думал о том дне в буковом лесу, когда она, отталкивая меня и сопротивляясь, слабела в моих объятиях и дрожала от моих поцелуев, и отдавала их мне, и тихо, словно во сне улыбалась, и на ресницах ее блестели слезы.
Дела давно минувших дней
Лучшее в этом были, однако, не поцелуи, не вечерние прогулки вдвоем и не игра в таинственность. Лучшее была та сила, которую я черпал в этой любви, ликующая, радостная отвага жить, бороться ради нее, готовность пойти в огонь и воду за нее.
Уметь рисковать собою одного мгновенья ради, жертвовать годами жизни за улыбку женщины это счастье. И оно еще не утеряно для меня
Я встал и, посвистывая, пошел дальше.
Когда дорога пошла под уклон, по другую сторону хребта, и
я должен был расстаться с видом далекого озера, солнце, склонявшееся к закату, сражалось с тяжелыми желтыми тучами, и тучи медленно заволакивали и поглощали его. Я остановился и стал смотреть на сказочные явления, разыгрывавшиеся в это время на небе.
Из-за громоздкой темной тучи брызнули вверх к востоку ярко-желтые пучки лучей. И быстро загорелось все небо желтовато-красным светом, раскинулись горячие пурпурные полосы, и в тот же миг горы стали темно-синие, а по берегам озера увядающие красноватые камыши вспыхнули, как языческие огни. Потом желтые тени растаяли, и красноватый свет стад мягкий и теплый, феерично переливался и играл вокруг мечтательно-нежных, легко скользящих тучек, несметными тонкими бледно-красными жилками сочился в матово-серые стены тумана, и тихо, медленно серые тона слились с пурпуром в несказанно-прекрасный лиловый свет. Озеро теперь было густо-синее, почти черное, мели вблизи берегов выступали светло-зелеными, резко очерченными пятнами.
Когда погасла почти мучительно-прекрасная судорожная пляска красок, в быстрых огненных сменах которых на далеком горизонте всегда есть что-то увлекательно-дерзновенное, я повернулся и глянул по ту сторону хребта. Там под чистым уже вечерним небом мирно и тихо лежала широкая долина
Проходя мимо большого орехового дерева, я наступил на забытый при сборе орех, поднял его и вылущил свежий светло-коричневый влажный плод. Когда я раскусил его и почувствовал его острый запах и вкус, меня обожгло внезапно одно воспоминание.
Как отраженный осколком зеркала луч света внезапно вспыхивает где-то в темном пространстве, так часто вспыхивает в душе зажженное ничтожным случаем, давно забытое, давно пережитое, и сжимает сердце печалью и тоской.
То, о чем я вспомнил тогда, в первый раз после десяти или двенадцати лет, было для меня одинаково мучительным и дорогим воспоминанием.
Однажды, в осенний день, меня навестила в гимназии, где я учился, моя мать. Мне было тогда лет пятнадцать. Я держал себя с нею холодно и важно, как подобало моему гимназическому достоинству, и жестоко уязвлял ее материнское сердце. На следующий день она уехала, но перед отъездом пришла к гимназии и дождалась первой перемены. Когда мы выбежали из классов, она стояла на дворе, тихо улыбаясь, и ее добрые глаза ласково светились мне. Но меня стесняло присутствие товарищей. Я медленно пошел ей навстречу, небрежно кивнул ей головой и так держал себя опять, что она должна была отказаться от прощального поцелуя и благословения. Она грустно и спокойно улыбнулась мне, и вдруг быстро перебежала через улицу к фруктовой лавочке, купила фунт орехов и сунула мне картуз в руки. Затем она пошла на вокзал, и я смотрел ей вслед, пока она не исчезла за поворотом улицы со своим старомодным маленьким ридикюлем. Мне было невыносимо больно и хотелось слезами вымолить прощение за свою глупую мальчишескую жестокость.
В это мгновенье подошел ко мне один из моих товарищей, мой главный соперник в делах savoir vivre.
Мамашины конфеты? злорадно спросил он.
Я быстро овладел собой и предложил ему картуз, но он отказался, и я роздал все орехи четвероклассникам, ни одного не оставив себе.
Я с яростью ел теперь свой орех, швырнул скорлупу в кучу черной листвы и стал спускаться в долину под зеленовато-голубым, дымчато-золотистым вечерням небом, мимо расцвеченных осенью берез и веселой рябины, в синеватый сумрак молодого ельника и потом в густую тень высокого букового леса
Тихая деревня
После двухчасового беспечного шатания, я очутился в лабиринте узких темных лесных тропинок, и чем темнее становилось, тем нетерпеливее искал я выхода. Выбраться прямой дорогой из чернолесья было невозможно. Лес был густой, почва местами вязка, и стало беспроглядно темно.
Я устало плелся, спотыкаясь на каждом шагу, но странно возбужденный этим ночным блужданием. От времени до времени я останавливался, кричал и долго вслушивался в перекаты моего голоса. Все затихало, и холодная торжественность и густой черный мрак беззвучной чащи окружали меня со всех сторон, как занавеси из тяжелаго бархата. В то же время меня тешила глупая тщеславная мысль, что ради свидания с почти забытою женщиной я пробиваюсь сквозь чащу, холод и мрак, в почти забытом краю Я стал тихо напевать мои старые песни:
Мой взор поражен, я глаза опускаюИ наглухо сердце мое замыкаю,Чтоб тайно предаться блаженству мечтыО чуде твоей красотыДля этого скитался я в чужих странах и тело и душа моя в долгой борьбе покрылись несметными рубцами, чтобы распевать теперь старые глупые песни и гнаться за тенями давно поблекших мальчишеских безумств! Но меня это радовало, и, с трудом шагая по вьющейся тропинке, я опять пел, сочинял и фантазировал, пока не устал и замолк. Ощупью находил я толстые стволы буков, обвитые лианами. Ветви их и верхушки незримо плыли надо мною во мраке. Так прошло еще с полчаса, и я начал уже было робеть. Но тут я увидел и пережил нечто незабвенное.
Лес внезапно кончился, и я стоял среди последних стволов на высоком, крутом обрыве; внизу в ночной синеве лежала широкая лесистая долина, а посредине, у моих ног, тихая, таинственная деревушка с шестью семью маленькими светящимися красным светом окошками. Низенькие домики, от которых видны мне были лишь мягко поблёскивавшие плоские гонтовые крыши, шли тесными рядами, небольшим уклоном, а меж ними бежала узкая темная улица, и в конце ее серел большой деревенский колодец! Дальше, выше, на пригорке, одиноко стояла меж светящимися крестами часовенка. Немного поодаль по крутой холмистой тропинке быстро взбирался человек с фонарем. Внизу, в деревушке, в каком-то доме, две девушки пели песню сильными светлыми голосами.
Я не знал, где нахожусь, и как называется деревня, да и спрашивать об этом не хотел
Дорога моя от опушки леса уходила куда-то в гору, и я осторожно по голым крутизнам стал спускаться вниз к деревне. Попал в сады, на какие-то узкие каменные ступеньки, наткнулся на какую-то подпорку, потом должен был перелезть через какой-то забор, перескочить через мелкий ручей, и, наконец, очутился в деревне, и пошел наугад первою кривою, спящей улицей. Вскоре, однако, я пришел к гостинице, в которой еще светился огонек.
В нижнем этаже было тихо и темно, из вымощенных камнем сеней вела старая, расточительно построенная лестница с пузатыми перильными столбиками, освещенная висевшим на веревке фонарем, вверх, через коридорчик с каменным тоже полом, в комнату для гостей. Она была очень большая, и освещенный висячей лампой стол подле печки, за которым трое крестьян пили вино, казался каким-то светлым островком в большом полутемном пространстве.
В печке, огромном кубическом сооружении, покрытом темно-зелеными изразцами, горел огонь. В изразцах ласково и тепло отражался бледный свет от лампы, под печкою спада черная собака.
Хозяйка встретила меня приветствием, когда я вошел, а один из крестьян пытливо взглянул на меня.
Это кто такой? подозрительно спросил он.
Не знаю, сказала хозяйка.
Я сел за стол, поклонился и спросил вина. Оказалось только нынешнего года, светло-красное молодое винцо, но уже крепкое и быстро согревшее меня. Потом я спросил о ночлеге.
Да, видите ли сказала хозяйка, пожимая плечами. Дело-то вот какое Комната, конечно, у нас есть, но как раз сегодня ее занял один господин. Там и кроватей две стоят, но господин уже спит. Если бы вы поднялись наверх и поговорили с ним
Нет, не стоит. А больше места нет?
Место-то есть, но кроватей больше нет.
А если бы я устроился тут у печки?
Пожалуйста, если вы хотите. Я вам дам одеяло, и дров еще подбросим Пожалуй, и не озябнете
Я попросил ее сварить мне яиц и дать колбасы и, во время ужина, осведомился, насколько я далек еще от цели моего путешествия.
Скажите, далеко отсюда до Ильгенберга?
Часов пять ходьбы. Вот господин, который комнату занял, тоже возвращается туда завтра. Он там живет.
Та-а-к А что он здесь делает?
Дрова покупает. Он каждый год приезжает.
Трое крестьян в разговор наш не вмешивались. Я подумал, что это, наверно, лесопромышленники или возчики, с которыми ильгенбергский покупатель заключил сделку. Меня они, видимо, принимали за дельца или чиновника и поглядывали на меня недоверчиво. И я тоже на них не обращал внимания.
Едва я отужинал и откинулся на спинку кресла, как где-то совсем близко и громко возобновилось внезапно пение девичьих голосов, которое я слышал с горы. Они пели песню о прекрасной садовнице, и на третьей строфе я встал и тихо приоткрыл дверь на кухню. Там сидели за белым сосновым столом при огарке свечи две молодых служанки и одна постарше, лущили лежавший перед ними горох и пели. Как выглядела старшая, я уже не помню. Но из молодых одна была рыжевато-белокурая, крупная и цветущая, а другая, красивая брюнетка с серьезным лицом. Косы ее несколько раз обвивали голову, и пела она самозабвенно ясным детским голосом. И в ее милых глазах отсвечивал дрожащий огонек свечи.
Когда они увидели меня в дверях, старшая рассмеялась, рыжеватая сделала гримасу, а брюнетка с минуту глядела мне в лицо, потом опустила голову, чуть-чуть покраснела и запела громче. Они начали новую строфу, и я подхватил мотив, как сумел. Потом я принес на кухню свое вино и, не переставая петь, взял трехногий табурет и сел за кухонный стол. Рыжеватая подвинула ко мне пригоршню бобов, и я стал лущить вместе с ними.
Когда все строфы были спеты, мы взглянули друг на друга и рассмеялись, что к брюнетке удивительно шло. Я предложил ей отпить из моего стакана, но она отказалась.
Однако вы гордая, сказал я, огорченный отказом. Разве вы из Штутгардта?
Нет. Почему же из Штутгардта?
Потому, что в одной песенке поется:
Штутгардт город хоть куда,Весь лежит в долине,Девушки там красота,Но уж больно чинныОн шваб, сказала старая блондинке.
Да, шваб, подтвердил я, а вы из Оберланда, где растет терн
Возможно, ответила она и хихикнула.
Но я не сводил глаз с брюнетки, сложил из бобов букву «М» и спросил, так ли ее зовут? Она отрицательно повела головой, и я сделал букву «А». Тогда она кивнула головой утвердительно, и я начал угадывать.
Агнеса?
Нет.
Анна?
Нет.
Адельгейда?
Тоже нет.
И сколько я ни угадывал, все угадать не мог, но ее это очень развеселило, она бросила мне: «Какой вы глупый». Тогда я стал просить ее, чтоб она открыла мне наконец свое имя, и, поконфузившись, пожеманившись немного, она быстро и тихо шепнула: «Агата», и покраснела, словно выдала тайну.
Вы тоже лесоторговец? спросила белокурая.
Нет Разве я похож на лесоторговца?
Что же?.. Землемер?
Тоже нет. Почему же мне быть землемером?
Почему? Потому!
Вероятно, милый друг землемер?
Очень может быть.
Споем еще одну песню, предложила красавица и, долущивая последние бобы, мы спели «Темной ночью стою одиноко» Когда кончили, девушки встали, я тоже.
Покойной ночи, сказал я каждой и каждой подал руку, а брюнетке сказал:
Покойной ночи, Агата.
Трое увальней в большой комнате уже собирались уходить. На меня они не обратили никакого внимания, молча допили свои стаканы и ушли, не расплачиваясь. На этот вечер, очевидно, были гостями приезжего из Ильгенберга.
Покойной ночи, сказал я, когда они выходили, но не получил ответа и громко захлопнул за ними дверь. Вскоре пришла хозяйка с лошадиной попоной и подушкой. Мы соорудили довольно сносное ложе из лавки и трех стульев, и в утешение хозяйка сообщила мне, что ночлег она мне в счет не поставит Я благосклонно принял это к сведению.
Я лежал подле теплой еще печки, полураздетый, укрывшись своим плащом и думал об Агате. Строфа из старой наивной песни, которую я в детстве часто пел со своей матерью, вдруг вспомнилась мне:
Прекрасны цветы,Прекраснее людиВ чудесные юности дниТакой была и Агата, прекраснее цветов, но родственная им. Везде, во всех странах, есть такие немногие, редкие красавицы, и когда мне приходилось встречать такую, это всегда было мне отрадой. Красивые женщины это большие дети, робкие и доверчивые, и в их безмятежных глазах бессознательно-блаженная ясность красивого животного или лесного родника. Смотришь на них и любишь их без тени желания, и грустно от мысли, что и эти прелестные воплощения молодости и расцвета также когда-нибудь состарятся и погибнут.
Я скоро уснул, и вероятно, благодаря теплу от печки, мне снилось, что я лежу на скалистом берегу южного острова, и горячее солнце греет мне сипну, и я гляжу, как гребет, одна в лодке, черноволосая девушка, медленно уплывает и становится все меньше, меньше
Утро
Проснулся я, дрожа весь от холода. Печка остыла, и ноги мои стали коченеть. Было уже светло, за стеною на кухне разводили огонь. Первый раз в эту осень белела на полях легкая изморозь. Я одеревенел от жесткой постели и чувствовал тяжесть в теле, но выспался недурно. Умываться пошел я на кухню, где старая служанка встретила меня ласковым приветствием, и почистил там свое платье, которое вчерашний ветер покрыл густым слоем пыли.
Как только я уселся в большой комнате за горячий кофе, вошел приезжий из Ильгенберга, вежливо поклонился и подсел ко мне за стол. Для него уже раньше поставили прибор. Он влил в свою чашку немного старой вишневой настойки из плоской дорожной фляжки и предложил и мне.
Благодарю, сказал я, я не пью водки.
В самом деле? А я, видите ли, поневоле Потому что не переношу иначе молока. У каждого своя слабость.
Ну, если только это, то вам жаловаться нечего.
Конечно, нет, я и не жалуюсь Нисколько даже не жалуюсь
Он принадлежал к породе людей, имеющих потребность часто и беспричинно извиняться. Такие господа, я знаю, скоро становятся в тягость, и скромность их, чуть только они приосмелеют немного, переходит в противоположность, но они всегда забавны, и я охотно их выношу
Впечатление он делал очень приятное, излишне вежливого, но неглупого человека и прямого.
Платье на нем было немодного покроя, очень прочное и аккуратное, но сидело мешковато.