Жирандоль - Бориз Йана 2 стр.


Платон наклонился, чтобы подобрать его, но не смог нашарить в темноте. Он поспешил отопнуть подальше нож, который тать так и не выпустил из руки. Снова звякнуло железо, теперь о промерзшую воротную петлю.

 Эй, браток, тут кричали, не слыхал?  В беспечно раздыренные ворота заглядывал городовой.

Остаток ночи и следующий день запомнились плохо. Его отвезли в сыскную часть, долго водили по комнатам. В одной сухопарый околоточный допытывался, как давно он водил знакомство с Лукой Сомовым, какая черная кошка между ними пробежала. В другой пышноусый пристав понимающе хлопал по плечу, бисерным почерком строчил в формуляре и хмурил пшеничную бровь. Одышливый господин в богатой шубе и черном котелке представлялся адвокатом, обещал, что все образуется. Иногда его оставляли в покое, тогда глаза сами закрывались и подступала тяжелая дрема щекой к холодной стенке. В голове мутилось, как в замшелом пруду, неудобные, нечистые мысли всплывали сомами-трупоедами и тут же растворялись в темном мороке. Надобно сообщить матушке, чтобы не ждала на выходных. А сегодня обед у Пискуновых, хозяйка небось пирогов напекла, студень заготовила, селедочку. Нехорошо-то как вышло. Про Тоню он не разрешал себе думать, лучше про торговлю. Как теперь Иван Никитич станет справляться? Легко ли перед Знаменской остаться без старшего приказчика? Набитый махоркой мешок снова и снова вываливался из кармана покойника, содержимое мешалось с черной кровью. Вот, оказывается, что означает «пропасть ни за понюшку табаку».

Бессонная ночь стучала в висок, язык путался, есть совершенно не хотелось. Околоточный совал под нос ржаной хлеб, уговаривал подкрепиться, Платон только лениво мотал головой: ему на сегодня пироги обещаны, не резон на черствую горбушку размениваться. За окошком слышалось громыхание уличного трамвая, бегали и суетились городовые, квартальные, просто жалобщики. Сыскное отделение то наполнялось людьми, как гусь гречей, то пустело объеденным столом. Его никто не караулил, казалось, можно просто встать, надеть шапку и выйти в благополучный вчерашний день, в свою прошлую жизнь. Рука несколько раз сама тянулась к шапке, но тюканье в висках предупредительно усиливалось, и пальцы разжимались, опускались на колено.

За окном сгустилась сиреневая хмарь. Бегунков стало меньше, можно сосредоточиться, подумать. Первая снежинка медленно покружилась перед окном и послушно легла на ящик с выбитым зубом. Платон любил снегопад, когда тихо и празднично опускалась на землю чистота, спадала хлопьями, очищая и душу тоже. В его присутствии верилось в чудо и хорошо мечталось о Тоне.

Что с ним теперь будет? Каторга? Казнь? Вырванные ноздри? Навсегда запертые двери Гостиного двора? «Я ведь убил человека, согрешил. В заповеди сказано "не убий", а я ослушался, убил». Насмешливым эхом откликнулось в голове: «Вот кабы старуха его топором зарубила, я бы ей порукоплескал». Снежинки зачастили, ринулись на землю толпами, не забывая при этом вывязывать в воздухе кружева.

 Чаю будешь?  Квартальный принес стакан в простом оловянном подстаканнике со слабеньким варом не чай, а моча.  Извиняй, браток, сахарком не разжился.

На ночь его поместили в камеру для арестантов при сыскной части. На свежевыбеленной стене, еще сохранившей запах извести, болталось распятие грубое, пустоглазое, покрытое дешевым желтым лаком. Обидная дырка в углу лупилась немигающим грязным зрачком. Платон отвернулся от нее, засомневался, помолиться или сразу заснуть, но тут в железную дверь затарабанил конвойный. Все, пора гасить лампу и спать, завтра будет суетный день.

Сразу заснуть не получилось. Под жидким казенным одеялом продолжался диалог с совестью: «Я ведь не нарочно убил, а защищая частную собственность. Это ведь преступник был, злодей. Он первым вытащил ножичек. Как я мог попустить? Попустить значит струсить». Он заснул, так и не договорившись, не решив, виноватить себя или обождать. Ночь пролетела неслышно, спустилась на покрывале из танцующих снежинок и растворилась в белесых сумерках. Снова постучали в дверь: завтрак. Пришел полицейский доктор, заставил раздеться, долго разглядывал, качая головой.

 Со мной что-то не в порядке?  спросил Платон.

 Напротив, все в совершеннейшей норме. Редко к нам попадают такие отменные чистенькие образцы.  Доктор ушел, записав коротенькое заключение в своем блокноте.

«Может быть, следовало притвориться душевнобольным?  запоздало подумал Сенцов.  Пусть бы я в припадке зарубил, не ведая. Сроку наверняка меньше дадут, но как потом с пятном в мир выходить?» Додумать не дал нанятый Иваном Никитичем адвокат.

 Ну вот, все хорошо или по меньшей мере неплохо.  Голос одышливого адвоката дребезжал приятной хрипотцой, розовые щеки блестели как отполированные, в глазах зависло дежурное доброжелательное выражение.  Ваши действия, уважаемый Платон Николаич, вполне подпадают под пунктик «самооборона», вам не о чем переживать. Единственная закавыка ножик валялся поодаль. Скажите, это убитый сам отбросил или вы отопнули?

 Это я. Побоялся, что он вскочит и заново начнет махать.

 Верно рассудили, верно. А не могло так статься, что он, этот Лука, вас огрел чем-нибудь? Бревном, например?

 Нет. У нас в лабазе полный порядок, никаких бревен не валяется.

 А горшок с золой у двери зачем стоял? Кто его разбил?

 Не знаю. Я подобного шума не слышал.

 Может быть, он кинул в вас горшком и разбил?

 Нет, не было такого.

 А может, было? По меньшей мере осколком зашибло?  Адвокат говорил с нажимом.

 Нет, я хорошо помню. Да и как бы он попал горшком по голове, неужто такой акробат?

 А шишки у вас на голове нет, случайно? По меньшей мере синяка?

 Нет.

 Ну да ладно  Адвокат недовольно поморщился.  Во всяком разе вас должны отпустить на поруки, я уже отправил прошение, и Иван Никитич ходатайствует. Я сейчас собираю данные по этому Луке Сомову, он наверняка отъявленный негодяй. Лучше бы, конечно, окажись он уголовником или по меньшей мере беглым каторжанином, но и так сойдет. Защита частной собственности, уважаемый Платон Николаич, государством поощряется и всячески приветствуется. Когда Лука повадился по чужим лабазам шастать, он сам выписал себе билет на погост. Кабы вы его не прикончили, то в скором времени он все одно оказался бы на виселице. Так что печалиться не о ком, по меньшей мере не о чем.

Потом они долгие два часа беседовали о неинтересном: детство как у всех, учился похвально, отец не пил, не бил. Как батюшки не стало, гильдия подставила плечо, отцовы цеховые братья пристроили к Ивану Никитичу рассыльным. Тот заметил старательность и поднял до приказчика. Не за что зацепиться. Адвокат кивал массивной темнокудрой головой, потирал пухлые ладошки и не выпускал доброжелательное выражение из глаз. На прощание взял за плечо, хотел пожать, но мягкая рука просто погладила, поделилась теплом:

 Иван Никитич хлопочет об вас, так что не сурьмитесь Кстати, кормят-то сносно? Не велите ли чего принести в следующий раз?

До вечера Платон просидел один в своей камере, которую предпочел про себя называть каморой, от этого словечка не так несло катастрофой и дыркой в углу. Слова одышливого адвоката поселили надежду. И в самом деле, он просто рассчитался с ворьем вместо законной власти. В ушах еще звенел печальным колокольчиком стук топорика о мерзлый горшок, грустно тренькал ножичек, но в сердце уже кружились первые снежинки, запущенные, чтобы покрыть неудобицу чистым покрывалом невиновности, свободной, честной жизни. Если бы ему снова стоять в темноте перед отворенной створкой и смотреть на пляску ножа, на невнятные очертания лохматой башки и нюхать вонь старого тулупа, он снова ударил бы. Ну в самом деле, не попускать же? Частную собственность велено защищать и от естественных убылей, как усушка и порча, и от противоестественных, как проклятый Лука Сомов. Если бы старуха его топором зарубила, то любой вменяемый купчина ей порукоплескал бы.

Крохотное оконное очко выходило во двор сыскной части: ни трамваев, ни фонарей. Снег перестал, на вахту заступила заметь[6]. Оборвавшая чужую судьбу рука горела как обожженная: нет, не он давал жизнь этому лохматому Луке, не ему и забирать. Вот награбленное отнять это законно, а право дышать, ходить, смотреть на снегопад нет. Как же следовало тогда поступить?

К сумеркам Платон отыскал запоздалое правильное решение: ему надлежало, завидев бездельно висевший засов, затворить его снаружи и позвать городового. Преступники да не один, а оба!  оказались бы запертыми, а руки приказчика чистыми. М-да, жаль, что часики не умеют шагать в противоположном направлении.

В тот день больше не беспокоили, сон спустился крепкий и мирный, несмотря на жидкое одеяло и нахально уставившуюся в окно луну. Утром он плотно позавтракал арестантской кашей и приготовился к занудным разговорам. Ждать пришлось до полудня, потом его повели к участковому приставу.

 Ты знаешь, я ведь сам из купцов,  начал тот, вытирая пышные пшеничные усы наверное, едва из-за стола.  Я все прекрасно понимаю. Это жулье как крысы, душил бы их, расстреливал, давил крысоловками.

 Ну да.  Арестант не поднимал головы.

 Тебя к тому же отменно характеризуют по службе.  Пристав оценивающе зыркнул, одобрительно опустил щетинистый подбородок на тугой крахмальный воротничок.

 Весьма польщен,  с притворной кислинкой отозвался Платон. Неудивительно, что про него говорили только хорошее, он ведь и в самом деле не творил зла не воровал, не хитрил, не ленился.

 Но на поруки мы отпустить тебя не можем, не положено.

 Отчего же?

 Говорю же, не положено. Сейчас оформим перевод, а там судейский следователь быстро закруглит и печать поставит. У тебя все дельце как на ладони, нечего дознавать.

Допрос закончился, арестанта не отвели в прежнюю каталажку за пазухой сыскного отделения, а повезли в настоящую тюрьму. По дороге Сенцов смотрел в зарешеченное окно кареты, не мог наглядеться на знакомые заснеженные улицы, выстроившиеся парадом особняки в снежных шапках, с поблескивавшей оторочкой карнизов и перил. Встречные извозчики заглядывали в его окошко, сочувственно кивали: «Эх, браток, не повезло. Кто ж на Руси не знает, что нельзя зарекаться от сумы и от тюрьмы».

Ехали долго, лошадь спотыкалась о снежные комья, карета вязла, буксовала. Над городом закосматились сумерки, превратили кучерявившийся вдали лес в грозовую сизую тучу, под парадными козырьками зажглись первые лантерны[7]. Тюремный двор показался махусеньким, с двух сторон давили крылья ширококостного двухэтажного здания с прищуренными злыми окнами в клеточку, с двух других нависал подбитый снежной опушкой мрачный каменный забор. В тюрьме его долго осматривали, заставили раздеться и снова одеться, что-то записывали. Наконец повели по почти чистому и почти светлому изогнутому коридору, как в гости или на прием к высокому чину.

В вытянутую языком камеру дневного света проникало гораздо меньше. Платон пригляделся и понял: с этой стороны окна махонькие, а с коридорной обычные, как в жилье. Вдобавок оконная стена превышала шириной коридорную, образуя трапецию. Перед дверью висели постирушки: штопаное исподнее, отжившие свое портянки, рушник с незамытым клюквенным поцелуем вся немудреная арестантская жизнь болталась, распятая необходимостью. В полусумраке трое играли в карты, нар выходило вдвое больше, чем постояльцев. С Сенцовым поздоровались, он вежливо ответил, занял место, на которое квадратным подбородком показал молчаливый конвоир. Оказалось, что весть об убийстве в лабазе купца Пискунова облетела не только весь Курск, но и просочилась за тюремные стены, его встречали как знакомого.

 Ну давай к нам кубыть,  пробасил седой, заросший бакенбардами.

Сенцов подошел к колченогому столу, игроки подвинулись, освобождая место: кто-то хлопнул по плечу, кто-то пододвинул кружку с водой. Начался трудный разговор, не такой, как с адвокатом или приставом, не по верхам, а за жизнь, по-настоящему.

 У нас туточки самое разбитное адвокатье,  хвастался обросший, его звали Сергей.  Вот я залетел по уголовному делу, кубыть за порчу имущества. А всамделишно совсем иное, всамделишно у нас ячейка, мабыть мятеж. Но тамочки бунта на пятачок, а порчи имущества на пятиалтынный. Вот меня и упекають, пыжутся, кабыть. Адвокатишко дрянь, продажная душонка. Да мне товарищи все разъяснили. Не выгорит у господарей фигу выкусите. По закону за мной вины нет. Тутошние знатоки любого судью за пояс заткнут и по матушке обложат. Так что ты уши не развешивай, греби под себя.

Платон вежливо кивал, разглядывая черные мозолистые руки Сергея. На правом среднем пальце вздулся шишак, большой ноготь заломился, полез внутрь, забурился в мясо.

 Ты, наверное, заводской?

 Не-е, машинист я. Паровоза. Мабуть, кличут Паровозом ще.

 Давай меняться? Мне, чур, нижняя.  В разговор вклинился самый молодой, его никто не называл по имени, только по прозвищу Огурка. Он сдернул со шконки вещи Сенцова, шустро разложил свои, оставив тому неприбранное, пахнувшее кислым теплом место.

 А кто здесь прежде спал?  На самом деле Платона не интересовал ответ. Без разницы кто главное, что вышел отсюда. Значит, можно. Эта камера и эти лица не навсегда.

 Скопытился Варфоломеич, земля ему пухом,  доложил Огурка, сплевывая матерщину.  Так местечко-то и ослобонилося.

Бывалые арестанты первым делом выложили азы выживания в тюрьме и на каторге, обучили козырным словечкам, шепнули, как вести себя с конвоирами, чтобы не заработать штраф. Платон слушал и не понимал зачем. Он ведь совсем ненадолго здесь, адвокат обещал, что скоро все прояснится и закончится.

 Ты всю правду-матку не выкладывай,  грозил кривым пальцем Колосок, больше походивший на Колосище.  Наши знатоки помудрее всяких адвокатишек.

 Це правда,  поддержал его Паровоз,  нашим знатокам все хитрости по зубам. Потому новеньких сюда не гонють, берегуть для чистосердечных признаний.

 Да?  растерялся Сенцов.

 А як же? Да ты не гужуйся, вару бахни. Или сразу самогона?  Он приятно давил на курскую «ғ», как будто ғыкал самоваром.

Платон ничего не понимал. Он думал вчера чаевничать дома у Ивана Никитича, слушать длинные истории Екатерины Васильны и распутывать Тонечкины нитки для рукоделий, а не заковыристые тюремные выражения. А сегодня он торговал бы, как всегда, дотемна, а потом улегся бы спать в обнимку с мечтами. Почему же не отпускают на поруки? Кому это надо?

Из-под нар вылезла пузатая бутыль, в кружку плеснула ядреная жидкость.

 Ну, с Богом!

Выпили. Обиженно заныло обожженное горло, зато внутри приятно потеплело.

 Теперь вали как на духу, что там на самом деле сталося,  велел Огурка.

Платон начал рассказывать подробно, с отступлениями на адвоката и пристава. Чем больше он говорил, тем смурнее становились лица сокамерников. Вторая порция отрыгнулась головокружением. Колосок насупил брови, Паровоз уставился в темный зев окна. Почему-то представилось, что выхода отсюда нет и не будет. И Тони никакой нет, и лавки, только хмурые, разочарованные в жизни лица и чужой горький самогон. Сердце сжалось, стало маленьким, тело на нем болталось неродной одежкой.

 Ты зачем признался, паря?  перебил его Огурка.  Пусть бы доказывали, что енто ты зарубил.

 Да как же не признаться, если городовой на шум прибежал, а у меня топор?

 Ну и что? Надыть балакать, что его подельник пришиб, а ты помочь хотел, подобрал топор, вытащил из башки. А он товось, окочурился.

 Ого  Платон растерялся.

 Да-а-а,  протянул Паровоз,  кореш дело гутарит. Ты мимо йшов. Ничего не маю, никого не вбивав.

Назад Дальше