Жирандоль - Бориз Йана 8 стр.


 Дур![13] промелькнуло между стволами: то ли окрик, то ли эхо.

Сенцов вскочил на ноги.

 Дур, кёпек! Дур, душман![14]

Вопил не свой, значит, надо спешить на выручку тому, кто в опасности.

Платон покрутил головой вправо-влево и тут же присел, потому что из-за холма на него несся, страшно вращая глазами, черный басурманин в распахнутом свирепым бегом военном кителе поверх вполне заурядной крестьянской одежды полосатых штанов и рубахи с потертым кушаком. На голове у вражины развевались два широких полотнища концы разбойничьей повязки ярко-алого цвета. Так наряжались курдские кавалеристы. Курд тоже увидел выросшего из корней могучей сосны русского, но инерция неумолимо влекла его вниз, затормозить никак не удавалось. Так он и бежал долгие две-три секунды, рот медленно открывался, глаза наливались смертельным страхом, поверх которого отражался удивленный рыжий солдат в белой рубахе поверх серых штанов, с маленьким пистолетиком в руке.

Позже, вспоминая, Сенцов удивлялся, как медленно текли те секунды. Он вроде бы помнил каждую: вот курд вытаскивает из-за пояса длинный нож, но обоим понятно, что замахнуться уже не успеет, скорость больше, чем надо, застопорить не хватит сил. Сзади снова закричали, на раздумья не оставалось времени. Платон медленно, как во сне, поднял руку с пистолетиком и выстрелил в упор. Басурманин дернулся на бегу и упал, покатился по склону. Сверху раздались выстрелы посерьезнее, из винтовок. От соседней сосны отскочила щепка, больно ткнула в шею. Тогда он опомнился и упал на хвою, отполз за ствол. Сзади, снизу, кто-то побежал, выстрелил.

Не сразу, через заливавший глаза пот, но все-таки удалось различить на вершине холма убегавшие красные фески. Получалось, это у них своя резня шла: турки на курдов. Так бывало. Платон посмотрел на жертву без особой опаски: что мог сделать крохотный пистолетик здоровому мужику? На него смотрели, не мигая, остекленевшие глаза, хвоя густо покраснела, пропитываясь кровью. Оказалось, мог, если попасть аккурат в шею. Так специально целиться не попадешь. А с испуга, от неожиданности пожалуйста. Знойный день превратился в невыносимый, дышать стало нечем. Получалось, он убил человека, который даже ничем не грозил, перебежчика, может быть, тайного агента самого Юденича.

Убийца стоял и смотрел на молодое лицо под густой черной порослью, энергичное, с красивым слегка выгнутым носом, большими глазами с длинными ресницами. Этот курд совсем ни при чем, он не собирался нападать, у него была своя история, в которую русский приказчик из табачной лавки влез с ненужным пистолетом и неуместной меткостью. Может быть, у него уже родились дети. Или случилась любовь, такая же темноглазая и смуглая. По вечерам они вместе смотрели на бархатное приморское небо и мечтали, про Сенцова не думали, не желали ему зла. А он вдруг убил. Насовсем. Как Луку Сомова. А еще хотел пистолетик этот проклятущий Тонечке подарить. Несостоявшийся подарок полетел вдаль, стукнулся о ствол, обиженно дзынькнул. Курд лежал, раскинув руки, и глядел в небо, которое ему больше ничего не подарит.

Следующие недели каждую ночь приходил убитый курд, выглядывал из-за придорожных кустов, даже улыбался из свежевырытого окопа, весь в земле, как будто его похоронили, а безжалостный Платон раскопал могилу, потревожил, снова убил. За обедом он садился рядом и стучал ложкой по дощатому столу, вечером проносился невесомой тенью перед костром. Успокоение, да и то относительное, пришло, лишь когда их роту перебросили из поселения на сосновом склоне с непроизносимым названием вглубь страны. К тому времени наступила осень, в садах созрели бесчисленные фрукты, виноград, слаще которого солдатня не встречала, в России такой не водился, мохнатые персики, каковых многие и не пробовали в своей жизни. Интересно жить рядом с морем, где тепло и плывут корабли из дальних стран, где женщины закрывают лица, а сады пахнут сбывшимися желаниями. Под звуки непрекращавшихся боев Платон начал забывать негромкий хлопок злосчастного пистолетика, даже пожалел, что выкинул его, хорошая попалась штучка.

Солнечным октябрьским утром они с Ленькой и еще несколькими сослуживцами отправились за водой к небольшой, но сварливой речушке без названия. То есть имя-то у нее имелось, но русскому языку непривычное то ли Рэджокан, то ли Мэджован. А может, и вообще что-то иное. Полевые котлы им выдали огромные, одному никак не утащить, тем более по крутой горной тропинке, где камни сыпались из-под ног, как переспелый горох на мельнице.

Шустрый Ленька первым скатился по обрыву, каблуки проскользнули по мелким мокрым камешкам, инерция неумолимо толкнула худощавое тело на край. Он выставил вперед ладони, будто опираясь о невидимую стену, но трюк не сработал: быстряк-самоучка не удержался на прибрежном валуне, оступился и завизжал. Холодна горная водичка! Прикрытое бурливыми струями дно тоже оказалось негладким. Недотепа помахал руками, открыл в беззвучном крике рот и свалился в воду целиком, с головой. Глубины в таких реках редко достигали аршина, поэтому как таковой испуг не пожаловал. Ну искупается, кому это вредило?

Мокрая голова черным бугорком проскользила три-четыре сажени вниз по течению, и наконец купальщику удалось встать на ноги.

 Уф!  выдохнул он, борясь со строптивым течением, и снова не удержался на ногах, ушел под воду.

 Эй, хорош акробатничать,  прокричал Сенцов, но шум реки заглушил его слова.

Леньке удалось выкарабкаться из стремнины только за большим деревом, чьи корни крепко держали пласт земли, не давая уехать вниз по течению. Там образовалась махусенькая, усыпанная колючей щебенкой отмель. Цепляясь за неудобные ветки, зеленоглазый карабкался к древнему туевому стволу и матерился.

 Речка не речка, а потопнуть раз плюнуть.

Платон, держась одной рукой за Козьму, протянул ему вторую, помогая выбраться. У бедолаги кровил разбитый висок.

 Обстрекался?

 Ни трошки!  Невезучий Ленька скинул сапоги, запрыгал босиком, прокалывая остренькими зубками отмели бурые пятки. Гимнастерка и рубаха тоже полетели на осеннюю траву, которая почему-то в этих местах не желтела, так и радовала глаз сытым изумрудом. Мокрый прыщ дрожал в одних штанах.

 Скидывай, кого стыдишься?  пробурчал кто-то из солдат.

 Да не стыжуся, мерзну,  огрызнулся дрожун.

 На!  Платон стянул гимнастерку, сам остался в рубахе, сухой и казавшейся вполне теплой для октябрьского дня.  А ты, Козьма, штанцы ему дай.

Коренастый Козьма крякнул, но штаны снял, остался в сероватых подштанниках. Смешно. Ленька поблагодарил кивком, связал в узел мокрую одежду и со злой усмешкой полез вверх, к тропинке:

 Вы уже без меня как-нибудь, братцы, я на солнышко побёгну.

 Лады, пожди нас на тепле, продрога.

Полковой повар заставлял драить утварь до блеска, в случае непослушания грозил дизентерией и даже холерой. Солдаты закатили рукава, зазвенели котлами, черпаками, зашуршали песком. Когда ледяные брызги атаковали лицо или шею, они ойкали и крякали. Вкусна горная вода, ее можно резать и есть. Такая бывала в старых колодцах, без привкуса ржавых труб и глинистого душка сырой земли. Они наполнили котлы наполовину, а ведра до краев, взяли за ручки и поскрипели наверх, опять брызгая из-под сапог мелким камьем. Склоненные к воде пышные кустарники отпускали гостей неохотно, старались зацепиться, удержать. За прибрежной линией начинались большие деревья, незнакомые, пышные, таких в России не водилось. Платон в очередной раз залюбовался буйством диковинного леса и пропустил выстрел.

Как будто птица каркнула.

Полные ведра плюхнулись на землю, позвенели для приличия и с ехидным чавканьем покатились вниз, к реке. Снова каркнул выстрел, за ним без передышки еще два. Солдаты не могли понять, откуда стреляли, из-за какого ствола, куста, пригорка. Они упали на землю, заозирались. Прожорливая птица войны что-то прокричала на турецком или армянском, наверное пока перезаряжала ружья. Теперь стало понятно, что огонь велся с другого берега, забаррикадировавшегося крутой скалой. Прятаться за такой лучше не придумаешь, а их безобидный спуск как на ладони. Наверху что-то проорал Ленька, выстрелил. Платон пополз к ближайшему кусту, но не дополз: свинцовый клюв оказался быстрее, тюкнул прямо в ягодицу, заставил сначала подпрыгнуть на четвереньках, как собака, получившая пенделя, а потом покатиться вниз, обдирая ладони и стукаясь головой о валуны. Вокруг кричали и стреляли, по-турецки и по-русски, топали сапоги, наверняка ребята подтянулись из палаток на пальбу.

Очнулся он в госпитале, над кушеткой колдовала белая фея с красным крестом на косынке.

 Потерпи, милок, скоро все пройдет,  пообещала она и сдернула налипшую на рану повязку. От этого стало так невыносимо больно, что Платон снова потерял сознание.

Он выныривал из забытья, недовольно оглядывался, приценивался к своим ощущениям и уходил обратно в беспамятство.

 Рана неопасная, меня беспокоит жар,  жаловался кому-то узколицый бледный доктор. Этот разговор раненому не нравился, лучше еще поспать, может быть, другой сон получится интереснее.

Наконец спасительный бред отступил, оставил несчастного на растерзание эскулапам и их свите. Ослабевший, раздавленный, Сенцов не мог сидеть, есть, говорить. Самое обидное, каждое испражнение превращалось в трагедию, вернее в трагикомедию. Лежа не получалось, стоя тоже, а присаживаясь, как установлено природой, он растягивал края раны. Терпеть оказалось труднее, чем копать окопы, страшнее, чем идти под обстрел. Платону казалось, что внутри уже вздулись и исходили газами гнилые отходы, скоро смрад поползет наружу. Твердый живот разбух, как у бабы на сносях. Обидные, унизительные клизмы приносили облегчение, но не очищали нутро до конца, после них еще сильнее хотелось согнуться и как следует выпростаться. Тогда он перестал есть. Отчаявшийся организм и не просил еды, как раньше, так что мук не прибавилось. Через пару дней пришла спасительная слабость, закружилась голова, уволакивая в приятные чертоги забытья, где Тоня протягивала ему розетку с вареньем из райских яблочек. Однако нужда испражниться никуда не делась. Как так? Есть неохота, только срать. Откуда же в человеке столько говна?

Узколицый доктор, узнав про голодовку, строго отчитал Сенцова и сестричек. Рассказывать про свою нужду не нашлось ни бесстыдства, ни слов. Он смолчал, но начал открывать рот, когда сиделка подносила ко рту ложечку с жидким и безвкусным, маменькиным голосом уговаривала проглотить. Скучно.

Почти месяц пришлось пролежать на животе в огромной, перегороженной простынями палате; соседей он не видел, окон и солнечного света тоже, только слышал нескончаемые стоны. Хоть бы лучик света, хоть бы краешек горной вершины в уголке однообразного бело-серого туннеля. Через неделю его перевели в другое помещение, поменьше, для выздоравливающих. Здесь получалось разговаривать с соседями и смотреть в окно. Там, оказывается, никакого солнца не намечалось, сплошной туман и дождь.

 Какое число сегодня, братец?  спросил Платон у соседней койки.

Ему ответил огненно-рыжий парень с перетянутой бинтами грудью и одной, правой рукой:

 Декабрь. Двенадцатое. Пора к Рождеству готовиться.

 Ох и залежался я.  Сенцов попробовал пошевелиться, встать, затянутая нижняя часть обиженно засаднила.

 Позови нянечку, она тебе подмогнет,  доброжелательно подсказал рыжик.

Что поможет, он и сам знал, не вчера очнулся. Хотелось уже шуровать самому, но замотанный таз не соглашался.

 Сестричка, а я к Рождеству домой попаду?  спросил рыжий у сиделки во время обеда.

 Дохтур сказав, что сдюжите. То бишь, можно вам.

 А я?  Платон тоже вцепился в сказочную возможность: дом, наряженные елки, Тонечка в белом ажурном платье, светлая и мирная, как весь этот снежный праздник.

 И вы.  Сиделка попалась добрая, всем обещала счастье.

Но выбрался он из госпиталя еще нескоро. Сначала узнал, что в той перестрелке погиб зеленоглазый Ленька, которого и вовсе на линии огня не планировалось. Он ведь ушел греться на солнышке, за деревья. Значит, прибежал непутевый социалист, хотел браткам помочь, а вышло вот так. И немногословный Козьма нашел последний приют в теплом ущелье немирной горной речушки. А ведь просто пошли по воду, как положено каждый день, ничего не опасаясь и даже ни от кого не таясь.

Четверых турок тоже уложили, набросились всей ротой, выбили из-за камня. На что те рассчитывали? Патроны-то у них не бесконечные. То ли отбились они от своих, то ли какие-то идейные. Теперь разницы нет: ни Леньку, ни Козьму, ни их шуточки, ни их злость назад на землю не вернуть. Как знал неуемный бунтарь Леонтий,  да, точно Леонтий, не Леонид!  что война для него обернется злом, агитировал против нее, аж слюни брызгали изо рта. И все равно сгинул. Не верил в победу, не верил в нужность этой бойни и поплатился. Такие непраздничные мысли впечатали Платона в жестокую хандру, на фоне которой затруднилось выздоровление. Узколицый бледный доктор шептал непонятные слова, а раненый даже не боялся, ему было на удивление все равно.

 А знаете, мы ведь сначала решили, что это вас убило, Платона Сенцова, потому что у Леонтия в кармане ваши документы нашли. В суматохе разбираться не стали, погрузили и увезли. Это потом уже поручик прибыл, все по местам расставил.

 Надо же, похоронили меня, выходит,  кисло скривился Платон,  значит, долго жить буду.

 Непременно будете,  обнадежил его доктор и ушел.

В Курске ему удалось оказаться лишь к февралю 1917-го, когда последние морозы подстегивали побыстрее скрипеть казенными валенками. Город не чистили, рук не хватало, грязные сугробы заполонили тротуары, на ледовых катышках подпрыгивали телеги, с праздничным звоном вываливались на мостовую ящики и кули, брызгали зерном, яблоками или патронами, ругались пассажиры и возничие. Платон постоял, вдыхая запах города и навоза, полюбовался спящим, притихшим Гостиным двором. Нечем торговать, рабочие руки на фронте, товары распроданы или припрятаны. Вспомнился Ленька с его запальчивым «кому нужна эта война?».

Он не спеша пошел вдоль засыпанных снегом знакомых карнизов, мимо окон, что подмигивали давнему знакомцу затейливыми узорами. «Вот идет убийца,  думал Платон, не принаряживая свои мысли.  Настоящий убийца, не случайный». Может ли он теперь просить нежную ручку Антонины Ивановны, взять ее в свою загрубелую, испачканную в крови, связать ее кроткую судьбу со своей собственной, потрепанной, второпях залатанной, но недолеченной? Проходя под душистыми окнами кондитерской, он думал, что да, может. Нельзя ставить крест, если вся жизнь еще впереди и есть время все поправить. А подходя к закрытым ставням родной табачной лавки уже решал, что нет, не имеет права. Ему сначала надо выбросить из головы, вытолкать все ненужные мысли, боль, потерянные лица, а потом уже на освободившемся месте восстанавливать прежнюю жизнь с ее маленькими нешумными заботами. Надо ждать. Но у Тони есть ли время и желание снова ждать?

Он мялся на крыльце Пискуновых, несколько раз брался за дверную ручку и снова отпускал ее. Нос обидно покраснел, намок. Плечи озябли под шинелью. Если проситься к Ивану Никитичу снова в приказчики, то надо решительно звать Тоню замуж, иначе никак. Пять лет уже прошло кругом-бегом с той весны, когда он придирчиво выбирал колечко на соседских прилавках. Да, с весны 1912-го минуло целых пять лет. Антонине уже двадцать три, а ему самому скоро тридцать два. Почти во столько Спаситель взошел на Голгофу и очистил мир от грехов своей кровью. А что сделал Платон? Только приговорил к смерти несколько неприкаянных душ.

Назад Дальше