Я со скучающим видом схожу на причал. Со мной двое арбалетчиков подозрительной троице доверия нет. В сумраке узнаю фигуру Айрата, недостойного слуги того странного, ряженного татарином венецианца, Иосафата Барбаро по прозвищу Юсуф, поставщика значительной партии икры и рыбьего клея, загруженной в мой трюм по поручению Джованни да Сиены, тосканского купца, много лет назад обосновавшегося в Тане. Вчера мы втроем позволили Франческо да Валле втянуть нас в злополучную охоту на черкесов, чтобы без посредников и пошлин добыть себе рабов. Как мог я отказать Франческо? Он ведь младший брат Дзуана, моего товарища в годы каспийских походов, такого же сукина сына, как и я, который в последнее время занялся разведением осетров и засолкой икры.
Вчерашняя охота вышла нелегкой, часть пленников отчаянно сопротивлялась, а остальные разбежались. В итоге мне достались только двое, и это еще неплохо, поскольку ни одного из четырех арбалетчиков, отправившихся со мной на баркасе, я не потерял ни убитым, ни раненым. Вместе с двумя другими лодками мы поднялись до устья речки, возле которой располагались роща и лагерь черкесов. Когда охота закончилась, именно я привез на своем баркасе два десятка пленных и запер их в принадлежащем Франческо складе на берегу, у самой стены. А вот Иосафату не повезло: он потерял двух слуг и того юношу, сына знатного татарина, поговаривали даже, ханского родственника.
Когда к вечеру Франческо притащил на склад новую добычу, пойманного в зарослях камыша на болоте полуобморочного мальчишку, с ног до головы перепачканного грязью, я сразу предложил оставить его Иосафату, а также дать ему право первым выбрать рабов, что ему причитались. От себя же попросил лишь сделать милость поторопиться. Мой корабль уже был загружен, и я должен отплыть как можно скорее, иначе со всеми остановками, намеченными по берегам Великого моря, мне никогда не добраться до Константинополя. Нет смысла тратить время, оплакивая мертвых: тот, кто ушел, уже ушел, а живым должно заботиться о живых. Но сегодня я напрасно прождал все утро на складе. Иосафат так и не появился, и прочие партнеры поделили рабов без него. Своих я отвел на корабль и привязал в кормовом трюме, возле бочонков с икрой. Икра товар ценный. Как, впрочем, и рабы.
Чего хочет от меня этот негодяй Айрат? Не иначе Иосафат прислал. Вот только одно странно: татарин словно чем-то встревожен, торопится, оглядывается то на стены, то на ворота. Да и потом, сама ситуация верх абсурда: мы на корабле, готовом к отплытию, попутный ветер скрипит в снастях, кругом вспышки огня, пожирающего город Но тут Айрат ставит ящик на причал и, вынув из-за пояса нож, снимает крышку. Внутри я с удивлением узнаю скорчившуюся фигурку мальчишки-черкеса. Он в той же грязной одежде, что и накануне, связан и с кляпом во рту. Глаза закрыты кажется, без сознания. Зачем его так таскать? В ящике ни единой щели для дыхания нет: годится скорее для покойника, чем для живого. Может, Иосафат хочет продать мне мальчишку, но тайно, не привлекая внимания стражи? Или У меня закрадываются подозрения, и подозрения эти переходят в уверенность, когда Айрат с кривой ухмылкой протягивает ладонь, словно прося награду. Верный раб предал и ограбил своего господина, как поступил Иуда с Господом нашим. И что мне теперь делать? Связать, передать страже? Но где та стража? А если откажусь, что тогда будет с мальчишкой? Зарежут и бросят на болотах, чтобы не задерживал бегство похитителей? Или продадут в рабство в каком-нибудь татарском стане, что может быть куда хуже смерти?
Весь город полыхает, а на берегу никого, только на других кораблях поднялась суматоха: отвязывают канаты, пытаются отойти в безопасное место. Молча бросив на Айрата холодный, острый, как лезвие, взгляд, я отвязываю от пояса кошель и бросаю к его ногам. Несколько серебряных монет высыпаются на причал, сплошь разносортица: аспры из Таны, Каффы и Трабезонда. Я не считал, сколько там, может, цехинов пять наберется, но какой бы ни была сумма, это все равно тридцать сребреников Иуды. Слуга с жадностью бросается подбирать монеты, потом разворачивается и исчезает вместе со спутниками во тьме под стеной, куда не достает свет луны.
Я склоняюсь над ящиком, беру своими ручищами этот невесомый сверток и снова поднимаюсь на борт. Новый груз «Катерины» осторожно кладу на пол каюты, обвязав запястья цепью, что свисает с железного кольца на стене, потом навесив замок. И уже собираюсь уходить, когда замечаю, что мальчишка пришел в себя. Он тяжело дышит, щурится. Нагнувшись, я шепчу ему всего два слова на том, что считаю его языком: апщий, нэгуа, не дергайся, отходим. Мальчишка смотрит на меня, кажется, понимает и успокаивается.
Выхожу, запираю дверь. Полная луна очерчивает контуры моего тела. Я вскидываю руку, потом с резким криком ее опускаю. Через несколько мгновений якоря, канаты и сходни втягивают на борт, и корабль, подхваченный течением, отходит от пристани. Начинает бить барабан, гребцы опускают весла, рулевой налегает на румпель, чтобы сразу выйти на середину реки, матросы присели у основания мачт, готовясь лезть на ванты.
Четверть мили спустя рулевой, обернувшись ко мне, кивает: идем по фарватеру, течение подгоняет корабль, северный ветер дует в корму. Если не стихнет, скоро не то что до устья до самого мыса Тар-Маньо[27] доберемся. Правым галсом, разумеется, как я и предполагал. Мне достаточно выкрикнуть пару команд, и матросы, забравшись на ванты, уже тянут фалы: реи взмывают в небо, невидимая рука ветра расправляет огромные треугольные паруса, словно поднимая корабль над невысокой речной волной. На главной мачте разворачивается славное белое знамя с красным крестом святого Георгия. Подобно крылатому грифону, «Катерина» летит на жемчужно-лунных парусах, и за ее кормой исчезает то, что навеки запомнится мне крохотным адским городком, пылающим в кругу своих стен и закопченных башен.
* * *
Из «вороньего гнезда» слышен крик: значит, уже заметили край косы, песчаным языком вытянувшейся далеко в море. Солнце в зените, должно быть, прошел уже час шестой[28]. Я не спал всю ночь, но, сменив на рассвете усталого рулевого, лишь недавно вернул ему румпель и стою теперь на корме, подставляя лицо ветру и щурясь на ярком солнце. Поглаживаю фальшборт, довольный своей Катериной и тем, как прошла ночь. Я уже не помню, чтобы ветер и волны в Забахском море были ко мне столь благосклонны: может, святая с колесом и в самом деле помогает нам из того невидимого рая, где она живет вместе со своим мужем, нашим Господом; этой святой даже не нужно молиться вслух, она умеет читать в людских сердцах и прекрасно понимает, что значит для меня это плавание.
Миновав устье реки, мы до самого Казале-деи-Русси, Деревни русов[29], чувствовали зловонный запах гари, который, казалось, преследовал нас. В открытом море ветер усилился, слегка изменив направление, и нам пришлось взять к нему круче, вдоль плоского и мрачного берега Лисьего острова, Кабарды[30], до самого устья Красной реки, и только потом повернуть на юг, чтобы пересечь залив. Ветер, который еще в первые утренние часы дул что есть силы, к вечеру понемногу ослабел, но не сменился. Полная луна сопровождала бег корабля, сперва поднявшись над ним, потом обогнав и, наконец, умчавшись вперед, как безмолвный проводник, указывающий путь на запад. В безоблачной ночи мерцали звезды.
Не считая плеска рассекаемой килем воды, слышно было только размеренное шлепанье весел да ритм барабана, неспешный, вполне достаточный, чтобы поддерживать движение «Катерины», напоминая ветру, какое значение имеют мускулистые руки мужчин и их голоса, выдыхающие старый боевой клич: «Арираха, арираха!» Барабан не смолкал всю ночь, то заставляя поднажать, то давая желанный отдых. В пересменках гребцы ненадолго растягиваются на палубе, одни опорожняют кишечник и мочевой пузырь с выдвинутой за борт доски, другие умываются, протирая мокрой тряпкой лицо и тело до пояса, третьи жуют размоченные поваром в морской воде сухари и вяленую селедку. Кое-кто прикован цепями, хотя в назначенное время я по очереди отпираю и эти замки. Из восьми скамей лишь на двух последних по одному гребцу: вот и местечко для пары новичков, прикованных сейчас в трюме возле бочонков с икрой. Этим, как и всем остальным, тоже придется отработать проезд. С ними команда будет в сборе: шестнадцать человек с каждой стороны, по двое на каждом длинном весле.
Да, все мои гребцы рабы. Моя собственность, как и Катерина. Но, как и Катерина, они вовсе не вещи, а живые люди, равные мне, с той лишь разницей, что я приказываю, а они подчиняются. Они даже не хозяином меня считают, а вожаком. Мы в одной лодке, переживаем и избегаем одних и тех же опасностей. С вольнонаемной командой у них нет разницы ни в сменах, ни в пайках все едят одно и то же: рабы, я, матросы, арбалетчики, рулевой, писец, цирюльник. Для тех, кто помоложе, я практически отец, ведь собственные отцы продали их мне за пшеницу и просо, чтобы снова засеять сожженные и вытоптанные татарами поля и пережить голодную зиму, а я, приняв из их рук детей, поклялся воспитать их в аталычестве как своих собственных. И с тех пор обращался с ними как с сыновьями, вознаграждая у всех на глазах или лично задавая кнута, чтобы не доставлять им дополнительного унижения быть выпоротыми кем-то другим.
Я никогда не расплачивался ими, никогда не выбрасывал на улицу, не перепродавал без их на то согласия. И ни единого документа о покупке у меня нет: ненавижу бумаги и писанину, это все обман. Через год я обычно снимаю с них цепи, и никто еще не сбежал. Через три-четыре предлагаю выбор: вернуться к своему народу, быть проданным в Египет, чтобы сделать там карьеру воина-мамлюка, или получить свободу и остаться со мной. Некоторые остаются, предпочитая иметь меня своим вожаком. Но теперь я знаю, что дальше так продолжаться не может, что моя морская жизнь подходит к концу. Это путешествие особое. Тайна тяжким грузом давит на сердце. И до прихода в Константинополь я никому ее не раскрою.
Все мои гребцы рабы, и все черкесы. Редко кто захвачен в бою или приобретен у одного из тех мерзких торгашей, что наводняют прибрежные города. Вот уже почти двадцать лет я выкупаю их у их собственных семей в аулах Таманского полуострова, обменивая на продукты, ткани, серебряные чаши; или на базарах Орды, от Таны до Сарая, где то и дело нахожу до смерти перепуганных, прикованных к повозкам мальчишек, которые тоскливо глядят вслед рыжебородому великану, проезжающему верхом по раскисшей дороге, и умоляют забрать их с собой. Я много таких накупил для синьора Матреги, что в проливе, а тот, наплевав на папский запрет, почти всех отправил в Египет, предоставив мне право выбрать кого захочу себе в команду. Они принадлежат к самым разным племенам: натухаям, шапсугам, бесленеевцам, кабардинам, хотя каждый гордо зовет себя адыгом; зачастую они даже не понимают друг друга еще бы, этого проклятого языка и черти в аду не поймут. А я вот, да, приноровился его разбирать, даже говорю, насколько могу, и все благодаря женщине. Моей женщине.
Когда меня впервые послали в глубь страны, то в жалком, изглоданном болотной лихорадкой ауле Натухай к северу от Мапы[31] местный староста, тощий и бледный одновременно от голода и болезни, предложил мне свою дочь и мула в обмен на пшеницу и арабского жеребца, на котором я приехал. Честный обмен, сказал он: мул на пшеницу, дочь на лошадь. Мул, ходячий мешок с костями, и гроша ломаного не стоил, зато сидевшая на ковре в полумраке хижины девушка, белокожая, с волосами цвета воронова крыла, зелеными глазами и гордым взглядом, какой обычно бывает у черкесских женщин, мигом меня зачаровала. В Мапу я вернулся пешком, и за мной тянулась цепочка связанных юношей в сопровождении нескольких стражей, а следом ковылял изможденный мул, на котором восседала скрытая покрывалом девушка.
Девушка эта давно стала женщиной и живет теперь со мной и тремя нашими дочерьми в маленьком домике в Галате, что отделена от Константинополя бухтой Золотой Рог. Ее зовут Даканэудзыфэ, что значит «зеленоглазая красавица», но я зову ее просто Дака, Красавица. Именно туда, в Галату, я привез ее с дочерьми вот уж больше десяти лет назад, с тех пор как бросил непостоянную кочевую жизнь, именно туда я следую с Катериной, как следуют за своей путеводной звездой мореходы на недолгом земном пути. До встречи с ней моя жизнь была лишь гонкой, беспорядочной и бесконечной; теперь же она возвращение. Я так и не освободил свою Даку, не женился на ней, но в этом нет нужды: на что нам попы да крючкотворы-нотариусы? Сказал же: ненавижу бумаги и писанину! Мы живем вместе, я ее мужчина, она моя женщина, что нам еще нужно? Как и дочери, она изъясняется на какой-то жуткой смеси генуэзского с левантийским диалектом греческого, но чудной язык ее родины по-прежнему наша тайна. Даже сейчас, сколько бы раз я к ней ни возвращался. Именно в нем я найду слова, чтобы сказать то, о чем она пока не догадывается.
Огибая мыс, я даю сигнал вытравить шкоты и спустить реи. Корабль не сбавляет хода, поскольку гребцы дружно налегают на весла, а рулевой на румпель, чтобы, описав широкую дугу, миновать песчаную банку. Оказавшись по ту сторону, мы направляемся в спокойную бухточку у самого устья реки. По моей команде гребцы сушат весла, и корабль идет сам по себе, понемногу замедляя ход и покачиваясь на волнах. Лот показывает меньше трех локтей: вроде мелко, а дна не видно. В этом море, смахивающем скорее на мутное болото, всегда так. Мы немедленно бросаем носовой якорь, и корабль разворачивается, замерев менее чем в двух сотнях шагов от песчаного берега. Следом, гремя цепью, падает и его кормовой близнец.
Матросы, расслабленно напевая, драят палубу. Сперва побережье кажется совершенно безлюдным, лишенным всякого человеческого присутствия, но через некоторое время на гребнях дюн возникают темные фигуры. Они не выглядят угрожающими: женщины и дети, пара овец, мешки да амфоры должно быть, явились в надежде, что у моряков, которые завели привычку латать в этой тихой заводи свои корабли, товары можно на что-нибудь выгодно сменять. Спустив баркас, я отправляю на берег повара с несколькими матросами, вооруженными ножами и копьями: не мешало бы нам сегодня развести костер и зажарить барашка-другого, к тому же матросы знают, что часть местных женщин тоже останется возле костра пить с ними из одних кубков aqua vitae, после чего они вместе скроются в дюнах. Кто-то, понимая, что женщины следят, раздевается донага и ныряет с борта в воду; гребцы, закрыв глаза, растягиваются на скамьях; тщедушный писец в черном возмущается, что свернули навес от солнца, ведь яркий свет так ему мешает, но гребцы с загрубелыми, потрескавшимися ладонями только посмеиваются, и в итоге команда остается валяться на спине, брюхом кверху, наслаждаясь послеполуденным жаром раскаленного добела диска.
Мы со старшиной гребцов спускаемся в трюм, чтобы осмотреть новоприобретенную парочку рабов, и застаем обоих скорее мертвыми, чем живыми, повисшими на цепях, перепачканными в рвоте и экскрементах. Как всегда. Не считая нескольких приморских племен, черкесы горцы и до смерти боятся то загадочное, поблескивающее нечто, которое видят с вершин своих заснеженных горных хребтов, называя хи, морем. Они даже представить себе не могут, что это крохотное внутреннее море ничто по сравнению с необъятной бездной воды, которая окружает все прочие земли мира. Оба парня по-прежнему в тех же рубахах и штанах, что и два дня назад, продранных, перепачканных грязью, без поясов и сапог: их татары крадут в первую очередь. Я поручаю новичков старшине гребцов: пускай выведет их на солнышко, разденет донага, хорошенько отмоет, накормит и напоит. Впрочем, тот и сам прекрасно знает, что делать. Потом я взбираюсь по трапу к своей каюте.
Мальчишка лежит там, где я оставил его ночью, свернувшись калачиком прямо на досках. Спит. Мне не к спеху, и я решаю ненадолго прилечь. Каюта тесная, потолок низкий, с моим ростом приходится пригибаться, чтобы не биться головой: по сути, просто грязное, вонючее логово, где можно немного вздремнуть, накрывшись плащом. Сквозь полуприкрытую дверь проникает солнечный луч. Я, закинув руки за голову, разглядываю мальчишку. Лица не видно, прячет под отставленным локтем. На затылке накручено нечто вроде тюрбана, из-под которого торчит прядь светлых волос. Темно-зеленый бешмет, по-видимому, неплохой выделки, таким сукном не побрезгует даже самая благородная черкешенка. Разумеется, ни ремня, ни сапог.