Днем работала она не покладая рук, по ночам штопала, шила, воровала щиты на чугунке. Раз, поздно вечером, выехал Кузьма к Тихону Ильичу, поднялся на изволок и обмер от страха: над потонувшими во мраке пашнями, на чуть тлеющей полосе заката росло и плавно неслось на Кузьму что-то черное, громадное
Кто это? слабо крикнул он, натягивая вожжи.
Ой! слабо, в ужасе крикнуло и то, что так быстро и плавно росло в небе, и с треском рассыпалось.
Кузьма очнулся и сразу узнал в темноте Однодворку. Это она бежала на него на своих легких босых ногах, согнувшись, взгромоздив на себя два саженных щита из тех, что ставят зимой вдоль чугунки от заносов. И, оправившись, с тихим смехом зашептала:
Напугали вы меня до смерти. Бежишь так-то ночью дрожишь вся, а что ж делать-то? Вся деревня топится ими, только тем и спасаемся
Зато совершенно неинтересный человек был работник Кошель. Говорить с ним было не о чем, да он и не словоохотлив был. Как большинство дурновцев, он все только повторял старые немудреные изречения, подтверждал то, что давным-давно известно. Погода портилась и он посматривал на небо:
Портится погодка. Дожжок теперь для зеленей первое дело.
Двоили пар и он замечал:
Не передвоишь без хлеба посидишь. Так-то старички-то говаривали.
Он служил в свое время, был на Кавказе, но солдатчина не оставила на нем никаких следов. Он ничего не мог рассказать о Кавказе, кроме того только, что там гора на горе, что из земли бьют там страшно горячие и странные воды: «положишь баранину в одну минуту сварится, а не вынешь вовремя опять сырая станет» И нисколько не гордился тем, что повидал свет; он даже с презрением относился к людям бывалым: ведь «шатаются» люди только поневоле или по бедности. Ни одному слуху не верил «все брешут!» но верил, божился, что недавно под сельцом Басовым катилось в сумерки тележное колесо ведьма, а один мужик, не будь дурак, взял да и поймал это колесо, всунул во втулок подпояску и завязал ее.
Ну и что же? спрашивал Кузьма.
Да что? отвечал Кошель. Проснулась эта ведьма на рани, глядь а у ней подпояска из рота и из заду торчит, на животе завязана
А чего ж она не развязала-то ее?
Видно, узел закрещен был.
И тебе не стыдно такой чепухе верить?
А мне что ж стыдиться? Люди ложь, и я тож.
И любил Кузьма только напевы его слушать. Сидишь в темноте у открытого окна, нигде ни огонька, деревня чуть чернеет за логом, тихо так, что слышно падение яблок с лесовки за углом дома, а он медленно похаживает по двору с колотушкой и заунывно-мирно напевает себе фальцетом: «Смолкни, пташка-канарейка» До утра он караулил усадьбу, днем спал, дела почти не было: с дурновскими делами Тихон Ильич поспешил в этот год управиться рано, из скотины оставил всего лошадь да корову.
Ясные дни сменились холодными, синевато-серенькими, беззвучными. Стали щеглы и синицы посвистывать в голом саду, цыкать в елках клесты, появились свиристели, снегири и еще какие-то неторопливые крохотные птички, стайками перелетавшие с места на место по гумну, пáдрины которого уже проросли ярко-зелеными всходами; иногда такая молчаливая легонькая птичка одиноко сидела где-нибудь на былинке в поле На огородах за Дурновкой докапывали последние картошки. Стало рано темнеть, и в усадьбе говорили: «Как поздно машина-то теперь проходит!» хотя расписание поездов ничуть не изменилось Кузьма, сидя под окном, целый день читал газеты; он записал свою весеннюю поездку в Казаково и разговоры с Акимом, делал заметки в старой счетоводной книге то, что видел и слышал в деревне Больше всех занимал его Серый.
Серый был самый нищий и бездельный мужик во всей деревне. Землю он сдавал, на местах не жил. Дома сидел в голоде и холоде, но думал только о том, как бы разжиться покурить. На всех сходках бывал он, не пропускал ни одной свадьбы, ни одних крестин, ни одних похорон. Могарычи никогда не обходились без него: он встревал не только во все мирские, но и во все соседские после купли, продажи, мены. Наружность Серого оправдывала его кличку: сер, худ, росту среднего, плечи обвислые, полушубочек короткий, рваный, замызганный, валенки разбиты и подшиты бечевой, о шапке и говорить нечего. Сидя в избе, никогда не снимая этой шапки, не выпуская изо рта трубки, вид он имел такой, будто все ждал чего-то. Но ему, по его мнению, чертовски не везло. Не подпадало дела настоящего, да и только! Ну а в бирюльки играть был он не охотник. Всякий, конечно, норовил охаять
Да ведь язык-то без костей, говорил Серый. Ты сперва дело в руки дай, а потом уж и бреши.
Земли у него было порядочно три десятины. Но податей зашло на десятерых. И отвалились от земли руки у Серого: «Поневоле сдашь ее, землю-то: ее, матушку, в порядке надо держать, а уж какой тут порядок!» Сам он сеял не больше полнивы, но и ту продавал на корню «милое за немилое сбывал». И опять с резоном: дождись-ка ее, попробуй! «Все, к примеру, дождаться-то лучше» бормотал Яков, глядя в сторону и зло усмехаясь. Но усмехался и Серый печально и презрительно.
Лучше! хмыкал он. Тебе хорошо брехать: девку отдал, малого женил. А у меня глянь, угол-то сидит ребятишек-то. Не чужие ведь. Я вон козу для них держу, поросенка выкармливаю Тоже небось пить-есть просят.
Ну, коза, к примеру, в этом деле неповинна, возражал, раздражаясь, Яков. Это у нас, к примеру, все водочки да трубочки на уме трубочки да водочки
И чтоб не поругаться с соседом без толку, спешил отойти от Серого. А Серый спокойно и дельно замечал ему вслед:
Пьяница, брат, проспится, дурак никогда.
Разделившись с братом, долго скитался Серый по квартирам, нанимался и в городе, и по имениям. Ходил и на клевера. И вот на клеверах-то и повезло ему однажды. Нанялась артель, к какой пристрял Серый, отделать большую партию по восьми гривен с пуда, а клевер возьми и дай больше двух пудов. Вытрясли его Серый подрядился машонку бить. Нагнал в азадки зерна и купил их. И забогател: в ту же осень поставил кирпичную избу. Но не рассчитал: оказалось, что избу нужно топить. А чем, спрашивается? Да нечем было и кормиться. И пришлось сжечь верх избы, и простояла она без крыши год, почернела вся. А труба пошла на хомут. Правда, лошади еще не было; да ведь надо же когда-нибудь начинать обзаведение И Серый махнул рукой: решил продать избу, поставить или купить подешевле, глинобитную. Рассуждал он так: будет в избе ну, на худой конец, десять тысяч кирпичей, за тысячу дают пять, а то и шесть рублей; выходит, значит, больше полсотни Но кирпичей оказалось три с половиной тысячи, за матицу пришлось взять не пять целковых, а два с полтиной Озабоченно приглядывая себе новую избу, целый год приторговывался он только к тем, что были совсем не по деньгам ему. И примирился с теперешней только в твердой надежде на будущую крепкую, просторную, теплую.
В этой я, прямо говорю, не жилец! отрезал он однажды.
Яков внимательно посмотрел на него, тряхнул шапкой.
Так. Знать, ждешь, корабли приплывут?
И приплывут, ответил Серый загадочно.
Ой, брось дурь, сказал Яков, наймись куда ни на есть да зубами, к примеру, держись за место
Но мысль о хорошем дворе, о порядке, о какой-то ладной, настоящей работе отравляла всю жизнь Серому. Скучал он на местах.
Она, видно, работа-то, не мед, говорили соседи.
Небось была бы мед, кабы хозяин попался путный!
И Серый, вдруг оживившись, вынимал изо рта холодную трубку и начинал любимую историю: как он, будучи холостым, целых два года честно-благородно отжил у попа под Ельцом.
Да я и сейчас поди туда с руками оторвут! восклицал он. Только слово сказать: пришел, мол, папаша, поработаться на вас.
Ну, к примеру, и шел бы
Шел бы! Когда у меня детей цельный угол сидит! Вестимо: чужую беду руками разведу. А тут человек без толку пропадает
Без толку пропадал Серый и нынешний год. Всю зиму с озабоченным видом просидел дома, без огня, в холоде, в голоде. Великим постом пристроился каким-то манером к Русановым под Тулой: в своих-то местах его уж не брали. Но не прошло и месяца, как осточертела ему русановская экономия хуже горькой редьки.
Ой, малый! сказал раз приказчик. Наскрозь тебя вижу: придираешься ты лыжи наладить. Забираете, сукины дети, денежки вперед да и норовите в кусты.
Это, может, бродяга какой так-то норовит, а не мы, отрезал Серый.
Но приказчик намека не понял. И пришлось действовать решительнее. Заставили раз Серого навозить к вечеру хоботья для скотины. Он поехал на гумно и стал навивать воз соломы. Подошел приказчик:
Разве я тебе не русским языком сказал хоботье накладать?
Не время его накладать, твердо ответил Серый.
Это почему?
Путные хозяева хоботье в обед дают, а не на ночь.
Да ты-то что за учитель такой?
Не люблю морить скотину. Вот и учитель весь.
А везешь солому?
На все время надо знать!
Сию же минуту брось накладывать!
Серый побледнел.
Нет, дела я не брошу. Дела мне нельзя бросать.
Дай сюда вилы, собака, и отойди от греха.
Я не собака, а хрещеный человек. Вот отвезу и отойду. И совсем уйду.
Ну, брат, навряд! Уйдешь, да вскорости и назад, в волость припрешь.
Серый соскочил с воза, бросил вилы в солому:
Это я-то припру?
Ты-то!
Ой, малый, не припри ты! Авось и за тобой знаем. Тоже, брат, не похвалит хозяин
Толстые щеки приказчика налились сизой кровью, белки выпучились.
A-а! Вот как! Не похвалит? Говори же, когда такое дело, за что?
Мне нечего говорить, пробормотал Серый, чувствуя, что у него сразу отяжелели ноги от страха.
Нет, брат, брешешь скажешь!
А куда мукá девалась? внезапно крикнул Серый.
Мука?.. Какая такая мука? Какая?
Сляпая. С мельницы
Приказчик мертвой хваткой сгреб Серого за ворот, за душу и на мгновение оба замерли.
Ты что же это за пельки хватать? спросил Серый спокойно. Задушить хочешь?
И вдруг яростно завизжал:
Ну, бей, бей, пока сердце кипит!
И, рванувшись, вырвался и схватил вилы.
Ребята! заорал приказчик, хотя кругом никого не было. За старостой! Прислушайте: он меня заколоть хотел, сукин сын!
Не суйся, нос сшибешь, сказал Серый, держа вилы наперевес. Авось не прежнее вам времечко!
Но тут приказчик размахнулся и Серый торчмя головой полетел в солому
Все лето Серый сидел опять дома, поджидая милостей от Думы. Всю осень шатался от двора к двору, надеясь пристроиться к кому-нибудь, едущему на клевера Загорелся однажды новый омет на краю деревни. Серый первый явился на пожар и орал до сипоты, опалил ресницы, промок до нитки, распоряжаясь водовозами, теми, что кидались с вилами в огромное розово-золотое пламя, растаскивали во все стороны огненные шапки, и теми, что просто метались среди жара, треска, льющейся воды, гама, наваленных возле изб икон, кадушек, прялок, попон, рыдающих баб и сыплющихся с обгорелых лозин черных листьев Как-то в октябре, когда после проливных дождей и ледяной бури застыл пруд и соседский боров соскользнул с мерзлого бугра, проломил лед и стал тонуть, Серый первый, со всего разбега, шарахнулся в воду спасать Боров все равно утонул, но это дало Серому право прибежать с пруда в людскую, потребовать водки, табаку, закуски. Сперва он был весь лиловый, зуб на зуб не попадал, еле шевелил белыми губами, переодеваясь во все чужое, в Кошелево. Потом ожил, захмелел, стал хвастать и опять рассказал о том, как он честно-благородно служил у попа и как ловко выдал прошлый год свою дочь замуж. Он сидел за столом, с жадностью жевал, заглатывал брусочки сырой ветчины и самодовольно повествовал:
Хорошо. Снюхалась она, Матрюшка-то, с Егоркой с этим Ну, снюхалась и снюхалась. Нехай. Сижу как-то под окошечком, вижу раз Егорка прошел мимо избе, два а моя все нырь да нырь к окошечку Значит, обдумали дело, думаю себе. И говорю бабе: ты тут кормочку скотине дай, а я пойду на сходку повещали. Сел за избой в солому, сижу, жду. А уж снежок первый напал. Вижу опять снизу крадется Егорка А она и вот она. Зашли за погреб, потом шмыг в избу в новую, в пустую, рядом. Подождал я сколько-нибудь
История! сказал Кузьма и болезненно усмехнулся.
Но Серый принял это за похвалу, за восхищение его умом и хитростью. И продолжал, то возвышая голос, то едко понижая его:
Стой, слухай, что дальше-то будет. Подождал, говорю, сколько-нибудь да за ними Вскочил на порог прямо на ней и прихватил! Перепужались они до страсти. Он, как куль, наземь с нее свалился, а она обмерла, лежит, как утка «Ну, говорит, бей меня теперь». Это он-то. «Бить, говорю, ты мне не нужо-он» Поддевочку его взял, пинжачок тоже, оставил в одних подштанниках, почесть в чем мать родила «Ну, говорю, ступай теперь куды хочешь» А сам домой. Смотрю и он сзади идет: снег белый и он белый, идет, сопит Деться-то некуда, куда кинешься? А моя Матрена Миколавна, как я только из избе, в поле! Закатилась насилу соседка под самым Басовым за рукав поймала, ко мне привела. Дал я ей отдохнуть и говорю: «Мы люди бедные ай нет?» Молчит. «Мать-то у тебя убогая ай умная?» Опять молчит. «Как ты нас оконфузила? А? Ты что ж, полон угол мне их нашвыряешь, выбледков-то своих, а я глазами моргай?» Ну и зачал ее лудить, был у меня тут кнутик похоженький Просто сказать, всю пояснику ей изрубил! А он сидит на лавке, голосит. Взялся потом за него, за голубчика
И женил? спросил Кузьма.
Вона! воскликнул Серый и, чувствуя, что хмель одолевает его, стал сгребать с тарелки куски ветчины и пихать в карманы порток. Еще как свадьбу-то сыграли! На расходы я, брат, жмуриться не стану
«Ну и рассказ!» долго думал Кузьма после этого вечера. А погода портилась. Писать не хотелось, тоска усиливалась. Только и радости что явится кто-нибудь с просьбой. Приезжал несколько раз Гололобый из Басова совершенно лысый мужик в огромной шапке, писать прошение на свата, переломившего ему ключицу. Приходила вдова Бутылочка с Мыса писать письма к сыну, вся в лохмотьях, вся мокрая и ледяная от дождя. Начнет диктовать в слезы.
Город Серьпухов, при дворянской бане, дом Желтухин
И заплачет.
Ну? спрашивает Кузьма, скорбно кося брови, по-стариковски глядя на Бутылочку поверх пенсне. Ну, написал. Дальше что?
Дальше-то? спрашивает Бутылочка шепотом и, стараясь овладеть голосом, продолжает: Дальше-то пиши, касатик, поскладнее Передать, значит, Михал Назарычу Хлусову в собственные руки
И продолжает то с остановками, то совсем без остановок:
Письмо милому и дорогому сыночку нашему Мише, что же ты, Миша, про нас забыл, никакого слуху нету от вас Ты сам знаешь, мы на хватере, а теперича нас сгоняют долой, куда ж мы теперича денемся Дорогой наш сыночек Миша, просим мы вас за ради Господа Бога, чтоб вы приезжали домой как ни можно скорей
И опять сквозь слезы шепотом:
Мы тут с вами хоть землянку выкопаем, и то будем у своем угле
Бури и ледяные ливни, дни, похожие на сумерки, грязь в усадьбе, усеянная мелкой желтой листвой акаций, необозримые пашни и озими вокруг Дурновки и без конца идущие над ними тучи опять томили ненавистью к этой проклятой стране, где восемь месяцев метели, а четыре дожди, где за нуждой приходится идти на варок или в вишенник. Когда завернуло ненастье, пришлось гостиную забить наглухо и перебраться в зал, чтоб уже всю зиму и ночевать в нем, и обедать, и курить, и проводить долгие вечера за тусклой кухонной лампочкой, шагая из угла в угол в картузе и чуйке, едва спасавших от холода и ветра, дувшего в щели. Иногда оказывалось, что забыли запастись керосином, и Кузьма проводил сумерки без огня, а вечером зажигал какой-нибудь огарок только для того, чтобы поужинать картофельной похлебкой и теплой пшенной кашей, что молча, со строгим лицом подавала Молодая.
«Куда бы поехать?» думал он порою.