Такие государства то включают эти воды в свое геополитическое тело, подступаясь к континенту и захватывая на нем плацдармы, то замыкаются в островном ядре, заставляя море служить им защитой от континентальных революций и гегемоний. Отсюда сочетание размытости границ с неприступностью.
«Островитянство» России выразилось в основных типах войн, которые ей доводилось вести против государств соседних этноцивилизационных платформ. Такая борьба то развивается, не касаясь жизненных центров России, на ее отдаленной периферии, то противник, сумев пробиться к этим центрам, оказывается отрезан «проливами» от своих тыловых баз, окружен и сдавлен чужими пространствами. Чтобы одолеть Россию в большой войне, он должен, разбрасывая силы, наступать либо во всю длину «проливов», либо, что еще сложнее, во весь разворот трудных пространств.
Потому поражения России обычно связаны с условиями, когда ее саму вынуждают истекать кровью на каком-либо малом участке имперской окраины, среди трудных территорий или «проливов».
Геополитики, работающие в традиции, которая идет от Маккиндера, в том числе и наши евразийцы, игнорировали «островитянство» русской государственности, включая ее в одну парадигму с более ранними, кочевническими империями, тянувшимися к объединению «хартленда», союзами скифов, гуннов, аваров и особенно с монгольской державой. Но этот подход не выявляет специфики России несовместимого с кочевничеством территориального государства, выживающего как особая этноцивилизационная платформа в силу константности окаймляющих зон, дистанцирующих ее от платформ-соседок. В результате реализации этого принципа, в некоторой степени но только в некоторой! связанного с устройством западного «мира-экономики», Россия являет с XVI в. напряженное совмещение паттернов «острова» и «хартленда». История ее с данного первоначального века есть самоопределение между стратегиями, вытекающими из этих конфликтующих между собой паттернов. Причем конституирует российскую геополитическую идентичность, как мы видели, прежде всего паттерн «острова».
Похищение Европы
Трудные пространства в XVIXVII вв. радикальнее отделяли «остров Россию» от глядящего на Тихий и Индийский океаны пояса этноцивилизационных платформ Азии, чем слой «территорий-проливов» от коренной, приатлантической Европы. Вопреки не только евразийству, но и русскому речевому узусу (способу употребления языка) тех веков, равно подводившему мусульман и европейцев под понятие «бусурман», культурное отстояние от азиатских цивилизаций в отношении исходного набора священных текстов было у православной Московии значительнее ее же расхождений с Европой. Правда, в последнем случае и обостренное чувство раскола-в-наследии отзывалось болезненнее в сравнении с рано обозначившимся отношением к культурному Востоку как к чужому самодостаточному миру, сохранившимся и тогда, когда фрагменты этого Востока неабсорбированными анклавами ислама и ламаизма включились в платформу России].
В эмбриональном для российской государственности XV в. русские могли распробовать и отвергнуть Флорентийскую унию с Западом, но на востоке нечего было ни пробовать, ни отвергать, и мысль об унии с ним не могла даже возникнуть. Евразиец Н.С.Трубецкой замечательно воссоздает то чувство полного религиозного одиночества, которое владело Афанасием Никитиным в его «хожении за три моря», а ведь это в самое «евразийское» столетие пребывания Руси в составе Золотой Орды, окрасившего всю стилистику «Хожения».
Взорвав Орду и решив казанский вопрос, гордая своим православием Россия глядела на Восток «островом», не сливаясь с ним. В результате стало так, что оппозиция «островного» и континенталистского самоопределений в нашей истории совместилась с выбором между концентрацией государственной энергии на трудных пространствах или на «территориях-проливах», подступающих к Европе.
Российский континентализм заключался не просто, как следовало бы по чистой логике понятия, в пафосе «расползания» России по континенту Евро-Азии, срастания ее с приморскими платформами и в конечном счете в мессианизме «собирания» на российской основе «рассыпанной храмины» континента. Правда, евразийцы всем этим впрямь грезили, и я в отдельной заметке показал, что именно этот комплекс обусловил изобретение термина «Евразия» для обозначения России в порядке идеологической игры на омонимии с названием континента.
Но я не согласен, вопреки Маккиндеру, считать чистый континентализм как таковой, тяжбу «хартленда» с приморьем в жажде овладеть его цветущими районами за априорное первоначало, из которого развился грандиозный российский натиск на Европу. Похоже на то, что каузальные связи внутри идеологического комплекса великоимперской российской геополитики могли быть направлены противоположным образом: преимущественная обращенность России к «территориям-проливам», возникшая в силу принятия ее элитой западоцентристской картины мира, опосредовала усвоение государством панконтиненталистских стратегий.
Вспомним, что XVIXVII вв., пока живо было признание геополитической, культурной и социальной органичности пребывания России вне коренной Европы, стали, по большей части, эпохой нашей «островной» самореализации. При всех претензиях на доступ к Балтике, при словесном сочувствии русских монархов участи пребывающих под турками балканских христиан страна в основном вбирала в себя сибирские и приморские трудные пространства, дотягиваясь до Сахалина, и без особого экспансионистского пыла «заглядывала» в Северный Казахстан. Она многократно наращивала площадь и ресурсный потенциал, очень мало влияя на региональные балансы сил в Евро-Азии. Ибо на взгляд с любой из других этноцивилизационных платформ русские в ту пору так же, как позднее шедшие на запад североамериканские колонисты, брали «ничейное», заполняя собою свой «остров». Факты аннексии туземных «этно-экоценозов», сходно с индейской проблемой в Северной Америке, дело между русскими и соответствующими этносами того же «острова», а не между Россией и другими платформами.
По инерции, начиная затухать, тот же процесс шел и в XVIII в., доведя русских до Южных Курил, Аляски и Калифорнии. Но в ту пору, с началом великоимперской фазы, т. е. после завоевания шведско-немецкой Прибалтики и переноса столицы на крайний северо-запад, в Петербург, акценты российской геополитики оказываются кардинально переставлены. Петр I ошибался, когда успокоительно сулил России судьбу пожать за несколько десятилетий плоды европейских достижений и затем повернуться к Европе «задом». Неевропейцы, пожелавшие стать европейцами, утвердить свое достоинство на самой католическо-протестантской платформе, русские в той мере, в какой они не отрекались от своего государства и своей конфессии, облекли свой западнический порыв в поэтапное «похищение» преуспевшей раскольницы Европы. Мощь страны вкладывалась в «поглощение» подступавших к Европе «территорий-проливов», смещающее баланс сил на самом этом субконтиненте и в исторически с ним связанных областях Азии.
Демократические эксперты, полагающие сегодня первейший национальный интерес России в сохранении за нею любой ценой имиджа европейской нации, эпигонски топчут тропу русских императоров, закрывая глаза на реальные аспекты подобного интереса в нашей истории. Разве, вбирая в XVIII и XIX вв. в свой состав части восточноевропейского «геополитического Ла-Манша» Прибалтику, Украину, Крым, Белоруссию, Бессарабию, Финляндию, наконец, Польшу, поднимая устами своих идеологов то Греческий проект, то вопрос о Богемии, Россия не боролась за роль непосредственно европейской силы, за изживание допетровского «островитянства»? Какой же еще смысл для нее имели участие в Семилетней войне или суворовские трансальпийские десанты? Наши западники никогда не желали отдать себе отчет в том, что именно в качестве европейской нации Россия, по огромности ее, даже независимо от умыслов ее лидеров, с европейским равновесием несовместима.
Напротив, политический истеблишмент Запада очень рано осознал связь нашей европомании с исходящей от нас угрозой этому субконтиненту, выразив эту мысль знаменитой фальшивкой XVIII в., приписавшей европеизатору Московии Петру I скрытую мечту о завоевании Европы его потомками. Могла ли миром быть принята за случайность корреляция между взглядом Екатерины II на Россию как на une puissance europйenne и играми екатерининских фаворитов в проекты империи о шести столицах: Санкт-Петербург, Москва, Берлин, Вена, Константинополь, Астрахань? У многих, включая К.Маркса, А. де Кюстина и Г.Адамса, эти страхи усугублялись сознанием нашей неевропейской социальности, превращавшим очевидное опрокидывание баланса в феномен наползания на Европу инородной силы. Реакцию Запада на российский крен в его сторону глумливо, но не без понимания воссоздал Ф.Достоевский в словах: «Они поняли, что нас много, 80 миллионов, что мы знаем и понимаем все европейские идеи, а что они наших русских идей не знают, а если и узнают, то не поймут Кончилось тем, что они прямо обозвали нас врагами и будущими сокрушителями европейской цивилизации. Вот как они поняли нашу страстную цель стать общечеловеками». Замечу, что поняли, конечно, эгоистично, но небезосновательно.
Подтверждением такого, а не какого-нибудь иного понимания стала Ялтинская система с полным сюзеренитетом неевропейской мощи над «территориями-проливами» от Эгеиды, а в 1950-х и Адриатики, до Балтики, включая и бывшую Пруссию, местный очаг «государственного социализма»!
Мне могут возразить, что в те же века Россия, в подкрепление маккиндеровской версии, активничала и на востоке, добирая среднеазиатский юг «хартленда» и расширяясь на азиатском приморье. Но давайте приглядимся к этой восточной политике ближе. За неутомимыми войнами с Турцией встает последовательное движение к проливам и маячащему за ними Средиземноморью, а также и в освоенную европейцами Переднюю Азию. Напомним обернувшийся Крымской войной спор о правах православия и католичества в Иерусалиме. И сюда же, конечно, относится внедрение в балканское подбрюшье Европы. Едва ли кого-то нужно убеждать, что восточный вопрос был для России лишь частью «западного вопроса». Это понимали и русские цари например, Николай I, называвший Турцию, предназначавшуюся им к разделу, «больным человеком Европы», и не менее европейцы, оборонявшие Порту против России и в Крымскую войну, и на Берлинском конгрессе.
Но столь же легко выявить связь между затрудненностью в отдельные эпохи расширения России в Европе и Передней Азии и выплесками ее экспансионизма на подлинный восток, причем неизменно со взвешенным западным рикошетом. После обнажившейся политической бессмысленности итало-швейцарской экспедиции Суворова идея Павла I о походе в британскую Индию. На фоне провала в Крымской войне, польского восстания 1860-х и его европейского резонанса бросок против ханств и эмиратов Средней Азии, всполошивший все ту же Индию и впервые поставивший нас на порог Афганистана. Весь XIX в. в помыслах о Дальнем Востоке не заглядывавшая дальше естественных границ уссурийско-амурского междуречья, на исходе этого столетия Россия вдруг устремляется в Маньчжурию. И причины тому нетрудно понять, если заметить, что в эти годы перекрытие ей Тройственным союзом любого мыслимого пути на запад откуда и известные разоруженческие инициативы Николая II окказионально синхронизируется с приливом евро-американской активности в Китае. В результате Япония в 19041905 гг. фактически оказывается агентом Европы и США против России.
Отторжение России-СССР от Европы в 1920-х годах дает стимул «антиимпериалистическим» миссиям в Азию, перспективу которых еще в 1919 г. обозначил Троцкий, написав, что «путь в Париж и Лондон лежит через города Афганистана, Пенджаба и Бенгалии». За созданием НАТО, утвердившим евроатлантической мощью Ялтинскую систему, следует корейская война, многими воспринятая как отвлекающий маневр перед европейским ударом СССР; за хельсинкским поправленным переизданием Ялтинских соглашений возобновление шествия на юг через Афганистан с двойной угрозой: Персидскому заливу и сближающемуся с Западом дэнсяопиновскому Китаю.
Все эти случаи я истолковываю не как наступление «хартленда» на приморье, но как временные инверсии стратегии «похищения Европы» под давлением принципа реальности. По той же логике с 50-х годов, после вступления Турции в НАТО, СССР активно вовлекается в арабо-израильскую проблематику, становящуюся замещением старого восточного вопроса о выходе в Средиземноморье. В поддержку моего объяснения говорит четкость выводимого геополитического алгоритма: Россия великоимперской эпохи склонна предпринимать широкие акции на востоке, когда ей бывает заблокирован вход в Европу или в области, непосредственно с Европой связанные, причем объектом восточной экспансии всегда оказываются регионы, судьба которых должна в данный момент задеть нервы Запада. Вследствие такой политики трудные пространства Средней Азии оказались преобразованы Россией, как и Кавказ, в новый, вторичный ряд «территорий-проливов», играющих не социально, но только геополитически относительно Среднего Востока такую же роль, какая принадлежит Восточной Европе в отношении Европы Западной, коренной. Это миссия опосредовать то подступы российского «острова» к соответствующим участкам приморья, то размежевания платформ, откаты России «к себе», к стартовым «островитянским» позициям XVII в. Так создается маккиндеровский эффект ложного уподобления России территориального государства среди других территориальных государств кочевническим империям древнего «хартленда».
Моя версия объясняет также поразительное равнодушие империи к трудным пространствам изначального «острова», лежавшим в стороне от регионов, так или иначе охваченных игрой за русское европейство. Борясь с Наполеоном и экспериментируя со Священным Союзом, она сдает Японии Южные Курилы де-факто, а в Крымскую войну де-юре. Продвигаясь навстречу англичанам в Средней Азии, безболезненно отказывается от Аляски. И даже войну за Маньчжурию во многом проигрывает по убожеству сибирской инфраструктуры: осваивает Китай, не освоив Сибирь. Великоимперские геополитические приоритеты ясно распределяются по трем уровням. На первом плане западные «территории-проливы», где в начале XX в. уже цветет модернизация. На втором новые южные «территории-проливы», за которыми лежат земли, представимые в статусе «придатков Запада». Наконец, на последнем месте земли российского «острова» и особенно застолбленные до начала великоимперской фазы трудные пространства, неосвоенность которых сейчас уникальна в масштабах Северного полушария.
У нас не было в эти века внешнеполитической доктрины, каковая в том или ином варианте не лелеяла бы мифа о похищении Европы. Официальное западничество, разделяемое большинством императоров, обязывало Россию неустанно присутствовать в Европе ради баланса и спокойствия последней (!!!). Славянофилы, начав с того, что в псевдогегельянском стиле сулили европейской «односторонности» войти на правах подготовительной ступени в российский синтез, кончили обоснованием Drang nach Westen, требуя выгородить «территории-проливы», в т. ч. с Грецией, Румынией и Венгрией, под российские угодья для пестования империей «славянского культурно-исторического типа». Российская мысль ушиблена этим геополитическим мифом от блоковских стихов о хрусте скелета европейцев в «тяжелых, нежных лапах» России («скифов») до вылазок современного культуролога против завороженных географией «профессиональных разметчиков духа», каковые, отказывая россиянам в европействе, будто бы не замечают Европы «там, где она больше самой себя».