Невидимая невидимость невидимого. Опыт философского скетчинга - Шорин Роман 2 стр.


Почему утилитарное и служебное не в состоянии изменить нас в корне? Ответ, в общем-то, прост: оно ниже нас. Слуга заведомо ниже господина. Обслуживающий персонал призван удовлетворять прихоти босса, но отнюдь не влиять на него.

Даже те или то, что находится с нами на одном уровне, не в состоянии запустить нашу трансформацию. Ведь со-равное нам, во-первых, ничем нас не лучше, чтобы улучшить нас, взятых в своей сути (если оно и может быть лучше, так только в деталях), а, во-вторых, влиянию одноуровневого мы можем успешно сопротивляться, поскольку силы наши равновелики.

Нас трансформирует то, что выше нас. И его более высокое положение связано прежде всего с тем, что оно есть не для нас. И вообще ни для кого и ни для чего стороннего по отношению к нему.

Будь оно для чего-то, пусть даже для более важного, чем мы, оно, в силу своей служебной природы, было бы родственно тому, что служит нам. И мы, чувствуя эту родственность, смотрели бы на него свысока. А то, на что мы смотрим свысока, никогда нас не изменит. Тем более  не изменит нас целиком.

Первый практический вывод из сказанного: не верить, когда вам предлагают что-то со словами «это поможет тебе измениться». То, что нам помогает, скорее помогает нам остаться прежними.

Пока все шло более или менее гладко, почти непротиворечиво. Хотя У меня, например, к прозвучавшему такое замечание: если нечто нас трансформирует, то оно, выходит, помогает нам, а раз помогает, то пригождается или, другими словами, служит нам. Получается, оно нам служит и не служит одновременно. Но ведь верным должен быть только один из этих вариантов. Замечание неплохое, но справиться с ним несложно: трансформация кого-то или чего-то в нечто новое  это не совсем помощь ему. «Хорошо, не ему. Помощь не тому, что ушло, а тому, что пришло». Не совсем так. Если благодаря вам возникло нечто новое, вы ему еще не помогли: помощью будет содействие чему-то после его появления.

Вот еще возражение приспело. То, что есть не для нас,  нас игнорирует, не замечает нашего присутствия, не учитывает его. То, что есть не для нас, с нами не взаимодействует. Мы с ним не пересекаемся. Как же оно может нас трансформировать? Придется согласиться: да, оно знать нас не знает. Да, оно в глаза нас не видит (если допустить, что глаза у него есть). Но именно поэтому оно нас и трансформирует. Другими словами, то обстоятельство, что оно не учитывает нашего присутствия, не только не препятствует тому, чтобы оно нас трансформировало, но, наоборот, способствует этому.

Попробую объяснить. Действительно, в поле нашего зрения находится лишь то, что есть для нас или относительно нас. Однако из этого не следует, что мы не встречаемся с тем, что есть само по себе; с тем, что есть, хотя никому и ничему не служит; с тем, для чьего бытия, соответственно, не требуется внешнего оправдания. Мы с ним встречаемся, но так, что оно удерживается в поле нашего зрения меньше мгновения, не позволяет нам оказаться с ним лицом к лицу, в чем и выразилось бы, собственно, событие встречи.

То, что есть само по себе, есть как полный, завершенный мир. А встреча  условная, получается, встреча  с полным, завершенным миром возможна исключительно как вовлечение в этот мир, ведь поскольку он оказался целым, завершенным миром, постольку он оказался и всем, что вообще есть. Итак, в первое же мгновение «встречи» с ним мы вовлекаемся в него, оказываемся внутри него, вместо того чтобы, как это бывает с тем, что есть относительно нас, разглядывать его со всех сторон.

Вышеуказанное вовлечение, приобщение к самобытию того, что есть безотносительным (абсолютным) образом, и есть наша трансформация, которая, правда, не совсем наша, потому что нас как отдельных этому бытию уже нет, и не совсем трансформация  по той же причине.

Кстати, почему, вовлекшись в то, что есть само по себе, невозможно остаться как отдельное ему? Потому что оказаться внутри на правах отдельности  значит оказаться снаружи по отношению к внутреннему, что исключено: снаружи можно быть лишь по отношению к наружному. Другими словами, если нечто вовлекло меня внутрь себя, то уже в качестве не-иного себе. Или, если сместить ракурс, если я вовлекаюсь во что-то, то как в не-иное мне, потому что иное тем и иное, что оставляет снаружи. На открытость можно отозваться только открытостью же. И если целый, завершенный мир вовлекает в себя, то ровно постольку, поскольку и я им заполняюсь, впуская его в себя.

По сути, то, что нас трансформирует, и есть то, что появляется на нашем месте вместо нас. То, что нас меняет,  меняет нас на себя.

Собственно, ситуация, которая действительно является ситуацией нашей трансформации, всего одна  вдруг, ни с того, ни с сего, в нашей жизни, в которой прежде было только служащее нам, появляется такое, что ничему не служит и быть отдельным чему оказывается проблематично; такое, что в силу своего потенциала быть единственным, что есть, вбирает в себя даже не нас, а то место, которое, как мы ошибочно полагали, было нашим. На социальном уровне, пусть он в данном случае является далеко не определяющим, это видится как преображение человека, выражающееся прежде всего в разительном уменьшении центрированности на себе и резком возрастании бытийного присутствия.

В порядке заключения сделаю оговорку, что мои разговоры о наших встречах или пусть даже «встречах» с тем, что есть само по себе (что, другими словами, олицетворяет собой абсолютное бытие),  это разговоры на грани фола. Да, ничто из числа относительного не в состоянии нас изменить, тем более  трансформировать, тем более  упразднить. Проблема, однако, в том, что воплощающее собой целый, завершенный мир тоже нас не упраздняет. Ведь как упразднить того, кого нет? А нас уже нет, когда есть целый, завершенный мир. Раз он есть, всё (и мы в том числе) уже в нем. Правда, в нем нет разного, поэтому подавать его вместилищем всего (всякого разного) некорректно. Получается, еще и встретиться с ним не успели, а уже оказываемся приобщенными к его жизни. По большому счету кого вовлекать в себя миру, который цел и завершен? Некого, потому что невозможно, чтобы снаружи целого, завершенного мира кто-то был. Заодно, некого и трансформировать или заменять собой, заполнять собой его место.

Повторюсь, это разговоры на грани фола, и они могут не выдержать проверки перспективой «по большому счету». Наша, даже пусть условная, встреча с неутилитарным и неприкладным больше похожа на миф. А миф «работает» ограниченное время, задерживаться в нем надолго нельзя, поэтому закончим развивать тему трансформации, ограничившись тем наброском, который получился.

По ту сторону познания

Отзывчивость, восприимчивость, чуткость  кто-то увидит в этих характеристиках способность к познанию, признаки ума. Но что, если вспомнить про связь чуткости с неравнодушием, с участливостью? Чуткий, то есть неотстраненный, чувствительный. Отзывчивый, то есть резонирующий, обнаруживающий сродство с тем, на что отзывается. Восприимчивый, то есть проявляющий себя живым по отношению к воспринимаемому, которое, стало быть, тоже есть что-то живое.

В таком контексте речь идет уже совсем не о познании и совсем не об уме.

Если я «ожил» в ответ на что-то живое  значит оно каким-то образом просочилось в меня. Это не просто красивые слова. «Оживившее» меня обнаруживается и во мне тоже. Точнее  и мной тоже. А то, что тоже я, мною уже не познается, не различается.

Неожиданным образом восприимчивость оказывается принципиально иным восприятию. Ведь что значит воспринять как не принять сигнал, получить информацию, вступить в отношения? В свою очередь, если восприимчивость сродни чувствительности, если она связана с чувственной сферой, то следует помнить, что всякое чувство, в отличие от эмоций и ощущений, есть чувство одного, а именно  чувство общности. Восприимчивость как чувствительность есть обнаружение своей общности с воспринимаемым, то есть  якобы воспринимаемым, поскольку общность выражается в не-противополагании, в то время как воспринимаемое противополагается воспринимающему, вернее, это воспринимающий противополагает воспринимаемое себе.

Чуткость можно подать как внимание. Но если речь идет о такой чуткости, которая есть участливость, то это такое внимание, где разделение на внимающего и внимаемое пропадает. Внимают с расстояния, а участливость проявляется в солидарности, в единении, в отказе оставаться в стороне.

Отзывчивость, казалось бы, можно уподобить наблюдательности. Однако чем занимается наблюдатель? Подмечает, отслеживает, фиксирует, осуществляет мониторинг. Ничего такого нет и в помине, если под отзывчивостью понимать внутренний отклик, когда в ответ на увиденное или услышанное что-то «шевельнулось», дало о себе знать у меня внутри. Я смотрел или слушал и вдруг отозвался внутренним резонированием: то есть, к примеру, наблюдая радость другого, я вдруг почувствовал радость сам. Созерцая безмятежность природного пейзажа, я испытал безмятежность в своей собственной душе. Можно ли назвать случаи такого рода наблюдением? Они могли лишь начаться как наблюдение, а дальше происходит нечто принципиально иное. Безмятежность природной жизни вызвала безмятежность в душе. Получается, душа оказалась причастной к этой жизни.

Внешнее происшествие не может привести в движение то, что располагается (живет) внутри нас. А если может, значит, не такое уж оно внешнее, читай: отдельное, обособленное, иное, инаковое. Мы отзываемся внутренне на то, что исполнено внутреннего смысла; на то, у чего есть внутреннее наполнение. И отзываемся лишь постольку, поскольку перестаем воспринимать его извне, держать интервал между ним и собой. Итак, возможна отзывчивость как приобщение, причащение.

Отозвавшись покоем на покой чего-то или кого-то, я подтвердил свою не-разность с этим чем-то или кем-то. Отозвавшись покоем на покой чьей-то жизни, я подтвердил, что эта жизнь не была сугубо чьей-то. Раз я смог разделить ее покой (разделять здесь  испытывать тоже), то его смог бы разделить кто угодно. Другими словами, в этой жизни было что-то, соединяющее ее с любыми другими жизнями.

Можно сказать и так: отозвавшись покоем на покой, я не воспринял его как частный, локальный случай. Ведь именно частность, локальность явления позволяет нам сохранять свою отдельность от него, занимать стороннюю позицию, внимая, воспринимая, оценивая в качестве независимого «эксперта». Покой, на который отзываются собственным успокоением, предстает как тотальное событие, то есть событие, происходящее везде-где-только-можно, в силу чего его внешнее признание теряет свой смысл. «Предстает», стало быть, неудачное слово: тому, что происходит везде-где-только-можно, представать не перед кем.

Отозвавшись покоем на покой, я отказался быть его зрителем, ведь зритель обязан находиться напротив зрелища, а не по одну сторону с ним. Вообще-то, я отказался быть зрителем того, что больше-нежели-зрелище, ведь мы обнаруживаем свою общность не столько с чем-то или с кем-то, сколько с самой этой общностью нас и кого-то/чего-то; общностью, у которой  если быть последовательным  нет сторон, ведь если они есть  перед нами разность, а не общность. Мы отказываемся быть наблюдателями, потому что в ситуации отсутствия того, что нам внеположно, наблюдать нечего. Другими словами, это тот еще «отказ».

Итак, чуткость, восприимчивость, отзывчивость возможны вообще по ту сторону умственной деятельности. А как связанные с ней они банальны, неинтересны.

Вот только здесь возникает вопрос: мой интерес к чуткости, отзывчивости и восприимчивости, которые не связаны с умственно-познавательной активностью, он откуда? Не со стороны ли познающего ума? Будь я чутким к внеумственной чуткости, чуткий чуткостью, которая тоже внеумственна, я бы не взирал на нее со стороны, откуда только и можно испытывать интерес, особенно если речь идет об интересе познавателя, наблюдателя, исследователя.

Все познается в сравнении

«Все познается в сравнении». Раньше я решительно восставал против этой формулировки, в частности против безапелляционного «все». «Все  это явное преувеличение»,  возражал я. Ведь помимо того, что можно сравнивать, имеется и несравнимое  то, что не фигурирует в отношениях и связях, будучи само по себе; то, что не выводится через иное, поскольку не имеет внешнего происхождения и внешней причины; то, что не имеет своей противоположности, с которой его можно сопоставить; то, что не может быть меньше или больше, будучи всегда целиком, и потому не сравнивается даже с самим собой, а с чем-то иным оно не сравнивается по той простой причине, что быть целиком нельзя, оставаясь частью чего-то большего: часть есть заведомо нечто нецеликовое.

В итоге я делал, казалось бы, однозначный вывод: не все познается в сравнении. Здесь и крылась моя ошибка. Да, помимо сравнимого есть  вероятно, есть  еще и несравнимое. Однако оно не познается. И даже само его предположение (предположение его наличия) предпринимается нами не вполне, так сказать, легитимно. Ведь познание неразрывно связано именно со сравнением. Собственно, сравнивая что-либо с чем-то иным, мы и познаем его. Именно сравнение позволяет выявить те или иные характеристики, особенности, специфические черты; дает материал для его определения, классификации и прочего осмысления. Так что автор или авторы приведенного в самом начале крылатого выражения совершенно правы.

Лучше бы, конечно, чтобы они внесли уточнение, и формулировка звучала бы следующим образом: «Все, что познается, познается в сравнении». Однако и в своем усеченном виде она вполне правомочна. Особенно если рассматривать ее как указание на то, чем является познание, а именно  сравнением, сопоставлением, сличением и т. д. Познание происходит через сравнение  вот что сообщается в первую очередь этим афоризмом весьма древнего происхождения.

Впрочем, небольшая, а может быть и большая проблема остается. «Все познается в сравнении» сужает «все» до познаваемого в сравнении. Она недвусмысленно подводит к тому, что есть только познаваемое. Однако даже если развернуть формулировку до «все, что познается, познается в сравнении», то есть намекнуть или вполне открыто заявить, будто помимо того, что познается, есть еще то, что не познается, тогда возникает другой вопрос: откуда мы о нем узнали  о том, что не познается? Как уже прозвучало выше, само предположение о наличии несравнимого рождается не вполне чистым, контрабандным путем. Действительно, как что-то может находиться перед нашим умственным взором, если не в результате его отделения от чего-то еще; если не в результате нахождения специфических черт, формирующих его облик, а находятся они исключительно путем разного рода соотнесений? Само выделение несравнимого  результат сравнения. Мы как бы предлагаем: посмотрите, вот сравнимое, а вот  несравнимое, сравните их между собой. Мы можем сделать вывод, что несравнимое лучше сравнимого, поскольку сравнимое зависит от того, с чем оно сравнивается, в то время как несравнимое обладает своего рода самостоятельностью. Сравнимое относительно, несравнимое абсолютно. Мы можем сделать и другие выводы относительно несравнимого, однако все они будут результатом сравнения. В таком случае много ли будет в них правды?

Рассуждать о несравнимом можно лишь в одном случае, а именно: сравнивая его с чем-нибудь. Другими словами, нет ничего более нелепого, чем рассуждать о несравнимом. Получается, что когда кто-то произносит в нашем присутствии высказывание классиков, согласно которому все познается в сравнении, нам с нашим квазизнанием о том, что сравнимым (и познаваемым) все отнюдь не исчерпывается, лучше помалкивать. Не на всякую неправоту можно возразить. Есть такая неправота, возражая которой продемонстрируешь не более чем и свою собственную неправоту тоже.

Назад Дальше