Вдруг она захлопывает книжку, откладывает ее в сторону и говорит сама себе: «Ну и ересь!» Но не титульным листом кверху это приятно: значит, не хочет продемонстрировать всем, что за книга. А я читаю на корешке: «Сумерки богов».
Меня так и подмывает злорадно осведомиться: «Если ересь, зачем читаешь?» Но я молчу. Девочка словно слышит мои мысли.
Тогда зачем, спрашивается, читать?.. смешно поднимает брови, как Джельсомина из «Дороги», потом поворачивается ко мне. Странное лицо, особенно глаза серые, глубокие, очень красивые, но в них больно долго смотреть.
А зачем вы читаете книги? спрашивает без подвоха, с мягкой улыбкой и прямотой в глазах. Непонятно почему я смущаюсь. Врать ей или отмахнуться расхожими фразами у меня язык не поворачивается. Но, с другой стороны, не говорить же правду. И вдруг мои губы непроизвольно разъезжаются в улыбке. И взгляд я чувствую это! становится мягче.
Извините, дурацкий вопрос, говорит она и снова улыбается мне. Анфас, потом в профиль. Потом уже не мне.
По дороге домой я почти ни о чем не думаю все пытаюсь вспомнить лицо той девушки и не могу. И все-таки в душе у меня остался тот теплый взгляд и искренняя улыбка, и мысли почтительно держатся в стороне пока я не захожу в дом.
***
Уже полтора месяца мы с сестрой живем у Леды. Мы из экономии (сестра не хочет тратиться в начале своей карьеры и, думается мне, копит на машину; я хочу тратить как можно меньше родительских денег). Леда я не знаю, зачем она живет с нами. Такие вопросы не приходят в голову дважды. Они вселяются как нежеланные родственники навечно. И вот я уже жду, когда Леда попросит нас убраться. Не жду еще, еще держу страх за порогом.
Два раза в неделю в ее комнате собираются гости. Это совершенно одинаковые молодые люди и девушки лет 2227, все красивые и со вкусом одетые. Всю ночь напролет они курят всякую дрянь и пьют всякие дорогие штуки из Лединого персонального бара. От них много шума и, что еще хуже, музыки. Леда и ее компания слушают «необычную музыку». ОНИ НЕОБЫЧНЫЕ, ОРИГИНАЛЬНЫЕ, ТВОРЧЕСКИЕ личности, и поэтому все, что сопровождает их путь, тоже должно быть необычным. Но интересное дело: все их излюбленные группы и все те «композиции», которые призваны подчеркнуть, высветлить, обрамить эксклюзивность Лединой компании, все они до странности похожи между собой. Иногда мне даже кажется, что это одна и та же мелодия, только исполненная на других инструментах, в другой тональности и разными голосами. В ней один и тот же мотив по большей части дисгармоничный и угнетающий, он может продолжаться с полчаса, но, видимо, никому, кроме меня, это не действует на нервы.
Сестре проще она работает за компьютером в наушниках. И вообще, как она говорит, у нее слишком мало времени, чтобы отвлекаться на такую ерунду, как Ледины вечеринки. При этом она язвительно улыбается, давая понять, что более убогое и лишенное смысла времяпрепровождение трудно себе представить. Но по взглядам, которые сестра бросает в ту сторону, когда до нас доносится взрыв хохота, по тому, как она отчаянно-сосредоточенно впивается глазами в монитор, я вижу, какой удар приходится держать ее самолюбию.
Я не сочувствую ей, вовсе нет. Эта ее жалкая попытка обмануть меня, эта унизительная, всепоглощающая ревность и зависть к Лединой красоте и богатству вызывают во мне что-то среднее между презрением и брезгливой жалостью.
И чем больше меня раздражает лицемерие сестры, тем отчетливее я понимаю, что те же зависть и ревность в равной степени терзают и меня, только в более изощренных формах. И от этого я злюсь и ненавижу сестру еще больше.
Когда у Леды гости, мне приходится читать Достоевского под DCD, Плутарха под Death in June и почему-то Туве Янссон под совсем уж неуместный This Mortal Coil Когда я наконец сваливаюсь от физического и психического истощения, и подушка тянет меня вниз, как утюг утопленника, в мое угасающее сознание впивается безумное Psycho и вместе с ним я проваливаюсь в тяжелый, безрадостный сон.
***
Утром мне снова на учебу. Когда я просыпаюсь, сестры уже нет, а Леда еще спит. Заснуть снова не получится значит, лучше всего пойти «в люди» наедине с собой, тем более осенью, тем более только что вернувшись из Страны чудес, это даже не опасно, это моральное самоубийство чистой воды: пустота в секунду заполнит все твое существо и превратит тебя в ничто, в жалкий комок страха и беспричинной, неизбывной тоски.
И я иду к людям.
Сижу на лекциях, записываю лишенные смысла слова и даже выделяю яркими маркерами отдельные фразы. Жуткий, отвратительный педантизм, но зато упорядочивает мысли. Я совсем не вслушиваюсь и уж тем более не вдумываюсь в то, что выводит моя рука на бумаге, просто пишу, пишу, пишу и боюсь звонка, как иерихонской трубы: перемена несет перемены, а значит, разлад в мой китайский сад, в давшуюся мне с таким трудом внутреннюю гармонию. Мир навалится на меня беспардонно, с этой ненужной свободой, которая для меня пытка и ничего кроме.
Чертовы десять минут перемены кажутся вечностью. Уставившись в пестрый педантский конспект, я жду слов, я жду букв, я жажду этих закорючек, из которых возведу карточный домик своего умиротворения. Знакомый голос Мальчика-который-раскусил-Канта отрывает меня от тетради. Что-то похожее на любопытство слегка взбалтывает мутный осадок в моей голове. На этот раз он перешел к еще одному крепкому орешку Ницше. Чахоточно-тощий, прыщавый и кадыкастый, он отчасти симпатизирует великому имморалисту и женоненавистнику и сыплет затасканными цитатами, почерпнутыми из того же советского учебника, что и сведения о Канте.
Сейчас, сейчас он вспомнит эту идиотскую фразу с неожиданным азартом я держу пари сама с собой.
Да А помните эти его слова: «Идешь к женщинам не забудь плетку!»
Идиот
Простите, извините, пожалуйста, спокойный, уверенный голос раздается так близко, что я невольно вздрагиваю, но, насколько мне помнится, эта фраза принадлежит не самому Заратустре, а дряхлой, выжившей из ума старушонке
То был клич, брошенный в толпу. Женское большинство вдруг вспомнило о своей гордости и золотых школьных медалях, расправило крылья и ринулось в бой. И Мальчик-заткнувший-за-пояс-Канта сам заткнулся, сжался, усох и, словно паук, забился в угол, злобно бормоча и трусливо косясь на пробудившихся амазонок. Я тоже чего-то оживилась, заволновалась, даже собралась что-то сказать, как вдруг вспомнила, с кого все началось, повернулась и осеклась.
Это была та девушка с серыми глазами, та, что так больно унизила меня своей внутренней свободой, своей независимостью, та девушка, что так понравилась мне и вызвала самые противоречивые чувства. Так мягко и беззлобно осадив этого умника, она по-старушечьи сгорбилась над книгой, упершись опустошенным взглядом в парту. И видела она там, внутри себя, что-то страшное, отчего у нее дрожали губы, дрожали ресницы, словно ей хотелось закрыть глаза, чтобы не видеть Того, страшного. Но она все не закрывала их, зная, что в этой темноте будет еще страшнее.
Мне было знакомо это состояние, был знаком этот пустой, мертвый взгляд, из которого страх выжал всякое выражение. Когда на меня нападало То, страшное, я подходила к зеркалу и всматривалась в свое лицо, пытаясь разглядеть в глазах то, что нельзя ни увидеть, ни описать. И, въедаясь взглядом в свое отражение, вдруг понимала, как бессмысленно и глупо злиться на родителей из-за того, что они не видят, не чувствуют этих моих состояний, сваливают все на «темные силы», на нелады в общении с друзьями (с какими друзьями? у меня их и не было никогда), на скверную погоду, если уж ничего лучшего не приходило им в голову А это нельзя увидеть, нельзя понять и принять во внимание, если ты сам никогда ничего подобного не чувствовал, нельзя, нельзя
Пристальный, серьезный взгляд глубоких серых глаз вырывает меня из раздумий. Какие они! Больно, так больно в них смотреть. Поймали, заметили что-то важное в моих глазах и сразу ушла, рассеялась бездонная, страшная глубина глаза смягчились, заблестели, заулыбались. Я потупилась, отвернулась, сжалась в комок слишком много она узнала обо мне одним взглядом, непозволительно много.
Быстро собрав свои вещи после звонка, я поспешила к выходу. Казалось, с меня сняли черепную коробку и теперь каждый может видеть, что творится в моей голове. Мне стало страшно, но еще страшнее было осознавать, как сильно мне хочется снова поймать этот проницательный, глубокий взгляд, пробравшийся за мою стену отчуждения и разделивший все, что там скопилось, на двоих. По дороге домой я отчетливо видела перед собой эти глаза и врала себе, будто никак не могу избавиться от их назойливого образа. Но на самом деле я не хотела, боялась с ним расстаться, и была рада, что он не оставлял меня до самого дома. А там, в берлоге, я быстро расставила все на свои места и залатала брешь в стене.
***
По вечерам, когда у Леды нет гостей и саму ее никто никуда не приглашает, она просовывает свою изящную головку к нам в комнату, и я понимаю все без слов и иду на ее «половину». Для меня очень важно такое проявление доброты и внимания я просто счастлива, что кто-то нуждается во мне, тем более такая красавица, как Леда. Я сажусь в скрипучее кожаное кресло, а справа в точно таком же кресле вальяжно располагается Леда и мы отправляемся в виртуальное путешествие.
Эта не просто игра это целый мир страшный, угнетающий и в то же время потрясающе захватывающий. Отовсюду нас подстерегают опасности и неожиданные встречи, и постепенно Ледино тело приобретает все более напряженную позу она ужасно волнуется и то и дело вздрагивает. Я сказала «потрясающе захватывающий» и снова поймала себя на лжи. На самом деле все, что происходит на экране, волнует меня лишь в контексте волнения Леды. Мои еженощные кошмары так «натаскали» меня, что все компьютерные приемы кажутся детским лепетом, высосанным из пальца или позаимствованным из бреда знакомцев-шизофреников. Но Леду они пугают и я не могу позволить себе оставить ее одну со страхом. Это бы сразу нарушило атмосферу единения и солидарности. И поэтому я лгу и изображаю страх на лице, и восхищаюсь выдумкой автора, и делюсь впечатлениями с Ледой. А ей приятен мой страх, как приятна возможность снисходительно успокоить меня, заверив, что все это пустяки. При этом ее тонкие белые пальцы трясутся, но я этого не замечаю.
В какой-то момент все мое существо содрогается от осознания: эта приспособленческая ложь до такой степени вросла в мои будни, что я почти перестала ее вычленять. Но потом эта мысль тускнеет, растворяется в голубоватом сумраке уютной комнаты, в едва уловимой, но исключительно материальной теплоте Лединого локтя.
Я сообразительнее ее, и поэтому, когда нам срочно нужно разрешить какую-то головоломку, чтобы пройти дальше, Леда смотрит на меня умоляюще-испуганными глазами, и я понимаю, что мне представился долгожданный случай оправдать ее доверие и доказать, что я достойна ее внимания. Боже, как прекрасен этот миг, когда рука об руку со мной сидит очаровательное эфемерное создание, которое по-настоящему нуждается во мне, рассчитывает на мою помощь, почти зависит от меня, и мы одни в нашем маленьком темном мирке, освещенном лишь тревожным мерцающим светом компьютера. И съежившаяся комната наполнена бессердечными монстрами. И все понятно, все имеет смысл.
Как-то мы стояли вечером на Ледином балконе и курили ее дорогие сигареты. Был теплый южный вечер, и Леда сказала, что любит меня и что ей очень приятно жить со мной в одной квартире. Она произносила эти слова, а я смотрела на ее красивые губы и глаза и думала, что то, что она говорит, ничего не значащие «светские» фразы, выработанные коллективным бессознательным на тот случай, когда не о чем разговаривать. Еще я думала о том, что она с удовольствием променяла бы наше с сестрой соседство на какого-нибудь красавца из их тусовки, только почему-то не делает этого возможно, из непостижимого женского коварства. Но мне так приятно слышать эти фальшивые слова, что я с удовольствием себя обманываю.
Иногда она, наоборот, холодна и подчеркнуто вежлива, а я уже успела привыкнуть к тому, что кто-то нуждается в моем обществе, и мне очень тяжело перестроиться, смириться с мыслью, что этот вечер я проведу в одиночестве. То есть физически рядом будет кто-то присутствовать: скорее всего, к Леде придут ее навязчивые гости и не преминут заглянуть ко мне, а поздно вечером приползет с работы уставшая, как лошадь, сестра, но от бессодержательного общения с ними пустота в моей душе расползается до космических размеров.
А вот так, чтобы настроиться с кем-нибудь на одну волну, стремиться всем своим существом достигнуть одной цели, быть так духовно близко, как только могут два человеческих существа, такого сегодня не будет. Никогда я не чувствую себя лучше, чем во время игры, когда для самообмана такие благоприятные условия, и я почти не ощущаю дыры в своей душе. Но сегодня я почувствую ее во всей полноте и бездонности. Хотя все равно буду пытаться бороться с ней: буду внимательно слушать угнетающие жалобы сестры на несправедливую, подло устроенную жизнь и чувствовать, как ее слова, вместо того чтобы закрывать собой пустоту во мне, проваливаются на самое ее дно и расширяют свои владения. И я понимаю, что все произойдет именно так, но ничего не могу с собой поделать: снова и снова в моем воображении проносятся картины того суррогатного единения, фальшивой гармонии, когда нам и слова не нужны, в те волшебные моменты мы понимаем друг друга с полуслова. И хотя я всегда чувствую, что это лишь иллюзия взаимопонимания, все равно мое сердце ноет от радостного волнения, ведь ничего лучшего у меня все равно нет Особенно, особенно ох, Боже ж ты мой, лучше этого, клянусь, нет ничего на свете! особенно когда мы стоим перед Дверью, за которой нас наверняка ждет что-то очень страшное, или мы уже вошли в эту Дверь и на нас набросились какие-то существа с ногами вместо верхней части тела, и жуткие, холодящие душу звуки расползаются по сумрачной комнате, Леда судорожно нажимает pause и время останавливается.
Господи, продли, сохрани, спаси эти мгновения Леда хлопает «пробел», тишина дрожит в ушах, мы замираем, мы вцепляемся взглядом друг в друга. Леда до боли сжимает мои пальцы, а я я чувствую, что больше, чем сейчас, уже никогда не буду счастлива. Глазами мы черпаем друг в друге поддержку, защиту, опору, надежду, смелость, необходимую для того, чтобы открыть Дверь, войти внутрь и плечо к плечу осилить тать
Из соседней комнаты доносятся звуки голосов, не привыкших сдерживать свой творческий порыв (в данном случае словесный понос). Все они читали Ницше и знают, что гений не должен приспосабливаться к порядкам, установленным рабами, иначе он не создаст ничего великого. Поэтому они говорят громко и смеются громко, и музыка звучит настолько громко, насколько она не мешает быть услышанными великим истинам. Они считают себя богемой, но при этом им вовсе не свойственна пагубная привычка богемствующих былых времен прожигать жизнь они любят себя и берегут свое бесценное здоровье, все делают умеренно и в пределах.
Конечно, они витиевато рассуждают о Тибете, о Блаватской, о том, что хорошо бы было плюнуть на все и махнуть на Восток. Изучать санскрит, постигать тайны бытия, много рисовать (все они худо-бедно умеют рисовать, и если их гений еще не раскрыт в полной мере, то это только от отсутствия благоприятных условий. Общим негласным утешением служит биография Ван Гога, начавшего рисовать лишь в 27 лет). О Рерихе говорят много и считают его запанибрата. Шопенгауэровское учение импонирует им, но не полностью, а только теми своими главами, где говорится о гении и любви. Гений отличается от толпы тем, что толпа вечно что-то копошится и суетится и лихорадочно соображает, где заработать хотя бы на прожиточный минимум. Гения такие мелочи не интересуют. Он равнодушно смотрит поверх толпы, устремляя задумчивый взор в заоблачные дали, созерцая мир во всей его полноте, не растрачивая своей гениальности на всякую ерунду. Любовь это всего лишь половой инстинкт. Почитая способность гения быть «выше толпы», они с чистым сердцем причисляют себя к сонму избранных. Объясняя любовь игрой гормонов, они оправдывают свое «любвеобилие».